Текст книги "8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 51 страниц)
«БЕЗУМНЫЙ» И «ПРЕПЯТСТВИЕ» [228]228
Впервые напечатано 4 января 1891 г. Пьеса А. Доде «Препятствие», вызвавшая обвинение автора в плагиате, была впервые представлена на сцене театра Жимназ 27 декабря 1890 г.
[Закрыть]
«Безумный» и «Препятствие». Можно подумать, что это название басни. Но речь идет об обвинении в плагиате. Наши современники крайне щепетильны в этом вопросе, и в наши дни нужно считать большой удачей, если какой-нибудь знаменитый писатель не подвергается хотя бы раз в год обвинению в краже чужих идей.
Эта неприятность, от которой не были избавлены в свое время ни г-н Эмиль Золя, ни г-н Викториен Сарду, недавно случилась с г-ном Альфонсом Доде. Некий молодой поэт, г-н Морис Монтегю, вообразил себе, что основной сюжет «Препятствия» заимствован из его драмы в стихах «Безумный», напечатанной в 1880 году, и написал об этом в газетах. Действительно, в «Безумном», как и в «Препятствии», фигурирует мать, жертвующая своей честью ради счастья своего сына; будучи вдовой безумного, она приписывает себе вымышленную вину, чтобы избавить сына от сознания тяжелой наследственности и устранить таким образом препятствие, стоящее между ним и любимой им девушкой. Это не подлежит никакому сомнению. Но поиски плагиата всегда ведут дальше, чем думают и хотят. Тот сюжет, который г-н Морис Монтегю от чистого сердца полагал своей собственностью, был обнаружен потом в одной новелле г-на Армана де Понмартена, название которой мне неизвестно, в «Роковом наследстве» г-на Жюля Дорнэ, в «Последнем герцоге Аллиали» Ксавье де Монтепена и в одном романе Жоржа Праделя. И этому не следует удивляться; было бы, наоборот, удивительно, если бы какого-нибудь сюжета не оказалось в романах г-на Праделя и г-на де Монтепена.
Нужно признать, что подобные сюжеты принадлежат всем. Претензии тех, кто желает оставить за собой исключительное право писать об определенного рода чувствах, напоминают одну недавно рассказанную мне историю. Вы знаете пейзажиста, который своей могучей старостью напоминает дубы на его картинах. Его зовут Арпиньи – это Микеланджело деревьев. Однажды он встретил в какой-то деревне в Солони молодого художника-любителя, который сказал ему тоном одновременно и робким и настойчивым:
– Знаете, мэтр, эту местность я оставляю за собой.
Добрый Арпиньи ничего не ответил и улыбнулся своей улыбкой Геркулеса.
Господина Мориса Монтегю нельзя, конечно, сравнивать с этим молодым художником. Но он должен был бы понять, что сюжет принадлежит не тому, кто его впервые нашел, а тому, кто крепко запечатлел его в памяти людей.
Наши современные писатели вбили себе в голову, что идея может быть чьей-нибудь исключительной собственностью. В прежнее время никто этого не думал, и на плагиат смотрели не так, как смотрят теперь. В XVII столетии о плагиате толковали на кафедрах философии, диалектики и красноречия. Мэтр Якобус Томазиус, преподаватель в школе св. Николая в Лейпциге, составил около 1684 года трактат – «De plagio litterario» [229]229
«О литературном воровстве» (лат.).
[Закрыть], в котором доказывается, говорит Фюретьер, «право присваивать себе чужое добро в области умственного творчества». По правде говоря, трактата мэтра Якобуса Томазиуса я не читал, никогда в жизни его не видел и никогда – полагаю – не увижу; и если я заговорил о нем, то лишь из чистого хвастовства, да еще и потому, что он цитируется в старинном in-folio, потемневшие красные обрезы которого и старая, сильно порванная по углам кожа внушают мне большое почтение. Книга эта лежит раскрытая на моем столе и при свете лампы похожа на трактат по черной магии; в эту тихую ночь мне начинает казаться, будто я в своем кресле, окруженный наваленными вокруг меня книгами и бумагами, уподобляюсь доктору Фаусту и что если бы я стал перелистывать эти пожелтевшие страницы, то, быть может, нашел бы волшебный знак, которым алхимики в своих лабораториях вызывали к жизни античную Елену в виде луча белого света. И я погружаюсь в мечтательное раздумье. Медленно переворачиваю я страницы, которые до меня переворачивали руки, уже превратившиеся во прах, и хотя не нахожу там таинственной пятиконечной звезды, зато обнаруживаю высохшую ветку розмарина, которая была вложена туда давным-давно умершим влюбленным. Я осторожно разворачиваю узкую полоску бумаги, накрученную на стебелек, и читаю слова, начертанные поблекшими чернилами: «Горячо люблю Марию. 26 июня 1695 года». И это утверждает меня в мысли, что в чувствах людей есть старые наслоения, на которых поэты рисуют свои изящные и тонкие узоры, и что не следует подымать крик о воровстве, услышав, что кто-нибудь говорит «Горячо люблю Марию» после того, как ты тоже сказал это.
Я говорил, что в прежние времена на плагиат смотрели не совсем так, как в наши дни. И мне кажется, что старые представления на этот счет были правильнее новых, ибо они были более бескорыстны, более возвышенны и более соответствовали интересам Республики словесности.
В римском праве (я и это нахожу в своем in-folio, переплетенном в телячью кожу под гранит, с восхищающими меня нежно-красными обрезами), в римском праве плагиатором в прямом смысле считался криводушный человек, уводивший чужих детей, развращавший и воровавший рабов. В переносном смысле это был вор идей. Наши предки считали плагиат в этом втором смысле возмутительным преступлением. Поэтому они очень внимательно взвешивали все данные, прежде чем решиться предъявить такое обвинение честному человеку. Пьер Бейль дает в своем «Словаре» определение, которое хотя и несколько фантастично, но делает более понятным сущность плагиата. «Совершать плагиат, – говорит он, – это значит уносить из дома мебель, захватывая при этом и весь сор, похищать зерно вместе с полевой соломой и пылью». Вы видите, с точки зрения Пьера Бейля, как и всех образованных людей его времени, плагиатором является человек, который опустошает жилища мысли без всякого понимания и уносит все без разбора. Такой бумагомаратель не достоин ни писать, ни жить. Но если писатель заимствует от других только то, что ему подходит, что пойдет ему на пользу, если он умеет выбирать, – то это честный человек.
Добавим, что это также и вопрос меры. Один умный человек, Ламот Левайер, сказал приблизительно в то же время: «Можно воровать, как это делают пчелы, не причиняя никому вреда, но никогда не следует подражать муравью, который уносит все зерно». У Ламота Левайера был знаменитый друг, который разделял его мысли и поступал наподобие пчел. То был Мольер. Этот великий человек брал у всех современных писателей, так же как у древних – у римлян, у испанцев, итальянцев и даже французов. Он, не стесняясь, заимствовал у Сирано и у Буаробера, у бедного Скаррона и у Арлекина [230]230
…заимствовал… и у Арлекина. – То есть в итальянской комедии масок.
[Закрыть]. Его никогда не попрекали этим – и правильно делали. Пусть наши модные литераторы грабят здесь и там. Я ничего не имею против этого. Сколько бы они ни грабили, они все же награбят меньше, чем Лафонтен и Мольер. Я сильно сомневаюсь, чтобы суровость тех, кто их обвиняет, была основана на действительном знании писательского искусства. Суровость эта имеет причины другого рода, и первая из них причина денежная.
В самом деле, нужно принять во внимание, что то, что в литературе называется идеей, является в настоящее время покупной стоимостью. Не так обстояло дело в былые времена. Сейчас писатель заинтересован в закреплении за собою драматического сюжета, романической комбинации, ибо они могут принести ему, даже если он посредственный писатель, тридцать тысяч, сто тысяч франков и больше.
К несчастью, количество этих сюжетов и комбинаций более ограничено, чем кажется. Совпадения часты и неизбежны. Да может ли быть иначе, когда оперируют человеческими страстями? Они немногочисленны. Голод и любовь движут миром, и, хотим ли мы этого, или нет, существуют только два пола. Чем значительнее, искреннее, выше и правдивее искусство, тем допускаемые им комбинации становятся проще, обыденнее и безразличнее. Ценность придает им гений писателя. Взять у какого-нибудь поэта его сюжет – значит попросту воспользоваться дешевой и всем доступной темой. Я одинаково убежден в искренности как г-на Монтегю, считающего себя обворованным, так и г-на Доде, не понимающего, в чем его обвиняют. Г-н Монтегю жалуется. Истец должен быть выслушан. Он найдет судей. Я, со своей стороны, отвожу себя, так как не знаю произведений, о которых идет речь. Но, будь я на его месте, я не сказал бы ни слова. Он обвиняет г-на Доде; если бы был еще жив де Понмартен, то он мог бы, как меня уверяют, выступить против г-на Монтегю, и было бы очень странно, если бы не откопали нескольких дюжин старых малоизвестных новеллистов, чтобы доказать, что де Понмартен, в свою очередь, был плагиатором. Мне не понадобится и сорока восьми часов, чтобы найти сюжет о великодушной матери, возводящей на себя ложное обвинение, у двадцати авторов, начиная с самых древних индусских сказок и кончая г-жой Коттен. А пока что наш талантливый собрат, г-н Орельен Шоль, уже нашел его целиком в «Роковом наследстве», драме в трех актах Буле и Эжена Филлиона, представленной впервые в театре «Амбигю» 28 декабря 1839 года.
Несколько лет тому назад г-на Жана Ришпена обвинили в том, что он украл балладу у германского поэта Рюккерта. Но г-н Ришпен без всякого труда доказал, что он ничем не обязан Рюккерту, и лишь воспользовался тем же источником, что и немецкий поэт, порывшись в одном старинном сборнике восточных сказок, чьи авторы столь же неизвестны, как и авторы «Ослиной шкуры» и «Кота в сапогах».
По этому поводу я расскажу вам подлинный случай, произошедший с членом Французской Академии, г-ном Пьером Лебреном. В дни своей юности, в 1820 году, г-н Лебрен состряпал довольно приличную трагедию по «Марии Стюарт» Шиллера. Это был честный академик и очень любезный человек. Он любил искусство. Как-то вечером, на восьмидесятом году своей жизни, ему захотелось послушать госпожу Ристори, которая проездом через Париж давала представления в зале Вантадур. Великая артистка играла в тот вечер Марию Стюарт в немецкой драме, шедшей в итальянском переводе. Господин Лебрен, слушая стихи из глубины своей ложи, после каждой сцены потирал себе лоб и бормотал сквозь свои последние зубы:
– Это что-то знакомое! Что-то знакомое!
С тех пор как он написал свою трагедию, прошло шестьдесят лет, и он уже почти не помнил ее. Но еще меньше помнил он драму Шиллера. И в антрактах он спрашивал себя:
– Это очень хорошо. Но где же я это уже видел?
Наконец когда Мария Стюарт стала прощаться со своими придворными дамами, память вернулась к нему, и он шепнул на ухо своему соседу:
– Черт возьми, эти люди украли у меня мою трагедию!
Потом он добавил, что это пустяки и об этом не следует рассказывать, ибо он был светским человеком и ничего так не боялся, как огласки.
Пусть же пример г-на Пьера Лебрена послужит уроком всем нам, имеющим несчастье марать бумагу образами наших грез! Когда мы видим, что у нас крадут мысль, посмотрим, прежде чем поднимать крик, действительно ли это наша мысль. Я не имею в виду никого лично, но я не люблю напрасного шума.
Тот, кто озабочен только судьбой литературы, не интересуется подобными распрями. Он знает: ни один здравомыслящий человек не может похвастать, что он думает нечто такое, чего другой человек уже не думал до него. Он знает: мысли принадлежат всем и нельзя говорить: «Эта мысль моя», подобно тому, как бедные дети, о которых упоминает Паскаль, говорили: «Эта собака моя». Наконец он знает, что мысль ценна лишь по своей форме и что придавать новую форму старой мысли – это и есть вся задача искусства и единственное возможное для человечества творчество.
Нельзя сказать, чтобы современная литература не была богата и увлекательна. Но ее природный блеск омрачается двумя основными грехами: корыстолюбием и спесью. Признаемся в этом. Мы умираем от спеси. Мы умны, ловки, любознательны, беспокойны, смелы. Мы еще умеем писать, и если рассуждаем не так хорошо, как наши предки, то чувствуем, быть может, острее, чем они. Но спесь убивает нас. Мы хотим удивлять – только этого мы и хотим. Одна лишь похвала может обрадовать нас – признание нашей оригинальности, как будто оригинальность сама по себе есть нечто, к чему надо стремиться, и словно не бывает как хорошей, так и дурной оригинальности. Мы безрассудно приписываем себе творческие достоинства, которых не было даже у величайших гениев. Ибо то, что они внесли в общую сокровищницу, хотя и чрезвычайно ценно, все же ничтожно в сравнении с тем, что они сами получили от человечества. Индивидуализм, раздутый до той степени, в какой мы его наблюдаем в наши дни, – опасное зло. И невольно обращаешься мыслью к тем временам, когда искусство не было личным делом, когда художник не имел имени и жил только одним стремлением – сделать хорошо, когда каждый принимал участие в воздвижении огромного собора с единственным намерением – гармонично вознести к небу единодушную мысль века.
В те времена г-н Монтегю не стал бы обращаться с жалобой в свой цех, если бы г-н Альфонс Доде, старший мастер, заимствовал у него какую-нибудь складку, чтобы закончить каменную фигуру. Но зато сколько было в те времена бессвязных песен, сколько плоских фаблио, и насколько наше индивидуальное искусство, при всех его недостатках, проникновеннее, тоньше, разнообразнее, изобретательнее, изящнее! Наши мелочные авторские споры вызывают раздражение, но для ума любознательного никогда не было более интересного времени, чем наше, за исключением, быть может, эпохи Адриана [231]231
…за исключением, быть может, эпохи Адриана. – Время правления императора Адриана (117–138) было ознаменовано бурным развитием в Римской империи риторики, ораторского искусства.
[Закрыть].
АПОЛОГИЯ ПЛАГИАТА
МОЛЬЕР И СКАРРОН [232]232
Впервые напечатано 11 января 1891 г. Поводом к написанию статьи явилась заметка (1890) туренского филолога П. д'Англоса, изучавшего источники комедий Мольера и «Трагикомических новелл» Скаррона.
[Закрыть]
Мы говорили недавно по поводу «Безумного» и «Препятствия», что поиски плагиата всегда заводят дальше, чем предполагалось, и чаще всего при этом выясняется, что тот, кто кричит о воровстве, сам вор (я разумею – вор невинный и очень часто бессознательный). Один ученый из Турина, г-н П. д'Анлосс, приводит, кстати, прекрасный тому пример. Я только что получил от него заметку, в которой речь идет о Мольере и Скарроне. Так как я нахожу в его сообщении материал, который поможет мне дополнить и исправить то, что я недавно говорил о плагиате; так как одним из произведений, упоминаемых им, является чудесная комедия «Тартюф», о которой страстно спорят вот уже больше двух столетий, а всякие, даже малейшие подробности, касающиеся шедевров, всегда интересны, – попытаемся добраться, следуя доставленным нам указаниям, до тех подлинных источников, откуда великий комик почерпнул мысль о шестой сцене своего третьего действия, – этой выразительной сцене, в которой обманщик, чтобы отвести предъявленное ему справедливое обвинение, не только не защищается, но сам себя обвиняет, делая вид, что принимает разоблачение своей гнусности как испытание, ниспосланное ему богом, и благословляет это спасительное унижение. Зрители 1664 года, вероятно, смутно припоминали, что уже где-то видели это – должно быть, у Скаррона. В 1664 году бедный Скаррон перестал страдать и смеяться. Он, мучимый всю жизнь бессонницей, спал уже четыре года в небольшой чистенькой часовне при церкви св. Гервасия. Его книгами после его смерти наслаждались лакеи, горничные и провинциальные дворяне. Приличные люди относились к ним с презрением, но в городе и даже при дворе было небольшое число любителей литературы, которые признавали, что, кажется, читали в сборнике трагикомических рассказов, выпущенном калекой еще при жизни, какую-то испанскую историйку под названием «Лицемеры», в которой некий Монтюфар поступает и разговаривает точь-в-точь, как Тартюф, – в частности, в сцене, которую Скаррон так удачно называет «сценой притворного смирения».
Даже в именах есть некоторое сходство, ибо «Тартюф» по своему звучанию несколько напоминает «Монтюфар». Этот Монтюфар был преопасный жулик. В сообществе с одной старой распутницей он разыгрывал из себя набожного человека и под видом монаха Мартена одурачил в Севилье немало простофиль. Случилось, что один мадридский дворянин, знавший, что тот представляет собой в действительности, встретил его однажды при выходе из церкви. Монтюфар и никогда не покидавшая его злодейка были окружены толпой людей, которые, лобызая «праведников», умоляли не забыть их в своих молитвах. При виде этих преступников, злоупотреблявших доверчивостью целого города, дворянин больше не в силах был владеть собой; он ринулся в толпу и, ударив Монтюфара кулаком, закричал:
– Негодные пройдохи, неужто не боитесь вы ни бога, ни людей?
Дальше я цитирую:
«Он собирался продолжать, однако его благое, хоть и несколько поспешное намерение рассказать правду, не увенчалось тем успехом, какого оно заслуживало. Толпа ринулась на него, считая, что он совершил святотатство, жестоко оскорбив того, кто был в ее глазах святым. Его сбили с ног, стали осыпать ударами и, наверное, избили бы до смерти, если бы Монтюфар, с поразительным самообладанием, не взял его под свою защиту и не прикрыл своим телом, отстраняя тех, кто наиболее яростно избивал его обидчика, и подставляя себя самого под их удары.
– Братья мои, – вопил он изо всех сил, – отпустите его с миром во имя господа! Во имя святой девы, успокойтесь!
И эти несколько слов успокоили разбушевавшуюся бурю, народ отступил, дав место брату Мартену, который подошел к несчастному дворянину, очень довольный в душе, что с ним так расправились, но изображая на лице своем крайнее огорчение; он поднял его с земли, выпачканного кровью и грязью, обнял, поцеловал его и обратился к народу со строгим внушением.
– Я скверный, – сказал он тем, кто хотел его слушать, – я грешник, я никогда не совершал ничего, что было бы угодно богу. Вы думаете, – продолжал он, – что если я одет, как порядочный человек, то не был всю свою жизнь вором, что я не вызывал негодование людей и не приготовлял погибель самому себе? Вы ошиблись, братья мои. Оскорбляйте же меня, побивайте меня каменьями, колите меня шпагами.
И, сказав эти слова с деланной кротостью, он снова, с еще более ревностным видом бросился к ногам своего врага и, лобызая их, не только просил у него прощения, но разыскал и поднял его шпагу, плащ и шляпу, которые где-то затерялись в этой свалке. Он надел их на него и, проводив за руку до конца улицы, расстался с ним, перед тем несколько раз обняв и благословив его. Бедный человек был зачарован тем, что видел, и тем, что ему сделали, и пребывал в таком замешательстве, что больше не показывался на улицах, пока дела задерживали его в Севилье. Монтюфар же завоевал все сердца своим деланным смирением. Народ восхищенно взирал на него, а дети кричали ему вслед: „Святой! Святой!“ – как они кричали бы: „Лиса! Лиса!“ – вслед его врагу, если бы встретили его на улице».
Вот, кажется, несомненный оригинал шестой сцены третьего действия «Тартюфа»:
Нет, пусть он говорит, и я просил бы вас
Принять с доверием услышанный рассказ.
Он, без сомнения, вполне правдоподобен.
Почем вы знаете, на что Тартюф способен?
……………………………
Бичуйте же меня, зовите кровопийцей,
Злодеем, извергом, разбойником, убийцей.
Еще позорнее давайте имена;
Я спорить не хочу, я заслужил сполна,
И всякое клеймо приму, склонив колени,
Как воздаяние за годы преступлений. [233]233
Перевод М. Лозинского.
[Закрыть]
Так как сходство очевидно, оно было отмечено в «Мольере», изданном в «Коллекции великих писателей», которая была начата покойным Э. Депуа, а теперь продолжается и заканчивается самым добросовестным из издателей, г-ном Полем Менаром. Этот дельный человек, от внимания которого ничто не ускользает, не мог не считаться с явным сходством, уже отмеченным разными критиками и, если я не ошибаюсь, г-ном Шарлем Луандром в его издании «Французские рассказчики».
Можно было во всяком случае усомниться, является ли действительно Поль Скаррон автором новеллы «Лицемеры» и не взял ли он ее, как это часто с ним бывало, у какого-нибудь рассказчика по ту сторону Пиренеев. «Скаррон, – говорит аббат де Лонгрю, – часто копировал испанских писателей, но они много выигрывали, проходя через его руки». Первоначально книга, заключающая в себе «Лицемеров», называлась, как меня уверяют, «Трагикомические новеллы, заимствованные у знаменитейших испанских писателей». Это указание впоследствии было устранено, и передо мной как раз лежит издание Мишеля Давида 1717 года, в котором ничего подобного уже нет. Но это не имеет значения. Если указание относительно первого издания верно (что очень легко проверить), значит Скаррон сам признался в заимствовании, – правда, в туманной форме, которая сегодня не удовлетворила бы нас, но была совершенно достаточна для тех времен, когда автор книги вызывал меньше любопытства, нежели сама книга. Он объявлял себя обязанным этими новеллами испанским рассказчикам, которых не называл и которых читатель также не интересовался знать по имени. Этому признанию, по-видимому, не придали значения, а между тем его следовало запомнить.
«Лицемеры» считались оригинальным произведением Скаррона до того дня, как г-н П. д'Англосс из Блуа доказал, что этот рассказ целиком взят из новеллы Алонсо Херонимо де Салас Барбадилло, озаглавленной «Дочь Селестины» («Hija de Celestina»), которая была впервые напечатана в Сарагоссе, у вдовы Лукаса Санхеса, в 1612 году.
Таким образом, Мольер взял у Скаррона имущество, которое тому не принадлежало. Это несомненно. Но остается еще выяснить, заимствовал ли великий комик у Скаррона или у самого Барбадилло. Французские поэты слегка хвастали покражами, которые они совершали в Испании, и, конечно, было больше чести обобрать почтенного Барбадилло, чем беднягу Скаррона. Разве не сказал Корнель с великолепным жеманством: «Я полагал, что, несмотря на войну между двумя коронами, мне можно торговать с Испанией. Если бы такого рода торговля была преступлением, я бы уже давно был преступником. Те, кто не пожелает простить мне эту связь с нашими врагами, одобрят по крайней мере, что я их граблю» [234]234
…одобрят по крайней мере, что я их граблю. – Некоторые пьесы Корнеля написаны на сюжеты, заимствованные из испанской драматургии.
[Закрыть].
Грабил ли Мольер в данном случае в Испании, или в доме калеки на улице Двенадцати ворот – на это сразу нелегко ответить. Можно предполагать, что, подобно большинству писателей его времени, он читал по-испански. Один из его врагов сказал: [235]235
Один из его врагов сказал… – Речь идет о французском литераторе Буланже де Шалюсэ. Цит. строки из его комедии «Эломир-ипохондрик, или Отмщенные врачи» (1670), направленной против Мольера.
[Закрыть]
К испанским авторам исполнен он почтенья
И глупости у них ворует без зазренья.
Заметьте кстати, что в этих стихах его попрекают не тем, что он ворует, а тем, что он ворует глупости. Именно так понимали плагиат в семнадцатом столетии: брать плохое вместе с хорошим, полову с зерном.
Как бы ни расценивать это по меньшей мере дерзкое замечание, относящееся главным образом к «Развлечениям на зачарованном острове» – подражанию пасторали Морето, ясно, что Мольер считался в свое время писателем, хорошо знающим испанскую литературу. Весьма возможно поэтому, что он знал «Hija de Celestina».
И в этом предположении утверждаешься, когда прочтешь статью г-на П. д'Англосса. В самом деле, в новелле Барбадилло есть одно место, очень неправильно переведенное Скарроном следующей фразой: «Он (Монтюфар) не отходил от тюрем».
В оригинале сказано: «Он (Монтюфар) собирал милостыню для бедных арестантов», что совершенно точно соответствует стихам «Тартюфа»:
… Я пошел в тюрьму
Снесть лепту скудную поверженным во тьму.
В испанском тексте есть еще одно превосходное место, отсутствующее во французской копии, которое Мольер, по-видимому, знал. Изложив эпизод с мадридским дворянином, который боится быть разорванным на части толпой за то, что разоблачил негодяя, Барбадилло продолжает:
«Сей дворянин совсем растерялся и до такой степени был огорчен этим приключением, что, не закончив дел, ради которых прибыл в Севилью, в тот же вечер уехал обратно в Мадрид, уверенный, что один только дьявол мог сыграть с ним такую штуку, и глубоко раскаиваясь, что доверился видимости. Ибо, не будучи в состоянии представить себе, чтобы подобные смиренные чувства могли гнездиться в душе Монтюфара, он оставался при убеждении, что его обманули глаза, так как зрению, подобно всем другим чувствам, свойственно легко ошибаться».
В этих словах заключена глубокая ирония, которая не по плечу была слабому дарованию бедного Скаррона. Невольно хочется считать эти последние строки оригиналом двух стихов, произносимых с такой забавной серьезностью г-жою Пернель:
(Действие V, явление III.)
Зато Скаррон, который переводит очень свободно, добавил к характеру лицемера одну черту, которой не было у оригинала. Он говорит, что Монтюфар «опускал глаза при встрече с женщинами», и в крайнем случае можно было бы допустить, что Мольер заимствовал у калеки платок, которым Тартюф хочет прикрыть грудь Дорины. Но настаивать на этом не следует.
Правда, среди источников «Скупого» Мольера мы находим еще одну новеллу Скаррона. Это плутовской рассказ, озаглавленный «Наказание за скупость». Я не сомневаюсь, что ученый, хорошо знакомый с испанской литературой, как, например, г-н Морель-Фатио, знает оригинал этого рассказа. Г-н Поль Менар, отметивший в своем превосходном издании все заимствования, сделанные Мольером как у древних, так и у современных писателей, даже не упоминает «Наказание за скупость». Это сделано из пренебрежения, а не по незнанию, так как новелла, о которой я говорю, достаточно известна. Г-н Шарль Луандр напечатал ее в своем издании старинных французских новеллистов. Текст ее, который лежит у меня перед глазами, издан в 1678 году, то есть в самый год появления «Скупого» [237]237
…год появления «Скупого». – В действительности премьера комедии «Скупой» состоялась 9 сентября 1668 г.
[Закрыть].
Весьма вероятно, что Мольер знал эту новеллу или оригинал, переводом которой она является. В ней рисуется смешная любовь жадного до денег старикашки, чего совсем нет в «Комедии о горшке» Плавта и что составляет основной сюжет пьесы Мольера.
Скупого Скаррона зовут дон Маркос, – в Мадриде его принимают за дворянина. Он имеет обыкновение говорить, что «женщина не может быть красивой, если она любит получать деньги, и не может быть безобразной, если она их дает».
Несмотря на такие правила, он попадается в сети, которые расставляют ему плуты. Некий Гамара, «комиссионер по всяким товарам», приходит к нему и расхваливает красоту, благоразумие и большое состояние знатной женщины Исидоры, которая на самом деле – старая беззубая куртизанка, беднее самого Иова. Скупой соглашается повидать ее и влюбляется в нее на пиршестве, устроенном в его честь.
«По окончании этого праздника (цитирую Скаррона) дон Маркос признался Гамаре, проводившему его домой, что прекрасная вдова очаровала его и он с радостью дал бы отрезать палец с руки, чтобы уже быть повенчанным с нею, ибо никогда не встречал женщины, которая была бы ему больше по вкусу, хотя, правду говоря, он желал бы, чтобы после брака она не жила так открыто и с такой роскошью.
– Она живет скорее как принцесса, чем как жена простого смертного, – говорил благоразумный дон Маркос обманщику Гамаре, – и не понимает того, что если ее мебель превратить в деньги, а деньги эти присоединить к капиталу, которым владею я, мы составили бы себе порядочную ренту, и могли бы хранить ее про запас, и при том уменье, каким бог наделил меня, сколотить значительное состояние для детей, которыми осчастливит нас бог.
Дон Маркос вел с Гамарой такую или подобную ей беседу, пока не подошли к дверям его дома. Гамара простился с ним, дав ему слово на следующий же день устроить его брак с Исидорой, так как, сказал он, этого сорта дела расстраиваются столько же из-за отсрочек, сколько вследствие смерти одной из сторон.
Дон Маркос обнял своего милого посредника, который пошел сообщить Исидоре, в каком настроении он оставил ее возлюбленного. А между тем наш влюбленный кавалер вынул из своего кармана кусок свечи, насадил его на кончик шпаги и, зажегши его от лампы, горевшей перед распятием на соседней площади, не упустив при этом случая усердно помолиться об успешном завершении сватовства, отпер ключом дверь дома, в котором он ночевал, и лег на свою жесткую постель больше для того, чтобы грезить о своей любви, чем для того, чтобы спать».
На следующий день он отправляется к своей будущей супруге и излагает ей, как он собирается устроить их жизнь:
– Я желаю, чтобы в моем доме ложились рано и чтобы ночью он был заботливо заперт. Дома, в которых имеется кое-какое добро, должны быть старательно закрыты от воров. Что касается меня, я никогда не утешусь, если какой-нибудь бездельник-вор, у которого нет другого труда, как только прибирать, что попадется под руку, в одно мгновение лишит меня того, что мне дал упорный многолетний труд.
Скупой Скаррона – это уже мольеровский скупой, влюбленный и богатый. Негодяй Гамара точь-в-точь негодяйка Фрозина. Дон Маркос женится на Исидоре, которая недолгое время спустя убегает вместе со своими соучастниками, стащив у бедняги деньги и всю домашнюю утварь.
Он тоже оплакивает свою шкатулку. Но все остальное не имеет ни малейшего сходства с комедией Мольера. Это цепь комических или трагических приключений, которые и незабавны и неправдоподобны.
Настоящее исследование, результаты которого я старался изложить как можно короче, ставило себе целью вернуть несчастному Скаррону то добро, которое взял у него Мольер. Но при этом выяснилось, что, когда Скаррон подвергся ограблению, он нес чужой багаж. Очень возможно, что «Наказание за скупость» принадлежит ему не больше, чем «Лицемеры». Что же касается Мольера, то все, что он берет, тотчас же становится его собственностью, потому что он ставит на это свою печать.