Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Покойный сенатор Виктор Антонович Арцимович рас-? сказывал нам, что в числе молодых чиновников, сопровождавших ревизовавшего в 1851 году Западную Сибирь сенатора Анненкова, он проезжал через Москву и осматривал, вместе с другими спутниками последнего, местный тюремный замок. Ознакомить их с замком было поручено молодому еще и блестящему чиновнику особых поручений при генерал-губернаторе. При входе в одну из камер, он объяснил идущим за ним, по-французски, что в ней сидит человек, недавно осужденный за убийство, из ревности, при весьма романтических условиях, молодой жены, изобличенной им в неверности, – и, вызвав арестанта из строя вперед, предложил ему рассказать, как и за что он лишил жизни жену. Тот потупился, понурил голову, – краска густо залила ему лицо, и, тяжело вздохнув, он начал сдавленным голосом свою историю. Но не успел он сказать и десяти слов, как от дверей камеры отделился стоявший в них старик с энергическим лицом, одетый скромно и бедно, в костюм начала столетия. Шагнув вперед, он гневно взглянул на чиновника, любезно старавшегося «занять» петербургских гостей, и резко сказал ему: «Как вам не совестно мучить этого несчастного такими вопросами?! И зачем этим господам знать о его семейной беде?» – а, затем, по-видимому даже не допуская возражений, повелительно крикнул рассказчику: «Не надо! Не надо! Не смей об этом говорить!..» Чиновник особых поручений сконфуженно улыбнулся, переглянулся со смотрителем и. презрительно пожав плечами, молча повел посетителей дальше. «Кто это?» – спросил Арцимович смотрителя. – «Это? Да разве вы не изволите знать? Это Федор Петрович, Федор Петрович, доктор Гааз!..»
Когда через год Арцимович возвращался назад, то остановился, торопясь в Петербург, лишь на самый краткий срок в Москве. Вернувшись довольно поздно, далеко за полночь, от знакомых, он уже ложился спать, когда к нему постучали, и в отворенную слугою дверь вошел запыхавшийся от высокой лестницы Ф. П. Гааз. Быстро покончив с извинениями в том, что, после целого дня поисков, потревожил своим приходом так поздно, пришедший сел на край кровати удивленного Арцимовича, взял его за руку и, взглянув ему в глаза доверчивым взглядом, сказал: «Вы, ведь, видели их в разных местах, – ну, как им там? Не очень ли им там тяжело? Ну, что им там особенно нужно?.. Извините, меня, но мне их так жалко!..» И растроганный Арцимович почти до утра рассказывал своему необычному посетителю о них – и отвечал на его расспросы.
Тот же В. А. Арцимович был во второй половине пятидесятых годов в Тобольске губернатором. При объезде губернии он остановился однажды в одном из селений в избе у бывшего ссыльнопоселенца, давно уже перешедшего в разряд водворенных и жившего с многочисленною семьею широко и зажиточно. Когда Арцимович, уезжая, сел уже в экипаж, вышедший его провожать хозяин, степенный старик с седою, окладистою бородою, одетый в синий кафтан тонкого сукна, вдруг упал на колени. Думая, что он хочет просить каких-либо льгот или полного помилования, губернатор потребовал, чтобы он встал и объяснил, в чем его просьба. «Никакой у меня просьбы, ваше превосходительство, нет, и я всем доволен, – отвечал, не поднимаясь старик, – а только… – он заплакал от волнения, – только скажите мне хоть вы, – ни от кого я узнать толком не могу, – скажите: жив ли еще в Москве Федор Петрович?!»
В жизни Гааза было происшествие, которое, обратившись потом в легенду, связывалось иногда с другими именами. Но в письме, полученном пишущим эти строки, в 1897 году, по выходе в свет очерка жизни Гааза, от Д. И. Рихтера, проведшего детство в Москве и посещавшего с отцом своим могилу Федора Петровича на Введенских горах, удостоверяется, что это произошло именно с Гаазом. В морозную зимнюю ночь он должен был отправиться к бедняку-больному. Не имея терпения дождаться своего старого и кропотливого кучера Егора и не встретив извозчика, он шел торопливо, когда был остановлен в глухом и темном переулке несколькими грабителями, взявшимися за его старую волчью шубу, надетую, по его обычаю, «внакидку». «Ссылаясь на холод и старость, Гааз просил оставить ему шубу, говоря, что он может простудиться и умереть, а у него на руках много больных и притом бедных, которым нужна его помощь. Ответ грабителей и их дальнейшие внушительные угрозы понятны. «Если вам так плохо, что вы пошли на такое дело, – сказал им тогда старик, – то придите за шубой ко мне, я велю ее вам отдать или прислать, если скажете – куда, и не бойтесь меня, я вас не выдам; зовут меня доктором Гаазом и живу я в больнице, в Малом Казенном переулке… а теперь пустите меня, мне надо к больному…» – «Батюшка, Федор Петрович! – отвечали ему неожиданные собеседники, – да ты бы так и сказал, кто ты! Да кто ж тебя тронет, – да иди себе с богом! Если позволишь, мы тебя проводим…»
IX
Второй вид несчастия, тяготевшего не только над отдельными личностями, но и над всею Россиею, и вносившего язву бесправия и, во многих случаях, безнравственности в ее общественный быт, представляло крепостное право. «В судах черна неправдой черной и игом рабства клеймена!» – восклицал Хомяков, в гневном порыве сердца, горячо любящего Россию и верующего в ее великую будущность. Крепостное право давало себя чувствовать почти во всех отправлениях государственного организма, нередко извращая их и придавая им своеобразный оттенок.,
Отражалось оно и на карательной деятельности, создавая наряду с осуществлением наказания, определенного судебным приговором, еще и наказание, налагаемое по усмотрению владельца «душ», к услугам которого были и тюрьма и ссылка.
История крепостного права в России показывает, что неоднократно возникавшее у императора Николая Павловича намерение ограничить проявление этого права и подготовить его упразднение встречало явное несочувствие в окружавшей его среде, и что статьи закона, определявшего содержание крепостной власти, возбуждавшие сомнения и требовавшие толкования, после долгих проволочек и откладываний, упорно и настойчиво разъяснялись мнениями Государственного совета и изворотливыми решениями Сената в суровом смысле, имевшем почти всегда в виду исключительно интересы помещиков. Достаточно припомнить историю предполагавшегося еще при Александре I воспрещения продажи людей поодиночке и без земли, которое в 1834 году было надолго похоронено департаментом законов «в ожидании времени, когда явятся обстоятельства, благоприятные столь важной перемене», причем еще ранее знаменитый Мордвинов, блистательно подтверждая слова Дениса Давыдова: «А глядишь, наш Лафайет, Брут или Фабриций…», доказывал благотворность продажи людей поодиночке, тем, что при ее посредстве «от лютого помещика проданный раб может переходить в руки мягкосердечного господина».
Поэтому и карательная власть помещиков не только узаконялась в самых широких пределах, но и получала, в некоторых разъяснениях к закону, едва ли предвиденное им дальнейшее расширение. Лишь в случае совершения крепостными важнейших преступных деяний, влекущих лишение всех прав состояния, помещик должен был обращаться непременно к суду. Во всех остальных случаях, когда крепостному приписывалась вина против помещика, его семейства или управляющего, его крестьян и дворовых или даже и посторонних, но обратившихся к заступничеству помещика или управляющего, крепостного наказывали домашним образом, без суда, розгами или палками и арестом в сельской тюрьме. Контроля за числом розг или палок не было, да и быть не могло, а устройство сельской тюрьмы и ее «приспособлений» предоставлялось усмотрению и изобретательности владельцев, знакомство коих с сочинениями Говарда и докладами Венинга было более чем сомнительно. Если вина представлялась особо важною или меры домашнего исправления оказывались безуспешными, виновные отсылались, на основании 335 и 337 статей XIV, тома свода законов (изд. 1842 г.), в смирительные и рабочие дома, а также в арестантские роты, на срок, «самим владельцем определенный». Лишь в 1846 году этот срок был установлен законом, а именно: для смирительного и рабочего дома до трех месяцев, а для арестантских рот до шести месяцев. Но если этого, ввиду «продерзостных поступков и нетерпимого поведения» провинившегося, казалось помещику или, до 1854 года, его управляющему– мало, то они имели право лишить виноватого своего отеческого попечения и удалить его от себя навсегда, отдав в зачет или без зачета в рекруты, или предоставить его в распоряжение губернского правления, которое на основании указа 1822 года, «не входя ни в какое разыскание о причинах негодования помещика», свидетельствовало пред-: ставленного – и, в случае годности к военной службе, обращало в оную, а в случае негодности – направляло на поселение в Сибирь. В 1827 году альтернативность распоряжений губернского правления была ограничена, и в случае, если помещик представлял для ссылаемого одежду и кормовые деньги до Тобольска и обязывался платить за него подати и повинности до ревизии, последний шел прямо на поселение в Сибирь, если только не был дряхл, увечен или старше 50 лет, причем с ним должны были следовать – жена (хотя бы до замужества она и была свободного состояния) и дети – мальчики до 5 лет от роду, девочки до 10 лет (т. XIV, изд. 1842 г., ст. 352). Наконец, помещикам было в 1847 году разрешено удалять несовершеннолетних от 8 до 17 л, возраста, за порочное поведение, отдачею их в распоряжение губернского правления, которое сдавало мальчиков в кантонисты, а девочек распределяло по казенным селениям. Это распоряжение, допускавшее даже и в осьмилетних «продерзостные поступки и нетерпимое поведение» и дававшее возможность самого мучительного произвола по отношению к их родителям, сначала стыдливо скрывалось в тиши безгласности, не будучи распубликовано во всеобщее сведение, но в 1857 году оно подняло забрало и появилось на страницах Свода в 403 статье т. XIV.
Как велико было количество ссылаемых по распоряжению помещиков, ныне, за отсутствием статистических сведений, определить трудно, но что оно было значительно, видно уже из того, что в журналах московского тюремного комитета, с 1829 года по 1853 год, имеется 1060 статей, относящихся к разным вопросам, возникавшим по поводу ссылаемых помещиками крестьян и дворовых. В этих статьях содержатся указания на 1382 человека, подвергнутых удалению в Сибирь, при коих следовало свыше пятисот жен и малолетних детей. Из представленной, например, Гаазом генерал-губернатору ведомости о лицах (57), задержанных им на этапе, при отправлении 20 августа 1834 г. партии в 132 человека, видно, что в числе этих 57 было 17 человек в возрасте от 31 до 50 лет, ссылаемых по распоряжению трех помещиц и одного помещика, причем за ними следовало добровольно семь жен и двое детей – 6 месяцев и 4 лет. Искать справедливости или правомерности в каре, постигшей этих людей, было бы излишним трудом. Бесконтрольное усмотрение, само определяющее свои основания, предоставленное помещикам, в самом себе заключало и достаточный повод для сомнения в справедливости и человечности предпринятой карательной меры. Там, где человеку было присвоено, в виде собственности, много душ, дозволительно было сомневаться, ощущал ли он подчас, под влиянием «негодования», в себе свою собственную. Эти соображения вместе с рассказами и скорбью ссылаемых не могли не влиять на Гааза. Пред ним не было «непокорных рабов», уже искупивших в его глазах, во всяком случае, свою вину, если она и была, перенесенными нравственными страданиями и своевременными «домашними» мерами исправления; пред ним были несчастные люди, и он всеми мерами старался смягчить их несчастие, действуя и на почве юридической, и на почве фактической.
В первом отношении он возбудил в комитете вопрос о толковании 315 и 322 статей Устава о предупреждении и пресечении преступлений тома XIV Свода законов 1832 года. Пользование предоставленным помещикам 315 статьею правом отсылать в Сибирь своих крепостных не было бесповоротным, так как 322 статья давала им право просить о возвращении этих людей, если еще не состоялось определение губернского правления о ссылке или когда оно не приведено еще на месте в исполнение. Это последнее недостаточно определенное выражение закона на практике толковалось весьма различно. Одни – и между ними московское губернское правление, а также московские губернские прокуроры, до назначения в эту должность уже после смерти Гааза, Д. А. Ровинского – признавали, что слова «на месте» обозначают местное губернское правление, по месту жительства помещика, и что, поэтому, момент отправки ссылаемого из губернского города закрывает всякую возможность ходатайства о его возвращении; другие находили, что под исполнением на месте надо разуметь доставление администрациею ссылаемого на этапный пункт, где он поступает в ведение чинов отдельного корпуса внутренней стражи и о нем посылается уведомление в тобольский приказ о ссыльных. Наконец, третьи – и в том числе прежде всех Гааз, опиравшийся в своем толковании, как он выражался в комитете, на мнение «одного чиновника Правительствующего Сената», с которым он ездил советоваться, – считали, что местом приведения в исполнение определения губернского правления, состоявшегося по требованию помещика, следует признавать Сибирь, так что право возвратить крепостного должно принадлежать помещику до самого водворения сосланного в назначенном для него месте, – следовательно, во все время пути по России и Сибири. Вопрос о применении такого толкования был возбужден Гаазом при обсуждении просьбы орловского помещика К. о возвращении ему из московской пересыльной тюрьмы сосланного им в Сибирь дворового, но комитет с ним не согласился и отказал помещику. Последний, вероятно, сознавая поспешность и несправедливость принятой им меры и желая исправить последствия своих действий, заявил комитету, что отказывается от всяких прав на своего дворового и просит лишь освободить его от следования в Сибирь. Но комитет остался непреклонен. Тогда Гааз обратился с ходатайством к генерал-губернатору об испрошении высочайшего повеления об отмене распоряжения орловского губернского правления и, вместе с тем, вошел в комитет с представлением, в котором подробно развивал свой взгляд. Он подкреплял его ссылками на законы о бродягах, указывая, что крепостные, задержанные как бродяги, по их опознании, возвращаются владельцам даже из Сибири, с места водворения. Он прибегал к грамматическим и логическим толкованиям 322 статьи XIV тома и к ряду нравственных соображений – и требовал ходатайства комитета об истолковании в законодательном порядке приведенной статьи в изложенном им смысле для одинакового повсюду ее применения. Поддерживая свое представление в комитете и исходя из мысли о необходимости дать помещику возможность одуматься и, вырвавшись из-под гнета гнева, исправить причиненное им в ослеплении раздражения зло, Гааз становился и на утилитарную почву, говоря: «Сим помещик может предупреждать преступления между крепостными людьми, а именно способом действия на нравственность своих людей правом помилования». Великодушное домогательство его не было, однако, уважено комитетом, и на представлении его. кроме пометы: «Читана 24 июля 1842 г.», никакой другой резолюции нет…
Значительно успешнее боролся он против волновавших его сердце крайних проявлений крепостного права на почве фактической, где вопрос редко принимал принципиальный характер. Осуществление права ссылки крепостных имело одну особенно мрачную сторону. Воспрещая продавать отцов и матерей отдельно от детей, закон оставил без всякого разрешения вопрос о судьбе детей ссылаемых помещиками крепостных. Разлучить со ссылаемым мужем жену – помещики не имели права, но отдать или не отдать ссылаемому и следовавшей за ним жене их детей, достигших– мальчики 5-летнего, а девочки 10-летнего возраста, – зависело вполне от расчета и благосклонного усмотрения безапелляционных решителей их судьбы. Судя по делам московского тюремного комитета, дети отдавались родителям скупо и неохотно, за исключением совершенно малолетних, не представлявших из себя еще на долгое время какой-либо рабочей силы. Чем старше были дети, тем труднее было получить для них увольнение. Можно себе представить состояние отцов, и в особенности матерей, которым приходилось, уходя в Сибирь, оставлять сыновей и дочерей навсегда, без призора и ласки, зная, что их судьба вполне и во всех отношениях зависит от тех, кто безжалостною рукою разрывал связи, созданные природою, освященные богом…
Гааз горячо хлопотал о смягчении этого печального положения вещей. Журналы тюремного комитета полны его ходатайствами о сношении с помещиками для разрешения детям ссылаемых крепостных следовать в Сибирь за родителями. Со свойственным ему своеобразным красноречием рисует он пред комитетом тяжкое положение матерей, настойчиво взывая о заступничестве комитета за драгой ценнейшие человеческие права… «Nolite quirites hinc saevn tiae!» (Поэтому, граждане, не допускайте жестокости (лат.)) слышится во всех его двухстах семнадцати ходатайствах этого рода. A «saevitia» (Жестокость (лат.)) была столь большая, что горячая просьба Гааза нередко трогала комитет, побуждая его, чрез местных губернаторов, входить в сношения с помещиками или, вернее, помещицами, ибо надо заметить, что по меньшей мере в трех четвертях всех случаев подобных сношений, оставивших свой след в журналах комитета, приходилось иметь дело с помещицами. Многие барышни, возросшие на крепостной почве, почувствовав в руках власть, как видно, быстро забывали и чувствительные романсы, и нравоучительные романы и поспешно стирали с себя невольный поэтический налет молодости. Так, например, в 1834 году чрез московскую пересыльную тюрьму проходят восемь человек женатых крестьян московской помещицы А-вой в сопровождении жен, но при них отпущено всего лишь двое детей – девочка 6 лет и мальчик 4 месяцев; в том же году проходят семь мужчин, крепостных госпожи Г-ой, из коих сопровождаются женами четыре – и при них лишь одна малолетняя девочка, в 1836 году помещица Р-на ссылает в Сибирь крестьянина Семенова, за которым следует жена, четыре малолетних сына и отпущенный с согласия госпожи, для сбора подаяний, престарелый отец Семенова, но на ходатайство комитета об отпуске трех остальных сыновей—13, 15 и 17 лет, Р-на сначала отвечает отказом, а затем, после долгой переписки, наконец, соглашается отпустить младшего Андрея, с тем, однако, чтобы ей не нести никаких по препровождению его в Сибирь, вдогонку за родителями, расходов, в чем комитет ее и успокаивает. В 1843 году комитет, по настоянию Гааза, ходатайствует перед помещицею К-ой о разрешении следующей за ссылаемым по ее распоряжению мужем крестьянке Лукерье Климовой взять с собою трехлетнюю дочь, но К-ва согласия на это, прямо даже вопреки закону, не изъявляет. Тогда, как записано в журнале от 3 августа, доктор Ф. П. Гааз, очевидно, опасаясь канцелярской волокиты при переписке об обязанности К-ой отпустить дочь Климовой, по окончании которой фактически окажется невозможным отправить в Сибирь 3-летнего ребенка с ушедшей раньше матерью, «изобразив отчаяние матери при объявлении ей такого отказа, просит комитет испытать последнее средство: довести до сведения помещицы чрез калужский тюремный комитет, не склонится ли она на просьбу матери за некоторое денежное пожертвование, предлагаемое через него одним благотворительным лицом. Сокрушение Климовой тем более достойно сожаления, что она не может удовлетворить матернему чувству иначе, как оставив идущего в ссылку мужа».
Заявления Гааза об одном благотворительном лице, желающем, оставаясь неизвестным, облегчать чрез него, Гааза, страдания родителей, разлучаемых с детьми, – довольно часты, особливо в тридцатых годах, и, по-видимому, находятся в связи с постепенным исчезновением личных средств, приобретенных им когда-то обширною медицинскою практикою. С 1840 года ему приходит на помощь Федор Васильевич Самарин (отец Юрия и Дмитрия Федоровичей), который принимает на себя пожизненное обязательство вносить ежегодно по 2400 рублей ассигнациями в комитет, с тем, чтобы из них производились пособия «женам с детьми, сопровождающим в ссылку несчастных мужей своих», а также тем из осужденных, «кои вовлечены в преступление стечением непредвиденных обстоятельств или пришли в раскаяние после содеянного преступления». Из этого капитала оказывалась, по просьбам и указаниям Гааза, помощь и детям крепостных. Так, например, в 1842 году помещица В-ва ссылает в Сибирь своего крестьянина Михайлова и не разрешает жене его взять с собою никого из шести человек малолетних детей. Выслушав в пересыльной тюрьме печальную повесть Михайловой, Гааз поднимает тревогу, и госпожа В-ва, после неоднократных просьб комитета, постепенно отпускает с родителями пять человек детей, в возрасте от 5 до 13 лет, и, наконец, уже в 1844 году, последнюю, Ефимью, 16 лет от роду, за небольшое вознаграждение со стороны «одной благотворительной особы». Но Ефимья, отправленная в Сибирь на средства из «Самаринского капитала», не застает уже родителей, умерших еще в 1843 году в Тюмени, и тогда ей посылается из того же капитала еще 200 рублей на обратный путь, вместе с другими сиротами. Так, в 1847 году отпущена следовать за мужем, ушедшим в ссылку раньше, крестьянка Федосья Ильина с четырьмя малолетними детьми. Ввиду неизвестности пребывания мужа в Сибири, по особому настоянию Гааза, ей разрешается идти не с партиею, и из сумм «Самаринского капитала» рассылается по местным тюремным комитетам на большом сибирском тракте 250 рублей серебром для выдачи, по частям, Ильиной.
Но не один выкуп крепостных детей, для возвращения их родителям, был, по почину Гааза, совершаем московским тюремным комитетом (всего с 1829 по 1853 год выкуплено на свободу на средства комитета и, главным образом, на предоставленные и собранные Гаазом деньги семьдесят четыре души).
Этот неутомимый заступник за несчастных побуждал иногда комитет к действиям, имевшим в виду устранение тяжелых страданий, не только уже существующих в настоящем, но и предполагаемых в будущем. Так, например, в 1838 году Гааз сообщал комитету, что содержащийся в тюремном замке «не помнящий родства» бродяга Алексеев «случаем чтения нового завета, тронутый словом божиим, смирился силою совести и открыл, что он – беглый дворовый помещика Д., к которому и должен быть ныне отправлен». Опасаясь, однако, что Алексеев будет подвергнут своим владельцем суровым наказаниям, он убеждал комитет принять меры «к умягчению гнева помещика» и о том же в особой записке просил местного губернатора, к которому комитет, со своей стороны, постановил препроводить заявление Гааза. Так, в 1847 году он принимает теплое участие в судьбе крестьянина помещика К., Философа Кривобокова, возвращаемого к владельцу с женою и маленькою дочерью; так, в 1844 году он просит комитет войти в несчастное положение дворового мальчика помещика Р., Селиверста Осипова, у которого от отмороженных ног отпали стопы и которого желательно обучить грамоте и пристроить куда-нибудь, если Р. согласится дать ему свободу…
X
Была в заключении еще одна категория людей, по большей части тоже несчастных, так как не одних провинившихся против уголовного закона или против помещиков принимала в свои стены московская тюрьма разных наименований. В нее вступали и виновные в неисполнении своих гражданских обязательств. Внутри здания губернских присутственных мест, на Воскресенской площади, рядом с Иверскою часовнею, на месте нынешней городской думы, помещалась знаменитая «Яма». Так называлась долговая тюрьма, место содержания неисправных должников, находившееся ниже уровня площади. Здесь, в разлуке с семьею, в принудительном сообществе случайных сотоварищей по заключению, в вынужденном бездействии содержались неисправные должники, относительно которых угроза кредиторов «посадить в Яму» была фактически осуществляема представлением «кормовых денег». Население «Ямы» было довольно пестрое: в ней, как видно из замечаний сенатора Озерова, сделанных еще в 1829 году, содержались также дворовые люди, присланные помещиками «в наказание», и очень стесняли других жильцов «Ямы»«Единство и равенство в способах надзора и размерах ограничения личной свободы существовали только на бумаге.
Среди этого населения была группа совершенно своеобразных должников. Это были бывшие арестанты, отбывшие свои сроки наказания в тюрьме, рабочем и смирительном домах, но имевшие несчастие заболеть во время своего содержания под стражею. Их лечили в старой Екатерининской больнице, и стоимость лечения, по особому расписанию, вносили в счет. Когда наступал день окончания срока заключения, освобождаемому предъявляли этот счет, иногда очень крупный, если тюрьма, при своих гигиенических порядках, наградила его недугами, требовавшими продолжительного лечения. Обыкновенно у освобождаемого, который почти при полном отсутствии правильно организованных работ в месте заключения, часто выходил из него «гол как сокол», не было средств уплатить по счету, и его переводили в «Яму», зачисляя должником казны. Срок пребывания в «Яме» сообразовывался с размером недоимки… «Несомненно, что такие «неисправные должники» чувствовали на себе, и в нравственном и в материальном отношении, тяжесть сидения в «Яме», после промелькнувшей пред ними возможности свободы, с особою силою. Самое пребывание их в ней звучало для них горькою ирониею. Заслужив себе свободу иногда несколькими годами заключения за преступления, они лишались ее вновь за новую вину, избежать которой было не в их власти: они дозволили себе быть больными.
Из рассмотрения дел московское тюремного комитета оказывается, что содержание в «Яме» являлось, впрочем, привилегией особо избранных, а крестьяне и, в особенности, крестьянки оставались «на высидке до уплаты долга приказу общественного призрения» там же, где содержались по приговору суда, причем, в случае особой болезненности арестантки или хронического у нее недуга, лишение свободы грозило продлиться всю ее жизнь. Так, из донесений Гааза комитету видно, что в июле 1830 года в московском тюремном замке содержалась крестьянка Дарья Ильина за неплатеж 30 рублей, издержанных на ее лечение, а в сентябре в тот же замок посажена даже и не арестантка, судившаяся и отбывавшая наказание, а бывшая крепостная помещика Цветкова, Матрена Иванова. Она была поднята на улице в болезненном состоянии «от чрезмерного кровотечения» и отправлена в Екатерининскую больницу, пробыв в которой семь месяцев, вернулась к помещику со счетом за лечение. Но он предпочел дать ей вольную. С этого времени она стала должницею приказа общественного призрения и без дальних околичностей была посажена в тюрьму «впредь до удовлетворения претензии». «Неизвестное благотворительное лицо» выкупило ее, чрез посредство Гааза.
На этого рода неисправных должников обратил Федор Петрович особое внимание и уже в 1830 году стал хлопотать об организации «искупления должников». Он внес в комитет небольшой капитал, увеличившийся затем доставленными им пожертвованиями, между прочим, от Скарятиной 200 рублей и от Сенявиной 100 рублей и ежегодным отпуском особой суммы со стороны комитета, для выкупа несостоятельных должников, содержащихся в московской долговой тюрьме за недоимки. По предложению его, комитет постановил – ежегодно, в день кончины основателя попечительного о тюрьмах общества императора Александра I, – производить выкуп подобных должников. Гааз стал, вместе с тем, следить за точным и согласным с действительностью обозначением размеров недоимки, числившейся за ними, не жалея времени и труда на справки и личные проверки, сопряженные с разными неприятностями. Как видно из дел комитета, 1840 год особенно богат в жизни Гааза столкновениями и препирательствами в этом отношении с тюремным начальством и присяжными попечителями. Затем переписка по эти вопросам уменьшается и прекращается вовсе. По-видимому, оппоненты неугомонного старика махнули на него рукой и стали ему уступать, не споря…
За стенами долговой тюрьмы оставалась семья должника. Она лишалась своего кормильца, а «кормовых денег» не получала. Мысль и о ней тревожила Гааза. В марте 1832 года, по его почину и при деятельном участии одного из выдающихся директоров комитета, Львова, комитет постановил отделять часть из своих сумм на помощь семействам содержащихся в долговой тюрьме, предоставив заведование этим делом Львову и Гаазу. Последний, по словам А. К. Жизневского, часто посещал эту тюрьму и входил во все подробности жизни содержащихся, помогая действительно несчастным между ними – словом и делом, заступничеством и посредничеством.
XI
Деятельность Гааза по отношению к больному ничем не отличалась от его деятельности по отношению к преступному и к несчастному человеку. И в области прямого призвания и служебных обязанностей отзывчивое сердце Федора Петровича, полное возвышенного беспокойства о людях, давало себя чувствовать на каждом шагу.
В заведовании Гааза, назначенного главным врачом московских тюремных больниц, находились: мужская больница на 72 кровати при тюремном замке, устроенная на пожертвования, по проекту его друга, доктора Поля, вместо прежних неудобных и недостаточных палат, в одном из коридоров замка; затем отделение ее на Воробьевых горах для пересыльных и, наконец, помещение для больных арестантов при старой Екатерининской больнице. С 1838 по 1854 год в тюремных больницах числилось больных 31 142 человека; в лазарете пересыльной тюрьмы – 12 673. Когда в 1839 и 1840 годах в губернском замке с чрезвычайною силою развился тиф, последнее помещение было очень расширено и вмещало до 400 больных обоего пола. По прекращении эпидемии Гааз стал хлопотать, чтобы число кроватей не было сокращаемо. В полицейские части, для кратковременного содержания или для «вытрезвления», поступали часто больные чесоткою и, как выражался народ, «французскою болезнью». Отпущенные домой, они грозили сообщением своих прилипчивых недугов окружающим. Заботиться о лечении большинства из них было некому, а у самих больных не было ни средств, ни охоты. Гааз выпросил у князя Голицына распоряжение о присылке таких больных в пустовавший тюремный лазарет при Старо-Екатерининской больнице и о даровом их пользовании. Первоначально он и жил при этой больнице, в маленькой квартире.
Зная правила Гааза, излишне говорить о заботливости его о больных и о внимании к их душевному состоянию, независимо от врачевания их телесных недугов. Обходя палаты, он требовал, чтобы его сопровождали ординаторы, фельдшеры и впервые им введенные сиделки мужских больничных палат. Он просил о том же и священников при церквах тюремного и пересыльного замков. Часто, садясь на край кровати больного, он вступал с ним в беседу о его семье, об оставленных дома, нередко целовал больных, приносил им крендели и лакомства. В первый день пасхи он обходил всех больных и христосовался со всеми; – то же делал он в губернском замке и на Воробьевых горах, где обыкновенно бывал у заутрени. В большие праздники и в день своих именин, как рассказывал о нем его крестник, доктор Зедергольм, сын известного в Москве пастора, современника Гааза, Федор Петрович получал, вместе с поздравлениями, много сладких пирогов и тортов от знакомых. Собрав их все с видимым удовольствием, он резал их на куски и, сопровождаемый Зедергольмом или кем-нибудь другим, отправлялся к больным арестантам раздавать их. Много раз, в присутствии своего крестника, Гааз участливо расспрашивал арестантов о здоровье, называя их ласковыми именами: «голубчиком», «милым» и т. д., справляясь, хорошо ли спали и видели ли приятные сны. Иногда, останавливаясь у постели какого-нибудь больного, он задумчиво глядел на него и говорил своему юному спутнику: «Поцелуй его!» – прибавляя со вздохом, – «Ег hat es nichtbos gemeint!» [44]44
Он не помышлял дурного! (нем.).
[Закрыть] или «Ег wollte nichts Boses machen?»[45]45
Он не хотел причинить зла! (нем.).
[Закрыть]. Гааз отличался не только пониманием душевных нужд несчастного, но и снисхождением к житейским потребностям и привычкам человека, внезапно исторгнутого из обычной обстановки преступлением, иногда неожиданным для самого виновного. Один из старых судебных деятелей, вспоминая рассказы своих родных – коренных москвичей – о