355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера » Текст книги (страница 17)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:28

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

Несмотря на то, что оставление им должности военного министра вызвало нескрываемую радость в его многочисленных врагах, радость эта, однако, была неполная: многим из них хотелось бы видеть его без власти и влияния, лицом к лицу с постепенным разрушением его дела, пригвожденным к петербургскому болоту, где «иглы тайные сурово язвили б славное чело». Мне случайно пришлось быть свидетелем, какого рода могли быть эти иглы. Перед отъездом из Петербурга Дмитрий Алексеевич почтил меня своим посещением, чтобы проститься, но не застал меня дома. Поспешив на другой день быть у него и тоже не застав его дома, я прошел к его супруге и нашел ее, всегда тихую и приветливую, в несвойственном ей состоянии плохо скрываемого гнева. Перед нею сидел, с бесцветным и ничего не выражающим лицом, какой-то генерал и нервно перебирал на своей каске султан из петушиных перьев. Увидя меня, графиня встала и, обращаясь к нему, сказала: «Мне вам больше нечего сказать, и вы можете передать тем, кого интересует результат вашего посещения, что граф Милютин ни одного казенного стула из этого казенного дома не увезет», и, кивнув ему головой, обратилась ко мне. Генерал сконфуженно поклонился ей и удалился, обронив по дороге одно из перьев своей каски. «Я, кажется, помешал вашей беседе?» – «Нисколько! Но, представьте, какая дерзость: этот господин явился ко мне требовать подробной описи всей находящейся у нас казенной мебели для фактической этого проверки!» – «Успокойтесь, графиня, вы видите, как подействовал ваш ответ: этот господин, едва переступив ваш порог, уже стал линять», – сказал я, указывая на валявшееся на полу перо.

Уединение и молчание Милютина были, однако, далеки от безразличия и себялюбивой замкнутости в самом себе. При моих посещениях его в Симеизе я имел неоднократно возможность убедиться, как зорко и чутко следил он за всем, что делалось на Руси, как горячо одобрял то, что казалось ему полезным, и с какою скорбью отмечал то, что считал вредным. Его мысль постоянно с любовью и тревогой обращалась к родине. Казалось, особливо в первые годы, что под внешним спокойствием в душе его болезненно живет горькое сознание невозможности быть активно полезным, не поступаясь заветами прошлого. Нелегко ему было, конечно, слышать о той официальной опале, которая распространялась даже на память о лучших деяниях того, чьим ближайшим сподвижником был он в течение двадцати лет. Можно себе представить, с какою болью вонзилось в сердце брата «кузнеца-гражданина» известие о воспрещении, на основании 140 статьи Устава цензурного, статей и заметок о праздновании двадцатипятилетия освобождения крестьян, на которое «не дано правительством разрешения», и о не состоявшемся в 1889 году праздновании двадцатипятилетия издания Судебных уставов. Через два года после оставления им Петербурга я провел с ним целый день в Симеизе в среде его милой, радушной семьи. Из окон кабинета виднелось широко расстилавшееся море, воздух был напоен ароматом растений, вокруг неторопливо совершалась ежедневная работа разумного хозяйничанья, со стен смотрела богатая библиотека, а на столе лежала неоконченная рукопись, с четким и красивым почерком хозяина. «Дмитрий Алексеевич, – сказал я под влиянием этого, – чудная природа, спокойный творческий труд, любимая и любящая семья и светлые воспоминания… ведь на этом можно помириться!». По проникнутому мыслью и умом лицу Милютина, подобно змейке, скользнуло болезненное выражение и, помолчав немного, он сказал: «Да, если быть эгоистом!». По мере того, как он обживался в Крыму, он все более и более обращался мыслью к прошлому и, отдаваясь своим богатым воспоминаниям, заносил их на страницы своих мемуаров, расспросов о которых, однако, тщательно избегал. Надо думать, что, когда они сделаются общим достоянием, в них окажется богатейший источник не только для истории, но и для оценки чистой личности составителя, несмотря на его скромность и объективность. Во все время своего пребывания в Симеизе до самой смерти он, сколько мне известно, всего два раза покидал свое уединение: для поездки за границу в 1889 году и в Москву на открытие памятника Александра II в 1898 году. За границей, в Люцерне, в читальной комнате отеля, старик-англичанин в сером дорожном костюме, углубившийся в газеты, до такой степени напомнил мне Дмитрия Алексеевича, что я пошел справиться с доской приезжих и, к великой своей радости и удивлению, узнал, что это он самый и есть, так что мог смело оторвать предполагаемого англичанина от чтения. К сожалению, он уезжал на другой день рано утром, но все послеобеденное время и вечер мы провели вместе, бродя по милому городку. Милютин, несмотря на то, что показался мне очень изменившимся и постаревшим, был бодр физически и неутомим, хотя уже побывал в Египте, Палестине и проехал всю Италию. Но печать тихой грусти лежала почти на всем, что он говорил. Воспоминания молодости связывали его с Швейцарией, которую в 1840 году он исходил пешком, и он, конечно, сознавал, что видит эту страну в последний раз. Все в том же настроении посетил он меня через неделю в Гисбахе. Мне помнится, что в этот раз – уже забыл, по какому поводу – Дмитрий Алексеевич рассказывал о своей поездке в конце шестидесятых годов в Париж и о свидании там с Наполеоном III, которого он считал человеком умным, но неудачником вследствие политической близорукости, вызванной постоянным подпадением под влияние окружающей камарильи. Не без юмора рассказывал он, как добрый и благородный принц Петр Георгиевич Ольденбургский просил его при свидании с императором французов вызвать в том интерес к горячо лелеемому принцем проекту всеобщего мира и разоружения, побудив тем Наполеона устроить специальное свидание для обсуждения этого плана. Человеколюбивый принц, так много сеявший вокруг себя добра, увлекался мыслью повлиять на человека, значение которого в Европе покоилось на успехе веденных им войн и в самом имени которого слышалось бряцанье оружия и отголосок неувядаемой военной славы его дяди! Это свидание и состоялось, но, конечно, как и надо было ожидать, без всякого результата, не поколебав, однако, возвышенных взглядов принца Петра Георгиевича. Что сказал бы он, если бы дожил до настоящего времени и узнал, что своею проповедью мира он рискует зачислить себя в зловредное, по мнению некоторых общественных кругов, тайное общество масонов?..

В Симеизе Милютин вел самую скромную жизнь, чуждаясь всяких официальных оказательств. Это была жизнь Цинцинната, – procul negotiis. причем, все нити домашнего хозяйства находились в руках внимательной и заботливой супруги. По этому поводу Дмитрий Алексеевич в одно из моих крымских посещений рассказал мне, что покойный государь Александр III, который, к слову сказать, сохранил к бывшему военному министру искреннее уважение, неожиданно посетил его в Симеизе и в беседе с ним выразил желание выпить чаю. Хозяин сделал немедленное распоряжение, но чай не являлся. На повторное распоряжение слуга ответил, что ключи от чая у графини, а сама она ушла куда-то далеко, на виноградники. Государь просил не беспокоиться, и беседа продолжалась даже без этого обычного русского угощения. Б. Н. Чичерин пишет о жизни Милютина в своих записках: «Он живет здесь вдали от всяких дрязг, ни одной минуты не жалея о прежней деятельности или почестях, наслаждаясь свободою, делая съемки, как в молодости, бодрый и спокойный, как мудрец, постигший всю жизненную суету и находящий высшую прелесть в том, чтобы жить от них в отдалении. Иногда мы вместе совершаем прогулки по Крымским горам и долинам, любуясь морем и великолепными видами. Он водит меня по своему небольшому поместью, где жена его с успехом занимается виноделием… Однажды, когда после прогулки, в очаровательный майский вечер, мы сидели на скамейке и глядели на ароматную, расстилавшуюся у наших ног долину Лимены, он воскликнул: «И подумать, что есть люди, которые всему этому предпочитают Петербург!»…

В 1890 году я был свидетелем оригинального недоразумения, вызванного скромным видом и манерами Дмитрия Алексеевича. Прогостив у него два дня, я собрался пройти пешком до Алупки, чтобы сесть в омнибус, отправлявшийся в Ялту. Дмитрий Алексеевич захотел меня проводить. Но в Алупке оказалось, что омнибусы в этот день не ходят: какой-то купец, празднуя свои именины, откупил все омнибусы для своих гостей. Пришлось идти в Мисхор, чтобы взять перекладную. И этот путь Милютин свершил бодро и легко. В Мисхоре свободною оказалась одна лишь перекладная тележка, и смотритель станции предложил мне разделить ее с другим лицом, ожидавшим очереди. Таковым оказался еще раньше встреченный мною на пути в Гурзуф саратовский помещик, чрезвычайно говорливо решавший все вопросы с провинциальным самодовольством и всезнайством. Когда мы уселись, Дмитрий Алексеевич, одетый в старенький китель, с тростью в руках, и в высоких сапогах, дружески простившись со мною и приветливо поклонясь моему спутнику, пошел назад, не страшась вторично проделать долгий путь. «Кто сей старче?» – небрежным тоном спросил меня саратовский помещик, кивнув головою в сторону удалявшегося Милютина. – «А как вы думаете?» – «Да так, неважная фигура!» – «Не важнаяэто точно, но значительная и весьма!». И я объяснил ему, кто этот скромный «старче»… «Как? Где? Да не может быть», – и он так засуетился на перекладной, что чуть не свалился на землю, вертясь во все стороны и силясь разглядеть мелькавшую вдали на извивах дороги «неважную фигуру».

Б. Н. Чичерин приводит в своих записках характерные факты, рисующие отношение Милютина к житейским отличиям, столь соблазнительным для многих. Когда на пасхе 855 года Кавелин выразил ему свою радость, что Д. А. назначен в свиту, и Чичерин упомянул о том в разговоре Николаю Алексеевичу Милютину, последний сказал: «Не может быть! Я только что получил записку от брата, и он ни слова об этом не говорит. Впрочем, это от него станется…» Много лет спустя Милютин был возведен в графское достоинство. Встретив его, Чичерин спросил: «Что же? Поздравить вас?» – «Как вам не стыдно?! Пускай другие поздравляют, а вы, старый приятель, знаете меня столько лет и считаете нужным поздравлять…» – отвечал Милютин.

Открытие памятника царю-освободителю в Москве было отпраздновано с большой торжественностью, хотя в ряду расшитых золотом мундиров взор с трудом отыскивал искренних сподвижников того, кому был воздвигнут памятник. Было, конечно, немало сановников, начавших и продолжавших свою службу в его царствование. Но верных его реформам было между ними мало. Большинство– безразличное по существу и услужливое по приемам – поплыло по изменившемуся течению, а некоторые и активно приложили руку к разрушению и разложению этих реформ, под видом якобы вызванной жизнью их необходимой переработки. Между ними были и такие, которые, однако, всем, в смысле подъема духа и энергии при вступлении в деловую жизнь по судебной, земской, административной или просветительной части, были обязаны благим начинаниям незабвенного государя. Глядя на них, я – старый московский студент – невольно вспоминал рассказ о нашем профессоре уголовного права, читавшем когда-то о суде присяжных, гласности суда и адвокатуре, как о «мерзостях французского судопроизводства», и круто изменившем свое мнение после появления манифеста 1856 года, возвестившего между прочим и будущее судебное преобразование. Он поставил единицу экзаменовавшемуся студенту, который вздумал отвечать по старым запискам, сказав ему, при этом наставительно: «Нынче так не думают!». Сколькие, преклонившие при возглашении вечной памяти усопшему государю колена, поспешили после его кончины сказать свое «нынче так не думают» и осуществить его в своей деятельности! Тем отраднее было видеть тех немногих, кто имел право, без внутренней краски стыда, горячо и нелицемерно признать эту память и вечною, и дорогою. Между ними, конечно, на первом месте стоял престарелый Д. А. Милютин – живой обломок славного царствования, – про которого можно было сказать словами поэта: «Сей старец дорог нам». Он был назначен дежурным при государе генерал-адъютантом на этот день и бодро провел торжественно-утомительные часы, предшествовавшие открытию памятника и сопровождавшие таковое до позднего вечера. В этот же день ему было пожаловано звание генерал-фельдмаршала. Он принял эту исключительную награду со свойственною ему скромностью, и мне было трогательно видеть эту скромность в оценке своих заслуг, когда при мне к нему приехал другой фельдмаршал, великий князь Михаил Николаевич, с «товарищеским» поздравлением. Свидание в Москве (он посетил меня перед отъездом) было нашей последней встречей в этой жизни, и я расстался с ним со скорбным чувством, памятуя мнение Вирхова, что каждый день жизни, после достижения возраста шестидесяти лет, есть ein Trinkgeld von Gottesgnaden А этого «на чай» у Дмитрия Алексеевича и тогда накопилось уже много… С благодарным чувством к судьбе, пославшей мне на жизненном пути встречу с этим замечательным человеком, мысленно прощался я с ним, стараясь запечатлеть в своей памяти «седину и престарелость его, кротость же и тихость и светлость честного лица его», как говорится в одном из «Житий». Мне этого хотелось еще и потому, что принадлежащий мне превосходный портрет Милютина, написанный масляными красками по белому фону Дмитриевым-Оренбургским, представляет его в более раннюю эпоху его жизни. Судьба, однако, была милостива ко всем тем, кто ценил и знал Дмитрия Алексеевича, и послала им еще почти четырнадцать лет сознания, что он есть, что в далеком уголке южного берега Крыма кротким и чистым светом теплится лампада его жизни. За эти годы между нами продолжалась переписка до тех пор, покуда зрение ему не изменило. Почти в каждом письме он звал меня в Симеиз. «Редко удается нам встречаться, – писал он мне еще в 1896 году, – но те редкие и случайные встречи, которые бывали, остались глубоко запечатленными в моих старческих воспоминаниях. Надежда увидеться с Вами эту осень не осуществилась, но очень желательно, по крайней мере, знать, как Вам живется и где проводите Вы лето. Неужели остаетесь безвыездно в Северной Пальмире? В таком случае глубоко сострадаю Вам. Будьте уверены в том, что всюду Вас сопровождают мои самые лучшие, сердечные пожелания и что и заочно Вы постоянно присутствуете в памяти истинно Вам преданного Д. М.».

Различные обстоятельства приковывали меня летом к Северной Пальмире и ее окрестностям или вынуждали уезжать, с лечебною целью, за границу, и лишь в 1901 году мне удалось приехать на южный берег Крыма, да и то неудачно: Дмитрий Алексеевич был тяжко болен и видеться с ним было невозможно, а новая поездка моя в Крым в 1903 году не могла состояться из-за сильного нездоровья. Неоднократно советуя мне «вырваться из душной петербургской атмосферы», он не раз, в самых теплых выражениях, благодарил за присылку моих книг и отдельных статей в «Главных деятелях освобождения крестьян» (о великой княгине Елене Павловне и о князе Черкасском) и в «Главных деятелях судебной реформы» (о Буцковском, Зарудном, Замятнине и Стояновском). «Не в первый раз приходит мне мысль, – писал он в 1903 году, – как было бы желательно, чтобы Ваши занятия и здоровье позволили Вам найти время, чтобы приняться за составление настоящей биографии незабвенной великой княгини Елены Павловны. По моему мнению, никто не мог бы лучше Вас справиться с таким трудом и вложить в него столько искреннего чувства к личности и деятельности этой замечательной и симпатичной женщины». К этой же мысли он вернулся через год и выразил радость, что я приступил к собиранию материалов для этого труда, продолжать который мне помешали затем неотложные служебные занятия. В том же году он писал мне, в ответ на письмо из Караула, имения моего покойного профессора Б. Н. Чичерина: «Как мне было бы отрадно узнать, что Вы, быть может, примете на себя составление биографии Чичерина… С давних лет я глубоко уважал Бориса Николаевича и любил его, несмотря на то, что мы расходились с ним в некоторых частных вопросах. Для такого нового труда Вы нашли бы драгоценный материал в личных беседах в Карауле. Из устных показаний, без сомнения, можно почерпнуть многое, чего не могут дать биографу никакие письменные материалы, ни даже собственные личные воспоминания. В мемуарах же самого Чичерина должны находиться ценные черты и для биографии великой княгини». Увы! И по отношению к этому желанию Дмитрия Алексеевича я должен был с грустью повторить слова: in magnis voluisse sat est.

Русско-японская война и одновременные внутренние события тревожили и смущали Дмитрия Алексеевича, в лице которого гармонично сливался историк и государственный человек. «Странное время переживаем мы, – писал он мне в декабре 1904 года. – В провинциальном захолустье мы совсем сбиты с толку противоречивыми слухами, ежедневно ждем с нетерпением газет, читаем… и не верится собственным глазам. Полное недоумение!» На письмо мое, в котором я рисовал ему петербургские общественные настроения и сообщал о работах комиссии под председательством Д. Ф. Кобеко для начертания нового устава о печати, он отвечал мне 25 февраля 1905 г.: «Приношу Вам сердечную благодарность за присланный мне нумер «С.-Петербургских ведомостей». С истинным удовольствием прочел я Вашу статью о П. О. Бобровском. Это был человек, вполне достойный высказанных Вами теплых слов. Пользуюсь настоящим случаем, чтобы ответить Вам и поблагодарить Вас за Ваше последнее, интересное в высшей степени, письмо, в котором высказан Ваш взгляд на современное положение России. Скажу откровенно, что вычитываемые в газетах толки по поводу внутренних наших дел рядом с печальными известиями с театра войны наводят на меня такое удрученное настроение духа, что до крайности тяжело даже обдумывать то, что мы переживаем. К тому же мне пришлось бы только повторить от слова до слова высказанные Вами взгляды. Признаюсь Вам, со своей стороны, что весьма мало надежд внушают мне колоссальные работы, предпринятые разом для переделки всего строя нашей государственной жизни. И на Вашу долю выпала одна из самых трудных задач, которая мне представляется чем-то вроде квадратуры круга. До сих пор не могли решить эту задачу вполне удовлетворительно даже в самых передовых государствах Европы. При нашем же культурном уровне есть ли возможность удовлетворить как требование полной свободы печати, так и необходимое охранение государственных интересов от почти неминуемого злоупотребления этой свободой. Тем не менее, желаю от всей души, чтобы ваша комиссия нашла способ хотя бы только примирить, насколько можно, оба противоположные требования. Хотелось бы еще о многом поделиться с Вами мыслями, но боюсь отнять у Вас дорогое время своим неразборчивым писанием. Глаза мои с каждым днем становятся слабее…» Мой ответ на это письмо пришел к Дмитрию Алексеевичу одновременно с вестью о Цусиме, глубоко ранившею сердце старого слуги родины. Это выразилось в его письме ко мне в начале июня. Оно было полно скорби за настоящее и тревоги перед грозным будущим. Однако бодрость духа и вера в духовные силы русского народа взяли в душе Милютина свое, а в августе 1905 года он писал мне: «Роковое известие о страшном разгроме нашего флота в Корейском проливе произвело на меня самое тяжелое впечатление, и это, конечно, отразилось на моем письме Вам в смысле сильного пессимизма. Но 14 августа вместе с Вашим письмом почта принесла нам радостную весть об удачном завершении переговоров в Портсмуте. Называю это известие радостным потому, что я давно уже был на стороне тех, которые признавали мир необходимым, хотя бы даже на тяжелых условиях. Нам посчастливилось достигнуть нашей цели даже без таких уступок, которые были бы действительно тягостны и унизительны для чести и достоинства первоклассной державы… Слава богу! На душе стало легче. Теперь нашему правительству открывается простор для сосредоточения своей деятельности и внимания на внутренних делах. Выдержанная же нами несчастная война, отходящая теперь в сферу Истории, должна послужить нам назидательным уроком, как по ведомству военному и морскому, так и для нашей дипломатии». Приготовляя к печати сборник моих статей и речей под названием «Очерки и воспоминания» (СПб., 1906), я просил у Дмитрия Алексеевича разрешения посвятить ему эту книгу, которую затем, по выходе в свет, послал ему. Он ответил мне глубоко тронувшим меня письмом, которое закончил следующими словами: «Хотя некоторые из заключающихся в сборнике статей мною читаны в свое время, но, несмотря на это, я с одинаковым удовольствием прочту весь сборник или, вернее, прослушаю чтение моими дочерьми, так как сам не могу уже читать даже самую крупную печать. Пишу с трудом, почти не видя написанного мною. Это до крайности грустно и. невыносимо при желании обмена мыслей касательно переживаемого нами тяжкого времени». Еще ранее, в 1903 году, он уже жаловался на ослабление своего зрения и писал, что глаза его стали так плохи, что чтение, оставшееся единственным для него занятием, сделалось крайне затруднительным. «Я даже пишу, – прибавлял он, – не иначе как держа в левой руке перед глазами большое увеличительное стекло».

С этих пор на мои письма и на приветствия общества вспомоществования бывшим московским студентам, почетным членом которого Милютин был избран в конце восьмидесятых годов, он отвечал лишь телеграммами в живых и теплых выражениях. В самые последние годы стали приходить слухи о том, что физические силы старца падают, и, наконец, в конце настоящего января пришло известие о кончине графини Наталии Михайловны, а вслед за нею и Дмитрия Алексеевича. Долгая совместная жизнь, исполненная взаимного участия и нежной любви, связывала их, и, по милосердию судьбы, они догорели и потухли, как две венчальные свечи, одновременно и трогательно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю