355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера » Текст книги (страница 10)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:28

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)

Люди разного склада, Урусов и Плевако, встретились через несколько лет в Рязани на громком процессе, где перед присяжными предстали принадлежавшие к высшему местному обществу полковник и его возлюбленная, употребившие средство, чтобы погасить молодую жизнь, ими данную и обличавшую их близость. Это был бой гигантов слова: защита одной противоречила защите другого, так как обвиняемые складывали не только тяжесть своего поступка, но и побуждения к нему друг на друга. Трудно отдать преимущество в этом состязании кому-либо из двух бойцов. Все, что могли дать красота, блеск и архитектурная гармония изложения и даже малосвойственный Урусову пафос для того, чтобы «склонить непокорную выю обвиняемого под железное ярмо уголовного закона», —все это было дано Урусовым. Все, что можно было взять из книги жизненной правды, из глубокой вдумчивости в сложную игру любви и ненависти, страха и мщения для того, чтобы повернуть с удивительным искусством и заразительною искренностью возмущенное чувство в другую сторону, было взято Плевако. Знакомство с этим процессом следовало бы рекомендовать всем начинающим судебным ораторам: из речей обоих противников они могут увидеть, как в стремлении к тому, что кажется правдой, глубочайшая мысль должна сливаться с простейшим словом, как на суде надо говорить все, что нужно, и только то, что нужно, и научиться, что лучше ничего не сказать, чем сказать ничего.

Две точки зрения существуют на уголовную защиту. Она есть общественное служение, – говорят одни. Уголовный защитник должен быть, по словам Квинтилиана, «муж добрый, опытный в слове», вооруженный знанием и глубокой честностью, бескорыстный и независимый в убеждениях, стойкий и солидарный с товарищами; он правозаступник, но не слуга своего клиента и не пособник ему в стремлении уйти от заслуженной кары правосудия; он друг, он советчик человека, который, по его мнению, не виновен вовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют. Не будучи слугою клиента, он, однако, в своем общественном служении – слуга государства, и эта роль почтенна, так как нет такого преступника и падшего человека, в котором безвозвратно был бы затемнен человеческий образ и по отношению к которому было бы совершенно бесполезно выслушать слово снисхождения. Уголовный защитник, – говорят другие, – есть производитель труда, представляющего известную ценность, оплачиваемого в зависимости от тяжести работы и способности работника. Как для врача в его практической деятельности не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болезней, а есть больные, страдания которых надо облегчить, так и для защитника нет чистых и грязных, правых и неправых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тонкость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общественного блага.

Каждая из этих точек зрения имеет свои достоинства и спорные стороны, и преобладание в деятельности защитника той или другой оправдывается не только темпераментом и личными вкусами, но в значительной степени задачами судебного состязания. Элемент общественного служения преобладал в деятельности Плевако. Он отдавал нередко оружие своего сильного слова на защиту «униженных и оскорбленных», на предстательство за бедных, слабых и темных людей, нарушивших закон по заблуждению или потому, что с ними поступили хотя и легально, но «не по Божью». Достаточно вспомнить дело о расхищении капитала киевских старообрядцев или знаменитое дело люторических крестьян, выступление по которому Плевако было, по условиям и настроениям того времени, своего рода гражданским подвигом. Он являлся и в роли обвинителя, когда за спиною отдельных личностей виднелся такой порядок вещей, которому в интересах общественного добра надо было наносить, выражаясь словами Петра Великого, «немилостивые побои». Таковы две его речи по делу игумении Митрофании, и в особенности вторая, напоминающая широкую и быструю реку, уносящую возражения противника, как брошенные в нее ветви. Урусов был скорее врач у постели больного, тот врач, который иногда, приложив все свое искусство к лечению и достигнув блестящего исцеления, едва ли особенно желает продолжения отношений личного знакомства с вырванным им из когтей болезни. Но ни один из них не подавал повода к справедливой тревоге, которая возникает в тех, к счастию, довольно редких случаях, когда защита преступника обращается в оправдание преступления, причем потерпевшего и виновного, искусно извращая перспективу дела, заставляют поменяться ролями. Оба оратора также совершенно свободны были в своей деятельности от упрека в том, что они приносят действительно интересы обвиняемого в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени и человека, а иногда и самый суд присяжных обращают в средство для своих личных рекламных целей. Не они искали громких и сенсационных дел: их искали эти дела…

Свойства дарования и приемы работы Урусова были слишком индивидуальны, чтобы создать ему учеников. Могли быть только подражатели, да и то, если бы судьба их одарила и физически так же, как их образец у Но подражать Плевако было, по моему мнению, невозможно, как нельзя подражать вдохновению. Такое подражание всегда звучало бы фальшиво и резало бы ухо, не достигая сердца. Но учеников он создал в смысле уменья подниматься от частного к общему и идти не только по прямой линии логических размышлений, но и к окружности по всем радиусам бытового и общественного явления во всей его цельности.

Так шли они – Урусов и Плевако, – разделяемые взглядами, приемами и симпатиями, сходясь и расходясь, в течение долгих лет с достоинством неся службу слову, которая привлекла их к себе на яркой заре Судебных уставов и которой они остались верны, когда для этих Уставов наступили сумерки, предвещавшие недалекую тьму. Урусов не дожил до начала перерождения законодательного строя России и был лишен возможности воскликнуть вместе с Пушкиным, которого он – тонкий критик – сознательно любил и изучал: «Да здравствует разум, да скроется тьма!». Да и вообще, несмотря на блестящий успех первых шагов его деятельности, судьба не была милостива к Урусову, и он много выстрадал в жизни. Вынужденное бездействие, вследствие административной ссылки в Венден в самом разгаре блестящей деятельности, не могло не отразиться на его душевных силах. Медленное завоевание прежнего положения, причем он должен был пройти искус пребывания в прокурорском надзоре и сопряженную с этим иерархическую подчиненность, стоило ему много. Когда он снова сделался адвокатом, у него уже не было бодрых молодых сил и подкупающей молодой отваги. Житейский опыт принес много разочарований и ничего не дал для дальнейшего развития таланта. Наставшая затем жизнь в Москве в среде друзей и любимых занятий литературой, искусством, коллекционерством, устройством своего home [18] 18
  Показывать и волновать (франи,).


[Закрыть]
могла бы дать позабыть грустные года насильственного молчания и искания исхода в мелкой журнальной работе. Но медленно, беспощадно и неотвратимо подкрался недуг и подточил его силы. Отняв устойчивость в ногах и слух, он сжал его в объятиях жестоких мучений, заставлявших этого человека, так любившего жизнь, жадно ждать смерти, как «небытия». Нет сомнения, что доживи он до наших представительных учреждений, он занял бы в них видное место в ряду прогрессивных деятелей. В его речах блистали бы уместные и умные цитаты, хорошо продуманные исторические примеры, тонкие и остроумные сравнения, стрелы его иронии больно задевали бы тех, на кого они направлялись, и веселили бы единомышленников, а по национальным и религиозным вопросам он, конечно, подымался бы на высоту общечеловеческих начал и гуманности. В его словах звучали бы подчас протест и сарказм Вольтера. Но едва ли ему довелось бы проявить большое влияние: политическое красноречие совсем не то, что красноречие судебное. В основании последнего лежит необходимость доказывать и убеждать, то есть, иными словами, необходимость склонять слушателей присоединиться к своему мнению. Но политический оратор немногого достигнет, убеждая и доказывая. У него та же задача, хотя и в других формах, как и у служителя искусства: он должен, по выражению Жорж Занд, «montrer et emouvoir» то есть освещать известное явление всею силою своего слова и, умея уловить создающееся у большинства отношение к этому явлению, придать ему действующее на чувство выражение. Ему следует связать воедино чувства, возбуждаемые ярким образом, и дать им воплощение в легком по усвоению, полновесном по содержанию слове.

Для этой роли был создан Плевако. Уже больной и слабый, он успел произвести впечатление своею речью и уловить единодушное настроение нижней палаты своим предложением «выйти из рубашки ребенка и облечься в тогу мужа». Политическая речь должна представлять не мозаику, не поражающую тщательным изображением картину, не изящную акварель, а резкие общие контуры и рембрандтовскую «светотень». Легкий, но неотлучный скептицизм мешал бы в этом Урусову, и, наоборот, мне думается, что когда нужно было бы передать слушателям свою горячую веру и зажечь пламя в их душах, – одним словом, когда нужно было бы явиться не вождем единомышленных взглядов, но вождем сердец, Плевако был бы трудно заменим. Судьба замкнула его уста при первом шаге в обетованную землю, открывшуюся перед ним. Но уже и в том, что она открылась его взору, для человека его поколения было счастье. Русский человек до мозга костей, неуравновешенный и размашистый по натуре, мало читавший, но много думавший, глубоко религиозный, знаток и любитель Писания, он был типическим выразителем своей родины и москвичом «с ног до головы». И в то время, когда в мечтах об отдыхе у европейца Урусова, толкователя и поклонника Флобера, мастерски говорившего по-французски и с успехом выступавшего пред Парижским судом в шапке и тоге адвоката, вероятно, носились весело озаренные солнцем Елисейские поля Парижа, оживленные движением пестрой, изящной толпы, мысли Плевако неслись на Воробьевы горы, витали вокруг старых стен и башен Девичьего монастыря и упивались воспоминанием о вечернем звоне «сорока сороков».

Их обоих уже нет. Они ушли, оставив по себе яркую и живую память в истории русской адвокатуры и в тех, кто мог лично в них вглядеться и к ним прислушаться. Мы живем в серое время; серые, лишенные оригинальности, люди действуют вокруг нас и своею массой затирают немногих выдающихся людей. Но эта полоса должна пройти! Урусов и Плевако были для своих современников людьми, показавшими, какие способности и силы может заключать в себе природа русского человека, когда для них открыт подходящий путь. Провидение ведет нашу родину дорогою тяжелых испытаний, но пути к проявлению сил и способностей понемногу все-таки расширяются. Поэтому должны, не могут не явиться новые их носители! Они были, и хочется думать, что тургеневский Увар Иванович, поиграв перстами и задумчиво поглядев вдаль, скажет еще раз: «будут!»

КОНСТАНТИН КОНСТАНТИНОВИЧ АРСЕНЬЕВ *

Жизнь прожить – не поле перейти, – говорит старая русская пословица. И, действительно, как бы заурядна ни была жизнь человека, но если он может оглянуться на полвека своего сознательного существования в качестве взрослого, то и в последнем найдутся годы, периоды, дни и часы, которые все-таки заслуживают некоторого воспоминания. К сожалению, всеразрушающая рука времени не щадит не только физической оболочки, но и душевных свойств большинства людей, из которых, по выражению Талейрана, «годы обыкновенно не делают мудрецов, а лишь старцев». При этом нередко стареющиеся люди не без умиления приветствуют в себе тот мимолетный подъем жизненной энергии, который принято называть «второю молодостью», и никогда не обращают нужного внимания на явные и печальные признаки того, что справедливо назвать «вторым детством», ко всему относящимся с эгоистическим благодушием и стремлением к спокойствию во что бы то ни стало. Недаром Белинский, считая труд задачей всей жизни до гробовой доски, советовал бояться преждевременной старости, первыми страшными предшественниками которой считал «довольство тем, что есть, без потребности в том, чего нет, но без чего, однако, не для чего жить», – а также «примирение с окружающей действительностью и терпимость к посредственности». Цельность нравственного образа и последовательность в слове и в деле не составляют, как известно, частого явления в нашей жизни. Под влиянием историко-бытовых условий и при полном отсутствии воспитания личности, мы были всегда богаты людьми, метко характеризуемыми в русских грамотах XVI столетия, как «духом перегибательные». Редкий из них мог бы, без краски запоздалого стыда, вспомнить завет великого поэта: «Fur die Traume seiner Jugend Achtung tragen wenn er Mann wird!». Такими людьми бывают не только лишенные всяких убеждений, угодливые искатели тех мест и положений, где в данное время и лишь на данное время, согласно поговорке, «глубже и лучше», но и убежденные отрицатели своего прошлого, «сожигающие то, чему поклонялись», и без оглядки решительно переходящие из Савлов в Павлы или, к сожалению, чаще всего, наоборот. Отсутствие цельности и последовательности, однако, сказывается нередко и на людях, за которыми есть долгие годы сознательной деятельности в строго выдержанном направлении и которые вдруг «sans crier gare!»[19]19
  Неожиданно, внезапно (буквально «Берегись!») (франц.).


[Закрыть]
в приступе малодушия, под влиянием скоропреходящих неблагоприятных обстоятельств или из суетного опасения утраты житейских удобств, кладут, иногда ввиду уже близкой могилы, крест на свое прошлое и идут туда, где их встречают с радостью, но принимают без уважения, восклицая им внутренно: «Да воспляшет Исакий с нами!».

Чем печальнее последнее явление, тем ценнее возможность отметить существование в нашей общественной среде деятеля, оставшегося неизменно и несмотря ни на что верным себе во всех фазисах своей жизни, отданной неуклонному служению идеалам личной и общественной нравственности. Таким деятелем представляется К. К. Арсеньев. Родившийся 24 января 1837 г., он был младшим сыном известного статистика и историка Константина Ивановича Арсеньева (1789–1865 гг.), и если справедливо изречение, что «дитя – отец взрослого», то некоторые черты деятельности Арсеньева должны были быть посеяны еще в его детстве. Отец его был жертвою известного разгрома Петербургского университета, произведенного в 1821 году Руничем, усмотревшим «обдуманную систему неверия и правил зловредных и разрушительных в отношении к нравственности, образу мыслей и духу учащихся» в том, что молодой профессор в своих «Начертаниях статистики» находил землю, возделанную вольными крестьянами, дающею обильнейшие плоды против обработанной крепостными, считал гражданскую личную свободу истинным источником величия и совершенства всех родов промышленности и указывал на запутывание в сетях ложного толкования законов невинных и неопытных людей «знающими», руководящимися не беспристрастием, а лихоимством. Осуждение крепостных отношений, бессудия и бесправия, подмеченное Руничем во мнениях Арсеньева, без сомнения, нашло себе место в уроках, даваемых последним наследнику престола, будущему Александру II, отразившись и на его великих реформах. Этим же осуждением проникнуты были и руководящие начала деятельности К. К. Арсеньева. Училище правоведения, в стенах которого пробыл молодой Арсеньев с 1849 по 1855 год, не оставило в нем особенно теплых воспоминаний. Через тридцать лет по окончании курса («Русская старина», 1886 г.) ему вспоминались, на общем тусклом фоне рутинного преподавания и формалистической дисциплины, лишь два профессора, обладавшие способностью оживлять свой предмет, и выделялся, возбуждая благодарное чувство, образ П. Д. Калмыкова, всегда серьезного, почти мрачного, но изысканно-вежливого и деликатного, поражавшего сдержанно-страстным отношением к своему предмету (уголовному праву), выражавшимся во всем – в голосе, тоне, образной речи и пафосе, с которым он говорил об излагаемых им учениях или восставал против смертной казни, телесных наказаний и наложения клейм, что было, по тогдашним временам, не совсем безопасно для профессора. Весной 1855 года молодой Арсеньев окончил курс и вступил в общественную жизнь, под далекий гул Севастопольской канонады, в которой уже слышался погребальный салют проникнутому удушливой и сгущенной тьмой крепостному строю государства. Хотя Иван Аксаков еще писал в это время своему отцу, что «каждый мыслящий русский имеет право на мученический венец», и спрашивал его: «Чего можно ожидать от страны, создавшей и выносящей такое общественное устройство, где надо солгать, чтобы сказать правду, надо поступить беззаконно, чтоб поступить справедливо, надо пройти всю процедуру обманов и мерзости, чтобы добиться необходимого законного?»– но заря новой жизни в других условиях уже чувствовалась. Первые годы деятельности прошли для Арсеньева в службе по центральному управлению министерства юстиции, в участии в редактировании основанного в это время журнала этого министерства и в мечтах о кафедре всеобщей истории в университете, для чего он готовился к экзамену на кандидата историко-филологического факультета и слушал лекции в Бонне. Мечта эта, однако, не осуществилась, хотя Арсеньев к ней возвращался не раз. Невозможность остаться за границею необходимое время и журнальная работа, затягивавшая его по мере расширения горизонтов, задач и фактических прав печати, заставили его отказаться от мысли о кафедре. Результатом этого периода жизни его явился ряд этюдов по политической экономии и государственному праву, множество статей в отделе иностранной политики в «С.-Пб. ведомостях» Корша и перевод «Истории французской революции» Минье, с предисловием к нему.

Все эти труды отразили на себе громадную эрудицию, которою обладал автор, и ту точность и, так сказать, изящество анализа общественных учений и явлений, которыми затем неизменно отличались его работы, написанные всегда тем простым и убедительным языком, который свидетельствует прежде всего о глубокой вдумчивости автора. Эти статьи особенно были ценны для выражения общественного настроения и той жажды обновления, которыми была проникнута русская жизнь в годы реформаторской деятельности Александра II, направленной к резкому изменению «устройства», с такою горькою правдою обрисованного Иваном Аксаковым. В основе этого настроения и этой жажды лежал идеал более разумной и достойной личной и общественной жизни, средствами для достижения которого являлись – политическая свобода, веротерпимость в истинном ее значении, отсутствие стеснительного произвола над полетом и выражением мысли и искреннее уважение к человеческой личности вне всяких племенных или религиозных «межевых знаков»… Идеал разделяли многие, средства с полною ясностью сознавали не все, но верность служению первому, по мере замедления преобразовательной деятельности правительства и замены ее застоем, а потом и решительным попятным движением, сохранили очень немногие. Но для Арсеньева все это составило неразрывное «principium movens» [20]20
  Движущее начало (лат.).


[Закрыть]
его духовного мира и его практического действования. Из каждой страницы его многочисленных произведений звучит призыв к тем началам, без которых жизнь общественного организма представляется ему медленным разложением, ведущим к смерти. Это отражается и на его публицистической аргументации: для него просветительные и общечеловеческие основы общежития не только не подлежат сомнению, но и непоколебимы никакими внешними обстоятельствами. Все, что их извращает или затуманивает правильную их оценку и понимание, – пройдет, должно пройти! Поэтому вся его публицистическая деятельность, несмотря на его всегда уравновешенный тон и умеренный язык, есть в сущности восторженное исповедание непреложных начал добра, справедливости и нравственной красоты. Если бы пришлось выбирать девизы для ее символической характеристики, то, конечно, «eppur se muove» и «Carthago delenda est» [21]21
  «А все-таки она вертится» (ит.) и «Карфаген должен быть разрушен» (лат.)..


[Закрыть]
были бы самыми подходящими. С этой точки зрения Арсеньев представляется оптимистом, притом весьма упорным. Он был им, когда волна общественного настроения несла его с собою, он оставался им в эпоху малодушных сомнений и колебаний, он пребыл тверд в своей вере и тогда, когда круг людей, верных традициям шестидесятых годов, стал делаться маленьким. Брезгливо уклоняясь от задора полемических споров, Арсеньев не избег, однако, разнообразных и всегда беспочвенных нападений в печати. Между ними было, однако, одно, повторявшееся с торжеством и с «покиванием глав», которое было вполне верным и имело значение, неожиданное для бросавших его с укором. Да! Арсеньев всегда оставался «прямолинейным либералом». В проведении своих взглядов на основы гражданской свободы и на условия ее осуществления он не допускал компромиссов и приспособлений, не признавая – ни чтобы цель могла оправдывать средства, ни чтобы желанный и светлый исход мог быть достигнут нечистыми способами. Нравственный компас в его статьях, речах и других работах постоянно и неуклонно показывал на север в то время, когда все румбы смешались в глазах у большинства и почти все вопросы сводились к тому, – как бы не выйти случайно из гавани, в стоячей воде которой приходилось так уютно, безмятежно гнить, или как бы поскорее в нее вернуться, если мимолетный ветер из нее вынес.

Основные и руководящие начала каждого научного и политического мировоззрения просты и несложны, и благо тому обществу, в котором есть люди, умеющие указывать тем, кто постоянно вращается среди житейской путаницы понятий, противоречивых настроений и низменных инстинктов, на ясный и прочный символ своей веры в лучшее будущее, неустанно отражая нападения прозаической повседневности на то, что, по их мнению, должно быть общественным идеалом. «В своей писательской деятельности, – говорил Гете Эккерману, – я никогда не спрашивал, чего хочет обширная масса и как я удовлетворю ее; я всегда думал только о том, чтобы стать по возможности более проницательным и выражать то, что сам признал за доброе и справедливое». Так поступал и «прямолинейный либерал» Арсеньев, никогда не стараясь применяться к господствующим вкусам и течениям. Это его свойство нисколько не оправдывало и другого упрека, подчас делаемого ему даже людьми, далекими от отрицания чистоты и возвышенности тех начал, от которых он отправлялся в каждом своем труде, – упрека в отрешении от жизни и в некоторой утопичности своих взглядов, не желающих считаться с могущественными, будто бы, факторами действительности. Глубокое знание истории, во всех ее видах, привело Арсеньева к признанию, что последние факторы очень часто лишь кажутся прочными и неустранимыми. Пред холодным взором истории постоянно повторяется стих Вергилия: «multa renascentur quae jam cecidere– cadentque quae sunt in honore…», и то, что сегодня считалось чуждым и навязываемым жизни, завтра оказывается ею-то именно и порожденным, и властно требуемым. При поступательном движении человечества вперед, несмотря на отдельные периоды остановок и даже обращения к уже пройденным этапам, те, которые презрительно обзывают носителей пытливо смотрящей в будущее мысли утопистами, похожи на людей, смотрящих назад с задней площадки последнего вагона в поезде, не замечая, что и они мчатся вперед, но только задом. Разбирая всегда с чрезвычайной подробностью и обстоятельностью каждый представляющийся ему общественный вопрос, Арсеньев, обладая удивительною памятью, снабжал свои выводы вескими доказательствами, почерпнутыми из истории и проверенного житейского опыта, и всегда старался опровергнуть заранее все возможные возражения или столь излюбленные у нас искажения и подтасовку того, о чем идет речь, как бы соглашаясь с Кондильяком, что «quand on travaille sur les questions et connais. sances humaines, on a plus d’erreurs a detruire que de verites a etablir». Вообще надо заметить, что трудно решить – не являются ли «отрешенными от жизни» не те, кто упорно стремится к нравственному и политическому преобразованию человеческого быта, а те, которые, в своей духовной близорукости, считают возможным остановить ход истории и властно сказать ей: «До сих пор!». Будущее, рано или поздно, покажет, насколько жизненно и жизнеспособно бывает то, что писатель рисует как достижимый идеал. Важно лишь, чтобы он был правдив с самим собою и со своими читателями, чтобы он искренне считал за истину то, что он рисует, как таковую. «Истину нельзя урезывать по действительности, – писал граф Л. Н. Толстой Страхову, – уж пускай действительность устраивается по отношению к ней, как знает и умеет…»

В разнообразном применении своих духовных сил Арсеньев является публицистом, критиком, юристом и общественным деятелем.

Когда было начато осуществление судебной реформы в 1866 году, он поступил в присяжные поверенные округа Петербургской судебной палаты и пробыл в этом званий восемь лет, почти постоянно занимая место председателя Совета. Первые годы существования у нас адвокатуры ставили пред лучшими представителями этого сословия обширную, трудную и нравственно ответственную задачу. Им приходилось сразу стать между соблазном быстрого обогащения и легко возбуждаемым недоверием непривычного к новому учреждению общества, – пред необходимостью вырабатывать одновременно и приемы адвокатской техники, и правила адвокатской этики. Между людьми, понявшими эту задачу и разрешившими ее так, «чтобы другим, на то глядучи, повадно было так делать», бесспорно, первое место принадлежит Арсеньеву – и не только в практической его деятельности – ка К защитнику в делах уголовных и поверенному на суде гражданском, – но и в теоретических основоположениях этой задачи, как руководителю занятий Совета и автору «Заметок о русской адвокатуре (С.-Пб., 1875 г.)». В "свою личную адвокатскую деятельность он внес глубокое благородство и чистоту приемов и такое безусловное стремление к изысканию и разъяснению прежде всего истины в деле, что светлое воспоминание об этом до сих пор не изгладилось у тех, кто имел случай или обязанность состязаться с ним в судебных прениях или быть их свидетелем. Полное спокойного достоинства отношение к суду, к свидетелям и экспертам во время судебного заседания сменялось у него сдержанным одушевлением во время судебных прений, причем быстро льющаяся речь (по отзывам стенографов, он говорил скорее всех других судебных ораторов) его чужда была всяких эффектов, но производила всегда сильное впечатление. Глубокие юридические познания его, изящная простота его приемов и поучительная чистота в исполнении им своих адвокатских обязанностей обращали судебные заседания с его участием в своего рода нравственное и вместе с тем часто богатое по научной разработке юридическое поучение. Недаром ему всегда приходилось, по старой французской поговорке, «avoir l’oreille du tribunal» [22]22
  Когда мы занимаемся человеческими проблемами и познаниями, приходится не столько устанавливать истины, сколько разрушать заблуждения (франц.).


[Закрыть]
. Изустное слово всегда плодотворнее писаного: оно живит слушающего и еще более – говорящего. Личный темперамент настойчиво и властно выражается в способе говорить. «Parler, – по верному замечанию Анатоля Франса, – c’est se donner, – bien parler– c’est se donner genereusement et tout entier»[23]23
  Говоритьзначит отдавать себя; говорить хорошозначит отдавать себя щедро и всецело (франц.).


[Закрыть]
. И Арсеньев отдавался своим блестящим словом вполне и нераздельно тому высокому, по назначению своему, делу, которому он служил. Прилагая к исполнению своих обязанностей соединенную силу трудолюбия и самой строгой добросовестности, он дал возможность гласному суду в Петербурге, в первые годы его существования, явить пример вполне устного суда и притом по самым сложным делам. Его участие в больших уголовных процессах, разбиравшихся с присяжными, дало впервые прокурорам, дорожившим, в те незабвенные для судебного ведомства годы, действительным осуществлением начал устности и непосредственности в изучении и разработке доказательств, возможность почти совершенно упразднить утомительное и бесцветное чтение протоколов осмотров, показаний отсутствующих свидетелей, различных документов, писем и т. п., заменив это живым изложением лишь того, что прямо относилось к делу. Память и внимание Арсеньева, в связи с его отношением к обязанностям защитника, обеспечивали вполне верность такого изложения и им и его противником по судебному состязанию. Быстрота в производстве дела, исключавшая излишнюю утомляемость присяжных, и взаимное уважение сторон от этого только выигрывали, а существо дела становилось ярче и нагляднее.

Под его председательством Совет стремился создать из адвокатуры общественную силу, достойную быть дополнением и опорою магистратуры, предъявил ряд настойчивых ходатайств об исполнении требований Судебных уставов относительно организации сословия присяжных поверенных, боролся, как мог, против введения вредного и понижающего правильное понятие об адвокатуре учреждения частных поверенных и выработал целый ряд постановлений, устанавливающих этические требования, тесно связанные с существом деятельности адвокатуры как представительницы общественного служения. В связи с этим Совет, при деятельном участии и труде Арсеньева, определил свои судебные и административные функции, объем своей подсудности и характер тех отдельных поступков и целого поведения, которые исключают возможность пребывания в составе организованной адвокатуры лиц, не соответствующих ее задачам или нравственному строю. За время пребывания его в составе Совета по нравственным соображениям было отказано в приеме в присяжные поверенные 24 лицам, но и по отношению к уже принятым в сословие Совет высказал, что самый факт принятия кого-либо в присяжные поверенные еще не накладывает на все его предшествовавшие деяния «покров забвения», и, если впоследствии откроется что-либо, бывшее неизвестным Совету и возбуждающее основательное сомнение в добросовестности принятого и в правильном понимании им обязанностей своего звания, то на Совете лежит долг удалить такое лицо из среды, с которою оно нравственно не может иметь ничего общего. «Заметки о русской адвокатуре» не утратили своего значения и ценности и до настоящего времени. Они содержат в себе прочно мотивированные указания на такие реформы в адвокатуре, которые осуществлены лишь недавно и отчасти (например, повсеместное открытие Советов присяжных поверенных при всех судебных палатах) или еще вовсе не осуществлены (например, упразднение частной адвокатуры, уменьшение срока занятий для права быть присяжным поверенным, безусловное требование от адвоката высшего юридического образования). В них выставлены и развиты необходимые устои деятельности русского адвоката, с богатыми справками из судебной жизни и организации адвокатуры в Западной Европе и со ссылками на взгляды выдающихся иностранных юристов-практиков. Ратуя за корпоративное устройство адвокатуры, доказывая, что сословие присяжных поверенных имеет такое же преимущество пред совокупностью частных ходатаев, как органическое целое пред отдельными частицами, ничем не соединенными между собою, автор дает верную и справедливую оценку всем нападкам на «софистов XIX века» и сатирическому над ними глумлению, предпринятым в середине семидесятых годов в забвении той постоянной и бескорыстной работы, которую, нередко с большим напряжением сил, приходилось и приходится нести русской адвокатуре, защищая подсудимых по назначению от суда в огромном числе дел, между которыми политические процессы не могли не отражаться сильнейшим образом даже на здоровье и нервах защитников. Блестящею аргументациею опровергает он все нарекания на якобы узурпаторскую власть, а в сущности лишь самодеятельность Совета присяжных поверенных (стоит указать в этом отношении на мастерскую защиту права Совета подвергать ищущих звания практическому экзамену, против чего заявлялось, что такие испытания незаконны, излишни, неприличны, унизительны и вредны), – твердо устанавливает как принцип ответственности адвоката пред корпорациею не потерю доверия в каком-либо отдельном случае, а потерю права на доверие, – разбирает множество сложных вопросов адвокатской этики (между прочим, жгучий в половине семидесятых годов вопрос о дозволительности адвокату, под видом акционера, выступать в качестве оратора за большинство или меньшинство в общих собраниях акционерных обществ), указывая условия, при которых из адвокатов могут выработаться общественные деятели в лучшем смысле слова, а не риторы, софисты и говоруны, роняющие авторитет судебного слова, – и, наконец, преподает ряд в высшей степени важных, – ныне, быть может, еще более необходимых, чем во время появления в свет «Заметок», – правил о способах и приемах ведения судебного состязания. Проникнутые возвышенным взглядом на условия отправления правосудия и преобладанием нравственных начал, опирающиеся на примеры, взятые из вдумчивого опыта восьмилетней деятельности, эти правила служат не только руководящим напутствием лицам, посвящающим себя адвокатуре, но и практическим комментарием к Судебным уставам для всех, идущих на служение последним. Приложенный к «Заметкам» обзор деятельности петербургского Совета присяжных поверенных за восемь лет его существования, послуживший драгоценным материалом для трудов Васьковского, Макалинского и др. по изучению основ деятельности русской адвокатуры, наглядно показывает, какая тесная связь существовала между взглядами Арсеньева – юриста-мыслителя и председателя центрального корпоративного органа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю