355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма » Текст книги (страница 3)
8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:46

Текст книги "8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма"


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 51 страниц)

НА НАБЕРЕЖНОЙ МАЛАКЕ. АЛЕКСАНДР ДЮМА И ЕГО РЕЧЬ [29]29
  Впервые напечатано 3 апреля 1887 г. См. прим. к статье «Леконт де Лиль во Французской Академии».


[Закрыть]

Когда мы в четверг, в четыре часа пополудни, выходили из Академии, яркое весеннее солнце освещало набережные в благородной рамке каменных парапетов. Проплывавшие по небу облака придавали солнечному свету сходство с пленительно-непостоянной улыбкой. Солнце весело улыбалось, играя на ярких шляпках женщин, на их радостных лицах, золотя им волосы на затылке. Но улыбка эта становилась насмешливой, когда лучи его скользили по пыльным книгам, расположенным вдоль парапетов. О, с какой беспощадной иронией эта улыбка, отражавшая вечную юность природы, выставляла напоказ всю ветхость жалких потрепанных томиков! И вот, в то время как расходилась толпа литераторов и светских дам, я отдался смутным и сладостным воспоминаниям. Надо сказать вам, что я всегда прохожу по этим набережным с некоторым волнением, в котором есть и радость и грусть, – потому что здесь я родился, здесь провел детские годы и потому, что все те знакомые лица, которые я встречал здесь когда-то, ныне исчезли уже навсегда. Я заговорил об этом как-то невольно, ибо привык говорить только то, что думаю, только то, о чем думаю. Нельзя быть откровенным, не рискуя наскучить. Но я тешу себя надеждой, что те, кому я рассказываю все это, тоже вспомнят о самих себе. Таким образом, я доставлю удовольствие и себе и им. Меня воспитали на этой набережной, среди этих книг, простые, скромные люди, память о которых храню только я один. Когда меня не станет, будет так, словно их и вовсе никогда не было. Душа моя вся полна благоговейных воспоминаний о них. Нетленные эти останки, свято хранимые ею, творят в ней чудеса. И по одному этому я понимаю, что люди, которых я потерял, были святыми. Безвестными прожили они жизнь, бесхитростны были их сердца. Вспоминая о них, я постигаю и радость самоотреченья, и любовь к покою. Из всех этих свидетелей детских моих лет один только здесь, на набережной, влачит еще свою бедную жизнь. Он не принадлежал к числу тех, кто был мне особенно близок и дорог. И все же я всякий раз с удовольствием вижу его снова. Это тот бедный букинист, что греется сейчас вон там на теплом весеннем солнышке, подле своих книг. Время совсем сгорбило его. С каждым годом он становится все меньше ростом, а его убогая выставка книг, разложенных на парапете, с каждым годом становится все скуднее. Если смерть еще не скоро вспомнит о старом моем приятеле, его, наверно, унесет когда-нибудь порывом ветра вместе с последними листками его старых книг и той легкой шелухой, которую роняют из серых торб лошади, что жуют овес на ближайшей стоянке извозчиков. Пока же он почти счастлив. Он беден, но это ему безразлично. Книги его не продаются, но он читает их сам. Он – художник и философ.

В хорошую погоду он наслаждается тем, что может проводить весь день под открытым небом. С кистью и баночкой клея устраивается он на краешке скамейки и, подклеивая рассыпающиеся странички, предается размышлениям о бессмертии души. Он интересуется политикой, и когда случается ему повстречаться с покупателем, заслуживающим доверия, не преминет выразить осуждение существующему режиму. Он сторонник аристократии, даже олигархии. Привычка постоянно видеть напротив себя, по ту сторону Сены, Тюильрийский дворец внушила ему несколько панибратское отношение к монархам. Во времена Империи он отзывался о Наполеоне III как строгий сосед, от которого ничего не скроешь. Еще и теперь он склонен объяснять свои неудачи в книжной торговле действиями правительства. Не буду скрывать, что мой старый приятель немножко фрондёр.

Вот он подходит ко мне и говорит тоном человека, уже читавшего утренний выпуск газеты:

– Вы идете из Академии. Ну что, хорошо отзывались они о господине Гюго, эти молодые люди? – Затем, подмигнув, шепчет мне на ухо: – Все-таки господин Гюго был чуточку демагогом!

Вот каким путем мой приятель букинист вновь направил мою мысль к заседанию, на котором г-н Леконт де Лиль и г-н Александр Дюма вдвоем пророчили бессмертие Виктору Гюго. Но в то время как автор «Варварских поэм» целиком вручал грядущим поколениям полное собрание сочинений маститого писателя, философ театра утверждал, что потомство еще произведет им строгий отбор.

Прекрасную речь произнес г-н Александр Дюма, и это нисколько меня не удивляет. Человек этот обладает особым даром говорить публично. Он только подумает, и тут же говорит то, что подумал. В этом отношении он, пожалуй, единственный в своем роде, во всяком случае среди писателей. В его ответной речи г-ну Леконту де Лилю была та безусловная искренность и тот жизненный опыт, которые всегда придают особую убедительность всему, что он говорит.

Воздав Виктору Гюго, Ламартину и Мюссе то, что им и должно было воздать, он под самый конец своей благородной и искусной речи задал вопрос:

– Какая же судьба ожидает теперь творения самого плодовитого из трех названных поэтов?

«С ними произойдет то же, – ответил он на свой вопрос, – что и со всеми творениями человеческого духа. Время не сделает для них исключения, как не делает его для других; оно пощадит и увековечит то, что окажется прочным. Оно обратит в прах все то, что им не окажется. Все, что было лишь звонким созвучием, рассеется в воздухе; все, что создано лишь ради суетной славы, развеет ветер. Но не мне предвосхищать здесь работу будущих поколений. Да и нельзя подсказать им то или иное решение.

Будущее знает свое дело – ему одному лишь дано таинственное и безусловное право произносить окончательные, непререкаемые приговоры».

Вот по поводу этих-то слов я и позволю себе почтительнейше, но решительно возразить глубоко уважаемому мною писателю. Потомство, полагаю я, не столь уж непререкаемо в своих суждениях. Я полагаю так потому, что потомство – это я, мы, одним словом – люди. Мы представляем собою потомство по отношению к длинному ряду произведений, с которыми знакомы весьма плохо. Потомство растеряло добрых три четверти того, что создано было античностью. Остальное, при его попущении, ужасающе изуродовано. Г-н Леконт де Лиль с благородным восторгом говорил в прошлый четверг об Эсхиле, но в дошедшем до нас тексте «Прометея» не найдется и двухсот стихов, не подвергшихся искажению. Потомки греков и римлян немногое сумели сберечь, а среди того, что им удалось сохранить, есть отвратительные сочинения, которые тем не менее получили бессмертие.

Говорят, что Варий был равен Вергилию. Стихи его до нас не дошли. Элий был глуп. Произведения его уцелели. Вот вам и суд потомков! Вы скажете, что в те времена они были варварами и что виноваты во всем монахи. Но кто поручится, что и наши потомки не окажутся варварами? Откуда мы знаем, в какие руки попадет духовное наследство, которое мы завещаем будущему? Впрочем, если даже предположить, что те, кто придет после нас, будут умнее, чем мы, – это не так уж невероятно, – можно ли считать это достаточным основанием для того, чтобы заранее провозглашать их суждения непререкаемыми? Мы знаем по опыту, что потомство, даже в эпохи высокой культуры, не всегда бывает справедливым. Известно, что у него нет твердых правил и надежных методов, чтобы правильно судить о человеческих поступках. Откуда же взяться им, когда дело идет об искусстве и мысли? Г-жа Роллан была сторонницей довольно скверной политики, но обладала душой героини; в тюрьме, откуда – она знала – ей суждено было выйти только на эшафот, она написала мемуары. На первой странице их она мужественной рукой начертала: «К беспристрастному потомству». Пока что, за целое столетие, потомство, к которому она взывала, ответило ей лишь противоречивым лепетом похвал и хулы. Муза жирондистов была весьма наивна, рассчитывая на нашу мудрость и справедливость. Не знаю, предавался ли в свое время таким же иллюзиям король Макбет. Если да, то они горько обманули его. Это был в действительности превосходный король [30]30
  Это был в действительности превосходный король… – Реабилитации шотландского короля Макбета (1040–1057), изображенного Шекспиром в виде честолюбца и узурпатора, Франс посвятил специальную статью в «Temps» («Истинный Макбет», 3 марта 1889 г.). Аналогичная характеристика Макбета – в рассказе «Семь жен Синей Бороды, согласно подлинным документам» (1908).


[Закрыть]
, энергичный и честный правитель. Он способствовал обогащению Шотландии, поощряя торговлю и промышленность. Хроники изображают его миролюбивым государем, королем городов, другом горожан. Кланы ненавидели его, потому что он был справедливым судьей. Он никого не убивал. Мы знаем, что сделали с ним легенда и гениальный поэт.

Потомство далеко не непогрешимо и имеет немало причин ошибаться. Оно невежественно и равнодушно. Вот проходят сейчас по набережной Малаке потомки Корнеля и Вольтера. Они гуляют, радуясь апрельскому солнцу. Вот идут они мимо меня – эта с вуалеткой на носу, тот – с сигарой в зубах, и, уверяю вас, всем им чрезвычайно мало дела до Корнеля или Вольтера. Голод и любовь – довольно с них и этого. Они думают о своих делах, о своих удовольствиях и предоставляют ученым рассуждать о великих покойниках. Я как раз замечаю в эту минуту среди потомков, что выходят из дверей Академии, хорошенькое личико под шляпкой неописуемо голубого цвета: оно принадлежит молодой женщине, которая расспрашивала меня прошлой зимой на одном вечере, зачем существуют поэты… Я ответил ей, что они помогают нам любить, но она уверяла, что можно прекрасно обойтись и без их помощи. Выходит, говоря по совести, что все потомство сводится к одним лишь знатокам да ученым. Так, значит, непогрешимыми вы считаете ученых? Но ведь вам хорошо известно, что источником поэзии и искусства является лишь чувство, что науке неведома красота и что стихи в руках филолога подобны цветку в руках ботаника.

Нет, приговоры, выносимые потомством, отнюдь не непререкаемы. Они нередко случайны. К тому же, что бы ни говорил об этом г-н Александр Дюма, они никогда не бывают окончательными. Да и как могут они быть окончательными? Ведь потомство никогда не завершается, и новые поколения постоянно пересматривают вынесенные ранее решения.

Семнадцатый век произнес Ронсару обвинительный приговор; восемнадцатый – этот приговор утвердил; девятнадцатый – отменил его. Кто знает, какое решение вынесет двадцатый? К Данте и Шекспиру долгое время относились с пренебрежением, пока не стали превозносить, как превозносят их в наши дни. После целого столетия славы Расин стал подвергаться хуле. Теперь его больше не бранят, но язык быстро меняется, и надо уже быть ученым, чтобы хорошо понимать стихи «Федры» или «Гофолии».

Я был однажды свидетелем того, как один превосходный поэт обвинял Расина в том, что у него неправильный язык. Он не желал согласиться с тем, что за два столетия язык изменился, – быть может, из нежелания сознаться самому себе, что он будет изменяться и дальше и на сей раз это будет невыгодно для моего собеседника… Мы плохо понимаем Корнеля и даже Мольера. Актеры, играющие в их пьесах, то и дело произносят бессмыслицу. Все говорят о Рабле, но совершенно так же, как о королеве Берте [31]31
  …как о королеве Берте… – Королева Берта (VIII в.) – жена короля франков Пипина и мать Карла Великого, жизнь которой окружена легендами.


[Закрыть]
, то есть не имея ни малейшего понятия, что это такое. Иной раз слава со временем меркнет. Умирает слава Тассо. Дю Бартас при жизни был более знаменит, чем Ронсар. Кто поручится, что слава его не воскреснет? Гете считал его самым значительным из французских поэтов, а наши молодые символисты очень любят его. Двадцать лет тому назад Ламартин был уже забыт, тогда как Мюссе оставался еще предметом горячего поклонения, с тех пор несколько поостывшего. Ныне оба они снова находят почитателей. Так вновь и вновь подвергает потомство переоценке то, что оставляют ему в наследство гении.

Сохранит ли Виктор Гюго после смерти место, которое занимал будучи живым? Г-н Александр Дюма достаточно разумен, чтобы сомневаться в этом. Не менее разумно и его нежелание опережать события, приступая уже сейчас к разрушительной работе будущего. Какой приговор вынесет потомство Виктору Гюго? Этого никто не в силах предугадать. Мы не можем знать, что скажет об этом потомство, ибо не знаем, каким оно будет. И бесплодно было бы предрекать вечность или забвение тем, кто славен сегодня.

Можно сказать лишь, что слава поэта, которому в последний раз были оказаны в этот день посмертные почести, переживает ныне трудные времена. Утомившись, стихает волна восторгов, бушующих вот уже пятнадцать лет [32]32
  …восторгов, бушующих вот уже пятнадцать лет. – Речь идет о последних, проведенных во Франции, пятнадцати годах жизни В. Гюго (1870–1885), в течение которых его популярность непрерывно возрастала.


[Закрыть]
. Рассеиваются некоторые иллюзии. Прежде казалось, что этот большой поэт богаче мыслями. Приходится сознаться, что он был занят больше словами, нежели идеями. Мы с грустью обнаруживаем, что то, что он выдавал за высокую философию, – лишь груда бессвязных, банальных грез. Наконец, мы опечалены и, пожалуй, испуганы тем, что в огромном его наследии, среди такого множества чудовищ, мы не встречаем ни одного подлинно человеческого лица.

Греки говорили: человек есть мера всех вещей. Гюго не знает меры, потому что не знает человека. Он не постиг до конца человеческую душу. Ему не дано было понимать и любить. Он безотчетно чувствовал эхо. Вот почему он и стремился изумлять. Долго владел он искусством поражать воображение. Но можно ли изумлять вечно? Он прожил жизнь, опьяненный звуками и красками, и опьянил ими мир. Весь его талант заключается именно в этом: он великий фантазер и несравненный мастер. Это очень много, но это еще не все.

А что до потомства – предоставим ему быть тем, чем оно сможет, и любить то, что ему заблагорассудится. Работать ради него – только обманывать себя. Оно принимает лишь немногое из того, что мы ему предназначаем, и нередко предпочитает произведение случайное тому, что пишется специально для него. Я не порицаю его за это, – напротив, от всего сердца хвалю. Вполне может статься в конце концов, что оно действительно научится делать свое дело так хорошо, как обещает это г-н Александр Дюма. Однако, если только в какой-нибудь внезапной катастрофе не погибнут все библиотеки, наступит день, когда наши потомки окажутся заваленными книгами и, вполне возможно, почувствуют отвращение к этим грудам измазанной типографской краской бумаги, которую мы для них готовим. По правде говоря, я и сам испытываю уже что-то похожее на это отвращение, глядя, как солнце играет на пыльных ящиках с ветхими книгами, выставленных моим старым приятелем.


БАЛЬЗАК {1} [33]33
  Впервые напечатано 29 мая 1887 г.


[Закрыть]

Однажды в Латинском квартале, роясь у букиниста в старинных книгах, я обратил внимание на какого-то, еще не старого человека, с длинными волосами, на вид весьма общительного. Лицо его было мне знакомо, хотя ни с каким именем в моей памяти оно не связывалось. Он перелистывал какую-то книгу. Еще не найдя собеседника, он всем существом своим разговаривал – разговаривал взглядом, улыбкой, подвижными морщинами лба, выразительными жестами. Не надо было обладать особенно тонким чутьем, чтобы распознать в нем неудержимого говоруна. Я понял, что надо либо спасаться бегством, либо стать его жертвой. И все же я не ушел. Софокл был прав [34]34
  Софокл был прав… – Намек на трагическую участь царя Эдипа, героя одноименной трагедии Софокла (V в. до н. э.).


[Закрыть]
– никому не дано избежать своей судьбы. В жизни мне уже не раз приходилось убеждаться в этом. Я не умею идти против судьбы ни когда она добра, ни когда она зла. Но злой она бывает, конечно, чаще. По правде говоря, этот любитель книг вовсе не был мне неприятен. На лице его лежало то особое выражение довольства и беззаботности, которое мы часто наблюдаем у бедняков, не замечающих своей бедности, да еще у лентяев, вечно погруженных в свои мечты. Оп был одет скорей небрежно, чем неряшливо; и пыль, которой пропитано было его платье, показалась мне благородной пылью книгохранилищ. О своем костюме он, по-видимому, не думал. Только его шляпа с какими-то странными широкими полями и взъерошенным ворсом свидетельствовала об определенном вкусе, о сознательном намерении, пожалуй, даже о своего рода стремлении к изяществу. Живя, как видно, только головой, этот человек только о ней и заботился. Все прочие статьи костюма его не интересовали. С огорчением замечу, что руки у него были грязные. Но ведь предание говорит нам, что в этом можно было обвинить самого короля библиотекарей – старика Вейса из Безансона. С его руками происходило то же, что с руками леди Макбет: они не отмывались даже после купанья; г-н Вейс объяснял это тем, что он имеет обыкновение читать и в ванне.

Как только незнакомец увидал меня, он тотчас же подошел ко мне и, хлопнув своей книгой по той, которая была у меня в руках, сказал: «Читайте! Это священный завет, закон, данный самим богом!»

Это была старая библия в переводе Саси, раскрытая на XX главе «Исхода». Палец его показывал 4-й стих: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения».

– За то, что человечество преступило эту заповедь, – сказал он, – оно кончит безумием.

Я понял, что передо мной сумасшедший, но это не огорчило меня. Сумасшедшие иной раз занимательны. Не скажу, чтобы они рассуждали лучше других людей, но они рассуждают иначе, и уже за одно это мы должны быть им признательны. И я не побоялся вступить с ним в спор.

– Извините, – сказал я, – но я идолопоклонник и обожаю изображения.

– И я их любил до безумия, – отвечал он. – Ради них я вынес муки ада. Вот почему теперь я ненавижу их и считаю орудиями дьявола. Читали вы о человеке, которого свела с ума Леонардова Джоконда и который – ведь это же подлинное происшествие – в один прекрасный день, выйдя из Квадратного салона, бросился в Сену? Припомните-ка, что рассказывает Лукиан из Самосаты о молодом греке, полюбившем святотатственной и пагубной любовью Венеру Книдскую? Известно ли вам, что посетители Лувра своими ласками стерли мрамор на статуе Гермафродита, и администрация Музея вынуждена была поставить барьер вокруг этой противоестественной, но все же обворожительной фигуры? Разве вы не знаете, что распятия и раскрашенные изображения девы Марии являются во всем христианском мире предметом самого грубого идолопоклонства? Надо вообще сказать, что картины и статуи рождают в нас чувственность, сбивают ум с пути истины, внушают отвращение к жизни, страх перед ней, – словом, делают людей в тысячу раз несчастнее, чем они были во времена первобытного варварства. Безбожные, мерзкие это творенья!

Я неуверенно возразил, что среди всего того, что волнует в людях чувства и кровь, живописи и скульптуре принадлежит, в сущности, не такое уж большое место, и что искусство, напротив, возносит своих избранников в светлый мир, где они вкушают лишь мирные наслаждения.

Не удостаивая меня ответом, мой собеседник захлопнул старенькую библию и продолжал:

– Но есть изображения в тысячу раз более пагубные, нежели те, высеченные из камня или писанные красками, от которых Иегова предостерегал сынов Израилевых; это те воображаемые образы, что созданы фантазией романистов и поэтов. Они-то и есть настоящие кумиры – все эти типы и характеры, все эти герои романов. Они живут и действуют среди нас. Воистину, лукавые творцы этих душ забрасывают их к нам, словно бесов, на великий соблазн и погибель. А как спастись от них, когда они вселились в нас и мы уже одержимы? Гете посылает в мир Вертера – тотчас же множатся случаи самоубийства. Все решительно поэты, все романисты нарушают наш покой на земле. «Илиада» Гомера и «Жерминаль» Золя одинаково породили преступления. «Эмиль» [35]35
  «Эмиль, или О воспитании» (1762) – педагогический роман Ж.-Ж. Руссо, в котором автор, изображая «естественное» (близкое к природе) воспитание Эмиля, критикует цивилизацию классового общества, развращающего доброго по природе человека, и прославляет первобытное, «естественное» состояние.


[Закрыть]
превратил в убийц и сторонников террора тех, кого Жан-Жак хотел вернуть к природе. Даже самые невинные из писателей, как, например, Диккенс, – великие преступники: они заставляют нас отдавать воображаемым существам нашу нежность и жалость, которые нам лучше было бы обратить на окружающих нас живых людей. Один писатель плодит истериков, другой кокеток, третий игроков или же убийц. Но самым зловредным, самым дьявольским из всех является Бальзак; это поистине Люцифер от литературы. Он придумал целый огромный адский мир, который ныне мы претворяем в жизнь. Ведь это по его предначертаниям мы завидуем, наживаем богатства, творим насилия, наносим обиды и бросаемся, отталкивая друг друга, в человекоубийственном, нелепом бешенстве в погоню за золотом и за почестями. Бальзак – царь зла: наступило царствие его. Да будут же прокляты в его лице все скульпторы, все живописцы, все поэты и романисты, которые принесли человечеству столько зла – от начала мира и до наших дней. Тут он остановился, чтобы перевести дыхание,

– Увы, сударь, – ответил я, – все то, что вы говорите, не лишено некоторого основания (надо же было как-то польстить ему!). Но ведь человечеству вовсе не было надобности дожидаться появления художников, чтобы стать жестоким и развратным. Атилла и Чингис-хан, которые не читали Гомера, произвели больше разрушений, нежели Александр! Жители Огненной земли и бушмены известны порочными нравами, а между тем они не умеют ни читать, ни рисовать. Крестьяне любыми средствами избавляются от своих стариков, не вспоминая при этом никаких романов. И до Бальзака велась жестокая борьба за существование. Стачки происходили еще до того, как был написан «Жерминаль». Вы слишком уж ненавидите искусство, и боюсь, сударь, что в вас говорит пристрастие моралиста.

Он поклонился мне, сняв свою широкополую шляпу, и сказал:

– Я не моралист, сударь, а скульптор, поэт и романист. – И вышел из лавки.

– Очень умный господин, – сказал букинист. – Но ему не везет, а от Бальзака он и вовсе рехнулся.

С тех пор я уже не встречал этого человека в широкополой шляпе. Но я невольно вспомнил о нашем разговоре, когда стал просматривать «Обзор действующих лиц Человеческой комедии», который только что прислал мне г-н Кальман-Леви. «Обзор» тщательно составлен двумя горячими поклонниками и знатоками Бальзака гг. Анатолем Серфбером и Жюлем Кристофом.

Он содержит краткие биографии двух тысяч героев, задуманных и созданных Бальзаком в его грандиозном творении. Перелистывая этот Вапро нового типа [36]36
  …Вапро нового типа… – Франс имеет в виду «Универсальный словарь современников» (1858), составленный Луи-Гюставом Вапро (1819–1906).


[Закрыть]
, я чувствую себя поистине потрясенным творческой мощью Бальзака и вместе с тем почти готов кричать, как тот человек в шляпе: в этом есть что-то бесовское! Я ошеломлен и в то же время я – в восхищении. Да, это действительно целый мир! Непостижимо, как одному человеку могло оказаться под силу держать в руках, не спутывая, нити стольких жизней! Я вовсе не хочу выдавать себя за усердного поклонника Бальзака. В глубине души я предпочитаю книги небольшие. Их я постоянно готов перечитывать. Но даже если Бальзак несколько и пугает меня, если, на мой взгляд, иной раз мысли его несколько тяжеловаты, а стиль неизящен, все равно я не могу не признать его могущества. Это поистине бог! Попробуйте-ка после этого попенять ему за то, что он иногда груб, – его приверженцы ответят вам, что, для того чтобы создать целый мир, не требуется особой деликатности и что тому, кто излишне брезглив, вовеки бы не справиться с такой задачей.

Вот что особенно поражает меня в этом великом человеке. Когда он хочет, когда он не попадает невзначай в область химер и романтики, он оказывается на редкость зорким историком общества своей эпохи. Он разоблачает все его тайны. Лучше чем кто-либо помогает он нам понять переход от старого режима к новому, и никто не сумел так показать нам две основные фигуры, ставшие краеугольным камнем, на котором зиждется здание современного общества: скупщика национализированных имений и солдата первой Империи. Никогда не удавалось ему найти для своих могучих картин, да, вероятно, он и не искал, какой-нибудь небольшой изящной рамки, наподобие той, в которую заключил Жюль Сандо [37]37
  Жюль Сандо (1811–1883) – писатель, восхвалявший буржуазную мораль.


[Закрыть]
свою «Мадемуазель де ла Сеглиер», взяв типы и сцены из эпохи, столь глубоко постигнутой Бальзаком. Сандо обладал вкусом и чувством меры, которых у Бальзака никогда не было. Как мастер обрамления, Сандо стоит бесконечно выше его. Как художник – напротив того. По выпуклости и глубине изображений Бальзак не сравним ни с кем. Ни в ком не развито так, как в нем, ощущение жизни, понимание затаенных страстей и умение вникать в житейские интересы.

Романы Бальзака тем более ценны для понимания истории, что в них совершенно отсутствуют, можно сказать, исторические лица и исторические события. Когда реальные факты и люди переносятся из истории в роман, они обычно оказываются измененными до неузнаваемости. Умный романист выбирает своих героев среди людей неизвестных, которыми история обычно пренебрегает, среди тех, кто является и ничем и всем; их-то и преобразует художник в бессмертные типы. Таким образом, поэма или же роман может помочь нам увидеть народ, нацию, поколение, тогда как в исторических трактатах они нередко словно скрыты завесой, будучи заслонены от нас фигурами государственных деятелей. Послушный законам своего искусства, которые он чувствует в совершенстве, Бальзак не стремится вовлечь в круг своих созданий реальные исторические фигуры и приписывать им вымышленные поступки. Так, Наполеон, возглавивший весь век, появляется в «Человеческой комедии» всего шесть раз, да и то лишь издали, при обстоятельствах совершенно незначительных (см. книгу гг. Серфбера и Кристофа, стр. 47). К двум тысячам вымышленных героев Бальзак присоединяет лишь очень небольшое число лиц, исторически существовавших. Гг. Серфбер и Кристоф перечисляют тех и других, не делая между ними различия. Мне бы хотелось, чтобы имена реальных лиц были выделены звездочкой или каким-нибудь иным знаком, хотя, конечно, и нет особой нужды делать это, когда речь идет о Наполеоне, Людовике XVIII, г-же де Сталь, даже о таких именах, как г-жа Фалькон, Гид де Невиль и г-жа де Мирбель, только что попавшиеся мне на глаза в лежащей передо мной книге. Я хотел было назвать еще Маршанжи, раболепствующего чиновника и нелепого писателя, имя которого достаточно известно, но заметил, что оно вовсе опущено в «Обзоре», несмотря на то что фигурирует в прекрасной сцене реабилитации Цезаря Биротто [38]38
  Я получил следующее письмо:
  Париж, 3 июня.
  Милостивый государь и дорогой собрат!
  Да, Бальзак – это целый мир, как вы прекрасно доказываете в своем превосходном очерке, посвященном нашему «Обзору Человеческой комедии», – мы бесконечно благодарны вам за него. Этот мир ослепляет, ошеломляет; своим океаном деталей он может ввести в заблуждение даже самого осведомленного читателя. Вы хотите доказательств? Так вот:
  Вы правы и в то же время не правы, обвиняя нас в отсутствии имени Маршанжи из «Биротто». Действительно, оно названо в издании Уссио 1853 г., но во всех последующих изданиях оно заменено именем Гранвиль, мы же руководствовались исключительно более поздним текстом. По тем же соображениям мы опустили имя Виктора Гюго, фигурировавшее в первоначальном тексте (см. «Шагреневую кожу» в изд. Шарантье), но замененного впоследствии именем Казалис.
  Примите, милостивый государь и дорогой собрат, выражение самых горячих наших чувств.
  Анатоль Серфбер. – Жюль Кристоф.


[Закрыть]
.

И напротив, не всем, быть может, известно, что Баршу де Пенгоэн, – ограничусь лишь этим примером, – лицо действительно существовавшее и что он является автором объемистых книг. Попробуйте-ка сказать после этой подробной и тщательной критики, что я не становлюсь самым настоящим знатоком Бальзака. Больше того! Я чувствую, что могу перещеголять в этом отношении самих гг. Серфбера и Кристофа. Я испытываю горячее желание, чтобы они в ближайшем же будущем дополнили свой «Обзор» небольшой долей статистики. Статистика прекрасная наука и, если применить ее к созданному Бальзаком обществу, не замедлит дать интереснейшие результаты. Я упоминал уже, что это общество состоит из двух тысяч человек. Цифра приблизительная. Быть может, кто-нибудь хотел бы узнать точную цифру. Интересно было бы также, думается мне, выяснить, сколько среди них взрослых, детей, мужчин и женщин, холостых и женатых. Любопытно было бы знать и о национальности каждого из них. Не были бы неуместны и данные о смертности. Неплохо было бы также, в целях лучшего понимания произведений Оноре де Бальзака, присовокупить к книге план Парижа и карту Франции. Ничуть не меньший интерес, чем статистика «Человеческой комедии», представляла бы и ее география.

Всего этого мы не находим у гг. Серфбера и Кристофа. Зато они дают нам нечто более ценное: прекрасную вступительную статью г-на Поля Бурже, который снова, как это было уже не раз, проявляет себя здесь искусным и блестящим историком в области истории духа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю