355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера » Текст книги (страница 12)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:28

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

АЛЕКСАНДР ЛЬВОВИЧ БОРОВИКОВСКИЙ * (1844–1905)

Прошло почти десять лет со дня смерти Александра Львовича Боровиковского. Многие из его сверстников, знавших его близко, ушли из жизни – и имя его начинает, при нашем отсутствии «вчерашнего дня», тускнеть и забываться. А между тем, в его лице сошел в могилу оригинальный и богато одаренный человек, соединявший с живым пониманием духа Судебных уставов 1864 года верное им служение словом и делом. Он был сотрудником и помощником многого множества русских цивилистов в их практической деятельности. Можно сказать, что без его помощи и руководства в дремучем лесу наших кассационных решений не обходился за последние 30 лет ни один юрист-практик, постоянно прибегая к его «Законам гражданским» и «Уставу гражданского судопроизводства», вдумываясь и вчитываясь в их богатые подстатейные тезисы. За ним, однако, не одна заслуга кропотливого и усидчивого труда, вложенного в эти книги. Он был не только комментатором и толкователем наших действующих гражданских законов и остроумным, проницательным критиком нашего гражданского права и проектов его улучшения, но он был настоящим судьею, отзывчивым на нужды и скорби практической жизни.

Все в его натуре и деятельности стояло в противоречии с узко формальным и подьяческим отношением к живой действительности, к ее условиям и запросам, и это, вместе с яркой логикой и прочным знанием, не могло не придавать его взглядам особой цены и веса. Читая написанные им решения или тонкие критические заметки, слушая его заключения, приходилось быть свидетелем того, как правда материальная, правда житейская выступала наружу, пробивая кору формальной и условной истины. При этом нельзя было с обычной у нас презрительной или снисходительной усмешкой сказать: «Да, но какой же это юрист?»– ибо это был настоящий – «всамделишный», – как говорят дети, – юрист, не только по праву службы, но и по праву опыта и знания занимавший должности члена судебной палаты, обер-прокурора гражданского кассационного департамента и сенатора.

У нас было время, когда звездами первой величины между цивилистами нередко считались люди приказного склада, для которых мертвые правовые схемы казались скрижалями завета, заставлявшими чаяния и упования жизни смолкать пред своим мертвым глаголом. Такого рода цивилистам, конечно, казалось, что не юридические нормы должны расширяться и принимать в себя жизнь, но что самую жизнь можно втиснуть, болезненно и насильственно, в их узкие рамки. Отсюда вытекали те толкования, которые исходили от «духом хладных скопцов» и, восхищая подобных им, оставляли в недоумении здравомыслящих людей. Последним трудно было забыть, что «не человек для субботы, а суббота для человека», и что слова одного из героев Щедрина: «По естеству тебя есть хочется, а в регламентах этого не написано – ну и попался!» – были остроумной шуткой, а не торжественно провозглашенным мнением патентованных юристов. Против этой-то бездушной узости и казуистичности всеми силами своего ума и знания вооружался Боровиковский. Его замечательная книга «Отчет судьи» лучше всего показывает, как далек он был от формального отношения к праву. Особенно в этом отношении заслуживает внимания третий том «Отчета судьи», названный автором «Дела мужичьи».

Нигде в области гражданского права и процесса «sum-mum jus» не обращается в «summa injuria» так легко, как в делах сельских обывателей, не сведущих в законе, не отдающих себе ясного отчета в своих действительных правах и обязанностях и часто делающихся жертвою корысти заугольных адвокатов; нигде так не противно справедливости безучастное положение судьи, который только рассматривает представленные сторонами доказательства и, «спокойно зря на правых и виновных», не снисходит в своем олимпийском величии до разъяснения темному человеку, какие доказательства от него требуются по существу дела и каким способом их добыть. «Предмет мужичьего иска, – говорит Боровиковский, – десятина-другая полевой земли или несколько квадратных сажен земли усадебной; обычная цена иска – какие-нибудь 150–200 рублей. «Какие-нибудь»… – так говорим мы. А они, истцы и ответчики, наверно, выражаются иначе: «Целые 150 рублей», «целые 200 рублей»!» Ничтожный клочок земли – там все достояние семьи: драгоценная «батковщина», либо приобретения на «капитал», сколоченный многолетними трудами! И действительно, редко в крупных процессах решаются столь важные для сторон интересы, как здесь. Эти мелкие «споры о праве гражданском» вернее было бы назвать «спорами о хлебе насущном»… Отмечая, что строгое применение правила 367 статьи Устава гражданского судопроизводства о несобирании судом самим ни в каком случае доказательств и справок имеет практическое удобство, состоящее в том, что для безучастного слушания состязания сторон не нужно даже знать дело, а достаточно лишь иметь терпеливый нрав, Боровиковский восклицает: «Нет, судья, отличай не желающего от не умеющего отстаивать свое право! К не желающему будь равнодушен, а не умеющему помоги! Это – святая обязанность судьи. Этого требует от судьи закон, тот самый закон, который проникнут принципом состязательности гражданского процесса. Не навязывать судебной защиты не желающему – вот это состязательность; оставаться же безучастным к желающему, но не умеющему защищаться – это не «состязательность», а не-правосудие. Правосудие должно склоняться в пользу того, кто прав, а не того, кто лучше говорит, кто смышленее и хитрее». И в подтверждение этого положения он приводит ряд примеров. Человек пришел на суд; противник говорит, а он молчит. Разве это непременно молчаливое признание? Быть может, он молчит вовсе не потому, что сознает правоту противника, а просто потому, что не умеет говорить. «Подзовите его к судейскому столу, – говорит Боровиковский, – помогите оправиться от смущения, предложите в понятной для него форме вопрос». Или простая женщина говорит слова, которые можно счесть «признанием».; но в сущности она просто болтает, не понимая смысла своих слов. «Не лови ее на бессознательном слове, – советует

Боровиковский судье, – а расспроси, растолкуй и, если по совести убедишься, что это было не признание, а лишь болтовня бабья (быть может, обусловленная смущением от обстановки судебного заседания), и что, когда «тяжущейся» объяснили нелепость ее слов, она пришла в ужас и от них отрекается, закрой законы о признании: они отнюдь не желают, чтобы эта баба была изловлена на глупом слове и из-за этого лишилась хлеба насущного. Ты не исполнишь закон, а оскорбишь его». Так относился Боровиковский к делам мужичьим.

С трогательной откровенностью, которою проникнута вся его прекрасная книга, он сознается, что, несмотря на то, что дела мужичьи самые легкие для доклада и изложения решений, тем не менее в них есть очень неприятная сторона, а именно – сомнение в правосудности постановленного решения, вследствие бессилия суда вполне выяснить обстоятельства дела. «Ясно сознаешь, – говорит Боровиковский, – что для выяснения истины тут нужны были бы совсем другие приемы, да и спор надлежало бы решить вовсе не теми нормами, какими обязан руководствоваться гражданский суд. Конечно, у нас есть оправдание: доказательства представлялись (либо не представлялись) в порядке, указанном Уставом; истец должен доказать свой иск, ответчик свои возражения; недоказанное считается несуществующим; мы так и поступили, а затем к установленным, таким образом, фактам применили закон. И все-таки чувствуешь себя как бы невольным пособником какого-то греха»…

Во всех отделах этой недостаточно оцененной и мало известной у нас книги – говорит ли автор о давности, о чиншевом праве, о третьих лицах в процессе, о суде и семье или, наконец, о законе и судейской совести – в его словах звучит участливое отношение к человеку и старание вложить в деятельность судьи стремление к истинному правосудию, а не к формальному только его отправлению. Он дает глубокие и вдумчивые советы по вопросам об аналогии и о толковании законов, с иронией рисует развившееся у нас «скоросудие», идущее вразрез с правильным понятием о скором суде, и горой стоит за гласность суда, требуя соблюдения ее с педантическою ортодоксальностью. «Я не сочувствую, – говорит он, – обычаю решать дела, не выходя из комнаты, если нет ни сторон, ни публики. Когда в церкви молящихся нет, служба совершается сполна, согласно с церковным уставом. Трудно поставить точную границу между опущением пустых формальностей и халатностью. Я бы счел желательною даже гласность совещания судей. Говорят, тайна совещаний ограждает свободу мнений судей; да, но у судей нет такой «свободы» мнений, для проявления которой нужно «удаление в особую комнату». Судья обязан решить дело сообразно установленным фактам и велениям закона. Если бы было введено гласное совещание, судьи стеснялись бы этим разве на первое время, с непривычки. На первых порах я после решений, постановленных без публичного доклада, в совещательной комнате, испытывал смущение, которое уподобляю именно тому, какое испытал бы священник, если бы вместо провозглашения молитвы среди церкви, как требуется церковным уставом, он прочел молитву вполголоса, не выходя из алтаря и не облачаясь… Скоро я к этому порядку привык, и тем хуже для меня]»

Особенною содержательностью отличаются его работы об участии судебной власти в семейных делах. Он признавал, что гражданский закон может охранять лишь внешний мир семьи, но не предписывать почтение и любовь, как это он делает. В семейной распре гораздо полезнее помощь и посредничество нравственного авторитета родственника, друга, духовника, но обращение к суду только еще пуще расшатывает семью. По образному выражению Боровиковского, «исполнительный лист является в семью не веткой мира: он, напротив, закрепляет вражду казенной печатью!»– В распоряжении судебной власти нет цемента, которым можно заменить единственную связующую супругов силу – любовь. «Замена любви принуждением, замена священных уз брака веревочными путами явилась бы кощунственной карикатурой. Суд бессилен присудить семье счастье: он должен ясно сознавать пределы той помощи, которую в состоянии оказать». Свои взгляды на суд и семью Боровиковский подробно развил в двух блестящих статьях (1902 г.) «Конституция семьи» и «Брак и развод», в которых подвергает суровой и вместе с тем полной юмора критике проект нового Гражданского уложения с его стремлением заменить в семейном праве юридические начала педагогическими, дидактическими и экономическими соображениями. На множество вопросов, где жизнь приходит в столкновение с буквой закона, отозвался он статьями, полными чуткой и жизненной критики, чуждой педантической авторитетности, но сильной внутренним содержанием. Таковы его статьи в юридических журналах: «О праве и факте», «О семейном праве раскольников», «О проекте устава об опеках», «Об ответственности железных дорог», «Оправах женщин по литовскому статуту», «О существе дел» и, наконец, «О печатном листе», которая, вероятно, и послужила в свое время поводом к приглашению его в члены неудачной комиссии о пересмотре законов о печати под председательством Д. Ф. Кобеко.

Мы встретились в жизни весьма еще молодыми людьми: я – товарищем прокурора Харьковского окружного суда, он – начинающим адвокатом, но познакомились ближе и сошлись, когда я, назначенный прокурором Петербургского окружного суда, пригласил его, как талантливого цивилиста, в мои товарищи для дачи заключений по гражданским делам. Несмотря на то, что в мое время (1871—1875 гг.) состав гражданских отделений суда был превосходен по знаниям, опыту и талантливости большинства входивших в них товарищей председателя и членов, Боровиковский почти сразу приобрел среди них авторитет и уважение. К его блестящим заключениям суд стал прислушиваться с необычным по отношению к выступлениям прокуратуры в гражданских делах вниманием, а сам он сделался в юридических и литературных кругах популярным человеком. Но он сам относился к себе с большою скромностью. Назначение обер-прокурором гражданского кассационного департамента Сената, вполне им заслуженное, очень его встревожило. «Я просто подавлен смущением, – писал он мне 12 марта 1895 г. – достаточны ли мои силы и знания для высокого дела, на которое меня зовут; для меня в этом отношении было большим облегчением узнать, что Вы относитесь с сердечным сочувствием к павшему на меня выбору. Если и Вы не считаете задачу превосходящею мои способности, то это поистине окрыляет меня. Итак: поможет мне бог!».

Это был человек, оригинальный во всем, с живою и остроумной речью, проникнутой милым малороссийским юмором. С ним можно было не соглашаться в некоторых вопросах, но никогда нельзя было не отдать справедливости самостоятельности и независимости его взглядов. Русский человек во всем, начиная с неравномерной работы под влиянием настроений и кончая некоторою наружной небрежностью, он привлекал к себе незлобивостью, отсутствием всякой ходульности и уменьем иногда искренне подсмеиваться и над самим собою. Таким он был в старые годы своих первых шагов на судебном поприще, таким остался и на кафедре Новороссийского университета и во всей своей дальнейшей широкой служебной деятельности.

Будучи назначен помощником статс-секретаря Государственного совета, он писал мне в ноябре 1894 года: «Сегодня переезжаю на казенную квартиру. Я – на казенной квартире! Дивны дела твои, господи! И во сне не снилось! Того и гляди окажусь смотрителем хлебного магазина. Конечно, не смотрителем, а помощником смотрителя. Поздравьте меня: вчера, во время невыносимой скуки наших «совещаний» по кодификации, мне удалось заставить Кронида Малышева хохотать до слез. Ведь это больше, чем заставить белого медведя плясать мазурку. Как видите, «я по службе счастлив».

Он был не только выдающимся юристом, но и поэтом. Это его свойство оказалось еще в его первом литературном труде: «О женской доле по малороссийским песням», а многие его стихотворения, не могшие попасть в печать, ходили по рукам, доставляя истинное наслаждение красотой стиха и сжатостью, а также сердечностью сквозившего в них чувства. Между ними почти нет лирических, но по поводу так называемых «гражданских мотивов» они являются зрелой сатирой или проникнуты трогательными образами. Он сам иронизировал над этими мотивами, спрашивая себя:

 
«За свои стихотворенья
Ты куда же мнишь попасть:
В олимпийские ль селенья?
В полицейскую ли часть?» [27]27
  Он умер, однако, хотя и не молодым, но и не состарившимся человеком, внезапно, среди оживленной деятельности. Память о нем будет долго жить среди знавших его, а будущим слугам Судебных уставов надо будет учиться у него уменью примирять толкования холодного закона с сострадательным отношением к условиям и тяжести гражданского быта. В одном из своих шутливых стихотворений он сказал:


[Закрыть]

«Вчера гулял я по кладбищу,
Читая надписи могил.
Двум-трем сказал: «Зачем ты умер?»
А остальным: «Зачем ты жил?»
 

Теперь и он лежит на кладбище, но каждый, кто читал или знал его, не задаст себе вопроса: «Зачем он жил?» – и в наше, бедное людьми, время с грустью, быть может, спросит: «Зачем он умер?».

С. А. АНДРЕЕВСКИЙ *

(По личным воспоминаниям)

Сергей Аркадьевич Андреевский – полное собрание сочинений которого предположено к изданию – был человек, выдающийся во многих отношениях. Поэт и судебный оратор, критик и талантливый лектор, он вносил в свою разностороннюю деятельность оригинальные свойства своей личности: обостренное самонаблюдение, вдумчивость печального настроения и своеобразие взглядов на задачи правосудия. Восторженный и утонченный певец любви и в то же время пессимист; успешный представитель обвинительной власти на суде и там же затем горячий адвокат за подсудимого quand meme et malgre tout; крайний индивидуалист, равнодушный к вопросам общественного значения, нередко совершенно чуждый им – и умевший самоотверженно поступить в одном из них; самостоятельный и смелый во взглядах и слишком терпимый, несмотря на свою чуткость, в отношениях к людям совсем другого образа мыслей – он вполне выразился в своих, достойных внимания произведениях.

Связанный с ним издавна, с нашей общей молодости, по службе и в личной жизни, я хотел бы в настоящем кратком очерке передать о нем мои воспоминания. Мы познакомились в 1868 году при введении в Харькове судебной реформы, пришедшей на смену старого бессудия и волокиты, когда элементарная справедливость была замкнута в роковой круг канцелярской тайны и безжизненной формалистики, не дававшей возможности услышать, в помощь правосудию, живое слово. Новые суды широко раскрыли двери и поприще этому слову и, внося новый элемент в жизнь общества, возбудили в последнем большой интерес к своей деятельности. Люди отжившего порядка с недоумением качали головой, чувствуя, что старые пути защиты и охраны своих прав закрыты, но люди, душою воспринявшие веянья «эпохи великих реформ», и в особенности учащаяся молодежь, были неизменными и жадными к новым впечатлениям посетителями суда. Среди них часто бывал студент юридического факультета Харьковского университета Андреевский. Интересуясь моей деятельностью как товарища прокурора, он нашел случай ближе познакомиться со мною и внушил мне искреннюю к себе симпатию. По рассказам знавших его ближе, прежде он был жизнерадостным юношей, любившим светскую жизнь, ее лживые условия и пустые удовольствия. Барская, помещичья среда с ее высокомерными предубеждениями и с безоглядным существованием – на счет «Вишневого сада» и «Последнего выкупного свидетельства», так ярко описанная Чеховым и Салтыковым, вовлекала его в свои недра, не вызывая в нем протеста или недоумения. Но когда я узнал его уже взрослым молодым человеком (он родился в 1847 г.), то под сдержанной внешней оболочкой хорошего воспитания и образования я подметил в нем уныние и безнадежный взгляд на жизнь. Казалось, что часто свойственное вдумчивой молодости сомнение в смысле и цели жизни наложило печать на его душу и что к нему можно было бы применить слова одного из его позднейших стихотворений:

 
«Мне тяжко жить полуразбитым,
Мне гадок сон моей души!»
 

Но скорбные тревоги мысли не утолили в нем тайную жажду жить, а представление о смерти, после которой наступает «ничто», и каждое ее проявление среди окружающих посеяли в нем тревогу, которую он не всегда умел скрыть. Это продолжалось первый год нашего знакомства. Но на следующий – он совершенно переродился. Его так часто затуманенный взор просветлел и исчезла печальная улыбка. Они сменились особо радостным настроением, как будто перед ним неотступно стоял, по его же выражению, «чистый образ виденья любимого». Так оно и было в действительности. Он встретил ту, которая стала впоследствии его женой, был ею очарован и полюбил ее всеми силами души, настойчиво и безоглядно. Эта любовь, возродившая его даже наружно, составила, по его воспоминаниям, одну из самых светлых страниц его жизни. Но счастье, которое его неотступно манило, досталось ему тяжелой ценой. Избранница его сердца была дочерью скромного, очень стесненного в средствах, отставного капитана и в провинциальном светском обществе никакого места не занимала, а родители Андреевского играли в последнем видную роль, особенно его мать, принадлежавшая к старинной и влиятельной по своим связям и отношениям родовитой фамилии. Чрезвычайно властная, несмотря на свой ум, она не хотела помириться с намерением сына свершить то, что на старом барском языке называлось «mesalliance» и требовала от него прекращения всяких отношений с семьей своей возлюбленной. Он же, испытывая, что «сильна любовь, как смерть», не уступал. Решив бороться за свое счастье до последней крайности, он стал в положение бесприютного подчас бедняка, нуждающегося в самом необходимом. «Роскошествуя лишениями», по выражению одного из житий, он не имел спокойствия и возможности для написания кандидатского рассуждения и должен был ограничиться, несмотря на свои способности и научную любознательность, званием действительного студента. Назначенный кандидатом на судебные должности при прокуроре палаты, он стал работать под моим руководством и проявил такую вдумчивость в различные области судебной деятельности, что я, перейдя в 1870 году в Петербург, стал настойчиво хлопотать о предоставлении ему должности судебного следователя, что и осуществилось назначением его в Карачев. Последние попытки родных удержать его от «пагубного шага» оказались тщетными, и в мае 1870 года осуществилась его горячая мечта «свить себе гнездо». Его жена была во многих отношениях «сотрудницей» его жизни и в тягостные минуты последней умела бодро проявлять трогательную доброту своего сердца и живость своей натуры, милую оригинальность и юмор своего слова – и до 60 лет сохранила изящество и нежность своего внешнего облика. Призванный осенью того же года участвовать во введении судебной реформы в Казани, я пригласил туда Андреевского в качестве своего товарища по должности прокурора окружного суда. Здесь, а через год и в Петербурге, ему пришлось выступать в роли обвинителя. Служебная деятельность в годы осуществления судебного преобразования требовала от своих деятелей своего рода творчества. В прокуратуре нужно было выработать тип обвинителя – совершенно чуждый прежнему порядку. Условия английского судоговорения, во многом отличные от наших, не давали для этого достаточного материала; германская судебная практика с ее холодной схематичностью не представляла никакого, а французская давала вредный, хотя и наиболее доступный по устным и печатным описаниям. Было опасно увлечься подражанием французским ораторам в забвении разности национальных темпераментов и добрых душевных свойств русского человека. Трескучая декламация и искусственный пафос французского прокурора в связи со взглядом на подсудимого как на врага, с которым, роясь в его прошлом, можно не стесняться в приемах и в подборе доказательств, были бы весьма опасным образцом для подражания. Необходимо было вменить русскому прокурору-обвинителю в нравственную обязанность – сдержанность в слове, обдуманность и справедливость в выводах и рядом с осуждением доказанного преступления – отношение к подсудимому без черствой односторонности и без оскорбления в нем чувства человеческого достоинства. Недаром составители Судебных уставов предоставили прокурору отказываться в судебном заседании от обвинения, когда основания последнего поколеблены и представитель такового не может по совести его долее поддерживать. Поэтому я и почти все мои товарищи прокурора объединились во взгляде на прокурора как на говорящего публично судью, который предъявляет суду и представителям общественной совести – присяжным заседателям – без страстного увлечения свой спокойно выработанный вывод, вовсе не добиваясь во что бы то ни стало осуждения подсудимого.

Между этими товарищами прокурора были люди с большими знаниями и богато одаренные. Достаточно назвать: Масловского, Случевского, Жуковского и Маркова. Между ними видное место занимал и Андреевский – высокий и стройный до самой старости, с живым взглядом темно-карих глаз, с тонкой улыбкой под густыми усами, без искусственного повышения и понижения гармонического и ровного голоса и со скупым и редким жестом. Его сдержанное по форме, спокойное обвинение, однако, почти всегда достигало своей цели – защиты общественного порядка против его нарушителей, и он считался одним из сильных, по результатам, обвинителей, вызывавших особое внимание присяжных к своим доводам, чуждым красивых фраз и излишней полемики с защитником.

Слабого здоровья, страдая часто головными болями и отдавая свободное время чтению и изучению любимых писателей, он вел скромную и тихую жизнь, обитая с женой и двумя дочерьми в тесной квартире, в глубине открытого двора небольшого дома на Лиговке. Мне очень памятны тихие вечера у него, когда он читал вслух необыкновенно искусно произведения особенно ценимых им Пушкина, Тургенева и Достоевского и любимых им французских поэтов. Последним он впоследствии посвятил ряд своих очень удачных переводов, а Достоевского и Тургенева воспел в прекрасных, прочувственных стихотворениях на их смерть.

1878 год имел решающее влияние на всю его последующую судебную деятельность. 13 июля 1877 г. петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов приказал, якобы за неуважительное поведение в его присутствии, наказать розгами содержавшегося в доме предварительного заключения осужденного по делу о политической демонстрации в 1876 году, перед Казанским собором, студента Боголюбова, приговор о котором еще не вошел в силу и мог подлежать пересмотру. Эта дикая расправа прошла в обществе, все внимание которого было обращено на тревожные перипетии Восточной войны, без особых отголосков, но вызвала в доме предварительного заключения, где содержалось много молодежи по политическим дознаниям, ряд самых мрачных проявлений возмущения и отчаяния. В январе 1878 года, на официальном приеме у Трепова, молодая девушка, назвавшаяся Козловой, выстрелила в него из револьвера, причинив рану, не имевшую смертельных последствий, так что вскоре раненый вступил в отправление своих обязанностей. Девушка эта оказалась Верой Засулич, проведшей годы молодости в мрачной обстановке административной ссылки и пожелавшей, по ее объяснению, обратить внимание общества на поступок Трепова и его безнаказанность. Дело о покушении Засулич на жизнь петербургского градоначальника было поставлено на суд, в полной уверенности властей, что присяжные заседатели, конечно, осудят стрелявшую. Прокурором палаты Лопухиным было предложено товарищу прокурора окружного суда Жуковскому поддерживать в судебном заседании обвинение против Засулич. Но он отказался, указывая на несомненный политический характер поступка Засулич, не подлежащий по закону обсуждению присяжных заседателей, и заявляя, что выступление его в этом деле, как обвинителя, может очень дурно отразиться на его брате-эмигранте. Тогда Лопухин обратился с тем же поручением к Андреевскому. Но последний поставил необходимым условием своей обвинительной речи оценку и характеристику жестокого распоряжения Трепова. На это категорически не согласился Лопухин, требуя, чтобы обвинитель ограничился исключительно фактическими данными того, что произошло на приеме у градоначальника, и подведением их под соответствующие статьи Уложения о наказаниях. Такой узкой программы, исключающей обсуждение движущих побуждений поступка Засулич и противоречащих истинным задачам правосудия, Андреевский принять к руководству считал невозможным и, несмотря на уговоры Лопухина, отказался обвинять Засулич. 31 марта того же года, после судебного следствия, на котором мною, как председателем суда, было допущено, к великому и чреватому последствиями негодованию властей, а также Каткова («Московские ведомости») и князя Мещерского («Гражданин»), разъяснение мотивов действия Засулич, и после бесцветной речи товарища прокурора Кесселя и замечательной по огню и силе речи присяжного поверенного Александрова Засулич была оправдана присяжными. Одним из ближайших результатов такого исхода дела был перевод Жуковского в глухую провинцию и увольнение Андреевского от должности с причислением к министерству юстиции. Так закончилась прокурорская служба Андреевского. Оба они вышли в отставку и вступили в сословие адвокатов, причем для Андреевского, смущенного в первое время отсутствием практики, мне, по счастливому стечению обстоятельств, удалось выхлопотать место юрисконсульта Международного банка, дававшее ему довольно прочное материальное обеспечение.

Адвокатская деятельность Андреевского шла, постепенно расширяясь и создавая ему репутацию очень талантливого защитника далеко за пределами Петербурга. По гражданским делам он выступал весьма редко и неохотно – сухие и строгие очертания гражданского права и узкие рамки процесса были ему не по душе.

С успехом в защите пришло и материальное довольство, давшее возможность жить в обстановке, удовлетворявшей его эстетическим вкусам, а сравнительный досуг, доставляемый перерывами между отдельными делами, расширил круг его знакомства среди товарищей по оружию и литературных деятелей. Особенно близок он был в Петербурге с князем А. И. Урусовым и вел с ним оживленную и задушевную переписку, когда тот переселился в Москву, где и прошли последние мучительные годы его жизни; любил А. П. Коломнина, умевшего в шутливой форме сердечно отзываться на людское горе; высоко ценил разностороннего в своих трудах М. А. Загуляева. Им обоим Андреевский посвятил прочувственные некрологи. Одно время он очень сблизился с П. Д. Боборыкиным, который прозвал его «Муцием» (из «Песни о торжествующей любви» Тургенева) и даже, по своей привычке, с фотографической точностью изобразил его под именем Алексея Артемьева, «юрисконсульта на поэтической подкладке», в своей повести «Изменник». Какая-то неловкость в речи Андреевского на юбилейном обеде Боборыкину обидела последнего, и они разошлись.

Мы часто виделись – и, в годы тяжелых служебных переживаний с 1878 года до начала последнего десятилетия прошлого века, я нередко находил под его семейным кровом уют и временное забвение житейских горестей. В этот именно период у Андреевского проявилось стремление к поэтическому творчеству, и он стал писать стихи, делясь ими со мной и требуя критического к ним отношения. Я находил и нахожу до сих пор, что его произведения по теплоте и искренности чувства, по тонкому изображению настроений, навеваемых картинами природы, по богатству рифм, по красоте образов и по устранению излишнего многословия давали ему право занять видное место среди молодых поэтов этого времени. Но он сам относился к себе недоверчиво, хотя писал стихи сразу – «aus einem Guss», без поправок и переделок. Я помню, как однажды при разговоре с посетившим его знатоком и любителем Музыки, возник вопрос о том, что хотел сказать Шуман своим знаменитым «Warum?» и какой смысл может быть вложен в ответ «Darum» [28]28
  «Потому что» (нем),


[Закрыть]
… «Ответ ясен», – сказал задумчиво Андреевский и, взяв карандаш, меньше чем в десять минут написал следующее стихотворение, не увидевшее печати, но оставшееся у меня в памяти:

 
«Затем, что счастлив только тот,
Кто не изведал жизни гнет,
Не поселил в ком злобный гений
Больных и горестных сомнений
И кто простил судьбу за то,
Что нам неведомо ничто
Ни в море жизни необъятной,
Ни в тайне смерти непонятной».
 

Чтобы преодолеть его недоверие к себе, я показал некоторые из его стихотворений в редакции «Вестника Европы», с которою был особенно близок. Их встретили с одобрением и сочувствием, и на страницах журнала появились: «Мрак», «Обручение» и «Довольно» на тургеневскую тему, перевод «Ворона» Эдгара По с очень интересным предисловием о технике этого удивительного поэта и еще несколько переводов. Наша критика, почти всегда недоверчивая и больше склонная глумлением и насмешками обрезывать крылья начинающим поэтам, встретила мелкими придирками и стихи Андреевского, но потом устами Арсеньева, Чуйко и Боборыкина сделала ему справедливую оценку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю