Текст книги "8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц)
Затем барабанщик высоко подымал большой, полный золотых и серебряных монет кошель, врученный ему командиром, и весело звенел им. Так он завербовывал достаточное количество бродячих, кругом задолжавших школяров, нерадивых крестьян, безработных ремесленников и прогнанных слуг. Иногда недобор приходилось покрывать в кабачках, и не один деревенский паренек попал, подобно Кандиду, в солдаты [177]177
…попал, подобно Кандиду, в солдаты… – Герой философско-сатирической повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» (1759) был завербован обманным путем в армию болгарского короля (по мысли Вольтера – прусского короля Фридриха II).
[Закрыть]только потому, что необдуманно пропустил стаканчик «за здоровье короля». Но обычно благодаря медоточивым речам вербовщика и природной склонности народа к воинскому званию набор производился без особых ухищрений и насильственных мер. К тому же на королевской службе давали двадцать четыре унции белого хлеба и четыре су в день да еще три фунта мяса в неделю. Об этом стоило подумать. Расцеловав свою подружку, новобранец, как в той песенке, что поется в Косской области, бодро отправлялся в путь, обещав привезти ей подарок из дальних стран.
Прощай, красотка, ухожу, —
Наш полк уходит на войну.
И еще:
Прощай, красотка, ухожу,
Прощай, красотка, ухожу, —
Есть королевская команда,
Что мы должны идти до Нанта.
При старом режиме солдат был голосист, как петух, и так же форсист. Его роскошно одевали за счет командира роты. При Людовике XV, напомаженный, завитой, напудренный, с косичкой, в треуголке со сверкающей белой кокардой, одетый в нарядный, обшитый по всем швам и вдоль карманов галуном мундир с яркими обшлагами и отворотами, с лентой через плечо, он, шествуя по стране, ослеплял своим блеском, смущая душевный покой служанок в трактирах и на постоялых дворах. И сейчас еще его треуголка, его сохранившиеся назло моли и крысам мундир, штаны, гамаши приводят в восхищение всех тех, кто посещает выставку, устроенную военным министерством на набережной Инвалидов. Он гордо носил цвета своего полка – голубой мундир королевских войск, красный или зеленый, если он состоял в одном из отрядов королевы, дофина, принцев, или же серый, присвоенный тем, кто служил маршалам и сеньорам. Он был прекрасен – и он это знал. Хорошенькие девушки сами твердили ему это. Сменив ремесло, он и свое имя заменял другим. Он уже не звался Жаном, Пьером или Колэном; теперь у него было пышное прозвище: Беспощадный, Фиалка, Весельчак, Вездеход, Розанчик, Сердцеед, Вертопрах, Тюльпан или какое-нибудь другое из тех, что так нравились Лафонтену, – ведь сказал же он, уже будучи очень стар, в одной из своих баллад:
Завербовавшись в королевские солдаты, Фиалка уже не думает о своей красотке; Тюльпан позабыл свою невесту. Она сказала ему при прощании:
В Голландию ты попадешь
И мне корсажик привезёшь, Совсем такой, как немки носят, – Тебя твоя подружка просит.
Увы! Красотка по сию пору ждет корсажика.
В Голландии он долго был,
Но о корсажике забыл,
Подобно всем, он думал только
Зайти в кабак да выпить горькой.
Однако он вспоминает о ней не без сожаления:
Сказал он, подавляя вздох:
«Достать бы хоть один листок
Да написать на нем любимой,
Что не забыл о ней дружок».
Как без фиалок нет весны,
И океана без волны,
И без травы зеленой луга —
Так без подружки нету друга.
Если Тюльпан слишком уж долго не подает о себе вести, подружка иной раз отправляется искать его во вражескую страну. Бывает, что ей оказывают очень плохой прием; доказательством тому сообщенная г-ном де Пюимегром песенка из окрестностей Меца:
Вот в Пруссии красотка
И видит: на плацу
Шагает друг любезный,
Как должно молодцу.
«Когда б я знал, красотка,
Что ты найдешь меня,
Ушел бы я за море,
За море б скрылся я».
Более отважна и более предприимчива была та девушка, которая нарядилась драгуном и прицепила кокарду к шляпе. Народная муза питает слабость к девушкам, переряженным в военную форму. Такое переодевание мы часто видим в опереттах; но песни вносят в него больше романтики и фантазии. Анри Карнуа разыскал премилый вариант этой широко известной темы:
Всегда твердит отец:
«Иди ты замуж, дочка». —
«Нет, сердца не отдам я никому, —
Ушел мой милый на войну».
Оделася она
В мундир, как бравый рекрут,
Решила волосы остричь, завить,
Чтобы совсем, как милый, быть.
В гостиницу пошла
И говорит хозяйке:
«Приюта на ночь я у вас прошу
И сколько нужно заплачу».
«Входите, сударь мой,
Солдат у нас не мало,
А наверху есть комната для вас.
Обед вам подадут сейчас».
В отведенной ей комнате красотка напевает песню. Ее возлюбленный, живущий в той же гостинице, узнает голос своей подружки. Он спрашивает хозяйку: «Кто это поет?» Ему отвечают: солдат. Он приглашает его отужинать.
Увидел он ее,
Вино разлил в стаканы.
«Твое здоровье, о любовь моя!
Тебе навеки предан я!»
– Найдется ли у вас
Покой уединенный
И ложе, все в цветах, чтоб мы вдвоем
Поговорили обо всем?
– Найдется ли у вас
Перо и лист бумаги?
Родителям я напишу домой,
Что мой любимый вновь со мной.
Разве не полно задорной игривости это неожиданное узнавание за стаканом вина и просьба о ложе в цветах, где влюбленные расскажут друг другу о своих злоключениях?
Манон – та попросту выдает себя за юношу и поступает в полк, где служит ее дружок. Эта песня кончается так:
Ей было восемнадцать лет,
Пошла в солдаты на семь лет.
Теперь сказать бы каждый мог,
Что ею выкуплен дружок.
С давних пор известно, что военным всегда везет в любовных делах. Но когда в песне говорится, что молодой барабанщик женился на королевской дочери, вполне очевидно, что это чистейшая небылица и что такие вещи случаются только в волшебных снах. В те времена в пехотных полках не было музыкантов, кроме волынщиков и барабанщиков. Последние, согласно постановлению от 29 ноября 1688 года, получали двойной оклад – и все же не верится, чтобы кто-либо из них женился на королевской дочери. Распевавшие об этом бретонцы, жители Нанта, видимо, были завзятые мечтатели.
Три юных барабанщика шли с войны,
У самого младшего – розочка в зубах.
Стоит у окошка королевская дочь:
– Красавец барабанщик, отдай мне цветок!
– Дочь короля, ты мне сердце отдай!
– Красавец барабанщик, проси у отца.
– Король-государь, я прошусь к вам в зятья.
– Красавец барабанщик, ты ведь бедняк.
– Три мои корабля на море голубом:
Один – груженный золотом, другой – серебром,
А третий – чтобы с милой плавать на нем.
– Красавец барабанщик, бери же дочь мою.
– Премного благодарен я милости твоей,
Но в стране моей есть красотки милей. [179]179
Песня, записанная М. Тьерсо и Полем Себийо.
[Закрыть]
Юный барабанщик, владеющий тремя кораблями, и впрямь изумителен. Перелистывая превосходную книгу Жюльена Тьерсо, я невольно то и дело поглядываю на стоящую на моем письменном столе невзрачную деревянную коробочку, в которой какой-то старый рубака долго хранил нюхательный табак. Еще и сейчас стоит только ее открыть, как чувствуешь едкий запах. Я откопал ее в прошлом году у старьевщика среди всякого хлама, где были медали в память пребывания Наполеона на острове св. Елены, обрывки ветхого галуна, древние пергаменты. Коробочка – круглая, орехового дерева; на крышке намалевана сценка из военной жизни, объяснение которой дает красноречивая надпись: «Гарнизон выступает в поход». И действительно, там изображены солдаты: у городских ворот в увитой плющом беседке они распивают последнюю бутылку и трогательно прощаются со своими подружками. На головах у них – расширяющиеся кверху кивера, одеты они в длинные шинели; я полагаю, что это гвардейцы-вольтижеры. Что касается их подружек, все они в интересном положении. Один из солдат, простирая вперед руку, дает клятву никогда не забыть ни ребенка, ни мать. Но бедняжка, по-видимому, не очень-то спокойна за будущее. В этой сценке искреннее чувство любопытнейшим образом переплетается с лукавством.
Мне думается, что табакерка долго служила какому-нибудь инвалиду; по всей вероятности, изображенная на крышке сценка напоминала вояке его былые любовные похождения. Возможно, он пользовался ею под Ватерлоо; а возможно, то был подарок возлюбленной, и, беря понюшку, он всякий раз утирал слезу. Но мы очень уж отвлеклись от лихого барабанщика, шагавшего, с розой в зубах, мимо королевской дочери.
Однако, как говорит Мерлен, «иной воображает, что другого подводит, а глядишь – его самого подвели!» Воротясь в свою деревню, бравый военный видит, что позор, который он так часто навлекал на других мужей, не миновал его самого. Оказывается, в его отсутствие семья значительно увеличилась.
… Дурная жена,
Я тебе оставил двоих ребят,
А теперь их четверо у тебя.
А жена простодушно отвечает:
Столько я писем получала тогда,
Будто в сраженье убили вас,
Вот и вышла замуж во второй раз.
Иногда исход любовной игры более трагичен. Военное правосудие шутить не любит. Если правда, как поется в песне, что из Анжуйского полка дезертировали безнаказанно, —
Я рядовой полка Анжу,
Плевать мне: если убегу —
Лишь капитана подведу,
то в других полках дезертиров беспощадно расстреливали. В некоей «жалобе», получившей широкое распространение, злополучный солдат, подобно старому сержанту у Беранже, идя на казнь, рассказывает свою историю. Этот служака завербовался из любви к девушке. Ради нее он украл казенные деньги и бежал. В пути он неожиданно встретился со своим командиром и убил его. Солдата, как он того и заслуживал, приговорили к смертной казни. Но народ снисходителен к проступкам, подсказанным сильным чувством, и несчастье, вызванное роковым сцеплением следующих одна за другой ошибок, неизменно трогает его. Отсюда – глубокое волнение, пронизывающее жалобу, которая, по свидетельству Жюльена Тьерсо, даже вошла в репертуар Терезы [180]180
Тереза (Эмма Валадон, 1837–1913) – популярная французская певица.
[Закрыть].
Придут за мной, заберут,
Поведут на Реннскую площадь,
Глаза завяжут потом
Солдатским синим платком:
Здесь конец меня горький ждет,
Но смерть без мучений придет.
Послушай, солдат-земляк:
Отцу об этом – ни слова.
Напиши ты ему письмо,
Что я покинул Бордо,
Потому что мой батальон
Направился в Авиньон.
В общем, народы не любят войну, и они совершенно правы. Подлинно народные песни нашей Франции, где, казалось бы, солдат как грибов после дождя, те песни, что вместе с жаворонком взмывают с борозды, – на стороне матерей. Разве не вершина, не жемчужина сельских песен жалоба Жана Рено, который возвращается с войны, обеими руками придерживая вываливающиеся из живота внутренности?
– Здравствуй, Рено, здравствуй, мой сын,
У твоей подруги родился сын.
– Ни жену, ни сына, милая мать,
Не придется мне любить и ласкать.
Постели мне белую простыню,
Напоследок я на ней отдохну.
И в полночь, когда совсем темно,
Испустил дух красавец Рено.
Продолжение жалобы хватает за душу, и Жюльен Тьерсо справедливо считает слова и музыку этой песни одним из чудеснейших образцов безыскусственного народного творчества.
– Скажи мне, матушка, что это значит,
Кто во дворе так жалобно плачет?
– Побит хозяином мальчик один
За то, что разбил хрустальный кувшин.
– Скажи мне, матушка, что же это?
За окном стучат и стучат до рассвета.
– Каменщик, дочка, в стену стучит,
Забивает новые кирпичи.
– А это, матушка, что за звон?
Ко мне сюда долетает он.
– У короля родился дофин,
Сегодня утро его крестин.
– А что же я, матушка, слышу тут —
За окном у нас, как в церкви, поют?
– А это, доченька, крестный ход:
Мимо дома с пеньем идет народ.
– Милая матушка, как мне быть?
Можно к обедне нынче сходить?
– До завтра, милая дочь, подожди,
А завтра утром к обедне иди.
Все восхитительно в этой жалобе, известной во множестве вариантов. В одном из них, записанном в Булони-сюр-Мер Эрнестом Гами, жена Жана Рено, увидев в церкви гроб своего мужа и узнав таким образом, что она овдовела, говорит своей свекрови:
– Прими же ключи из моих рук,
Иди домой, где остался внук,
Одень его в черный и белый наряд,
А мне уже нет пути назад.
Мыслима ли большая простота, большее самозабвение, большее величие? Разве не схвачена здесь одна из тех подлинно жизненных черт, запечатление которых искусством – как мы уже отметили – объявляют, когда ему это удается, верхом совершенства?
На этом я остановлюсь. Моя задача – лишь бегло затронуть здесь все эти темы. В заключение скажу, что более всего меня поразило при чтении различных сборников наших старинных солдатских песен. Там нет и следа ненависти к другим народам. Сражаются за короля, против его врагов; но этих врагов не знают и к ним не питают вражды. Долгие войны Людовика XIV не оставили ни малейшей злобы в душе народа легкомысленного, кроткого и смелого.
Накануне Революции широкие массы Франции ни на один из народов Европы не смотрели как на врага. Во французских народных песнях нет ни слова горечи против немцев или англичан. Если английского короля и вызывают на поединок, то лишь один раз – в совершенно ребяческой, странной пастурелле, встречающейся в Брессе и в Иль-де-Франсе. Вызов ему бросает юная пастушка. Она говорит:
Возьмешь ты острый меч,
А я – веретено.
И веретено пастушки перешибает меч короля. Не следует ли усмотреть в этой причуде фантазии смутное, нежное воспоминание о Жанне д'Арк? Кто знает, сколько правды песенная строчка несет на своих легких крыльях? Муза наших сельских просторов красноречиво говорит, что мы не умеем ненавидеть. Даже если бы от древнего французского духа остались лишь те нерифмованные стихи, которые мы только что напевали, и то мы могли бы с уверенностью сказать: у этого народа было два драгоценных дара – очарование и доброта.
III. Песни пахаря
Эти песни – не любовные. Песни пахаря – песни труда. На берегах Луары Эмиль Сувестр часто слышал, как пахари «раззаривали» своих волов песней, которую те, казалось, понимали.
Вот какой у нее припев:
Эй
Ты, рыжак,
Ты, мой черняк,
Живей, живей, а дома в стойле
Будет вам сено, будет пойло.
В Брессе, во время пахоты, чтобы подбодрить волов, поют так называемые «песни буйных ветров». Приведем одну из них, проникнутую унылой суровостью:
У пахаря-бедняги
Нелегкое житье,
Со дня, как он родился,
Влачит ярмо свое.
Пусть град и ливень хлещут,
Пусть мокрый снег идет,
В любую непогоду
Он в поле спину гнет.
Жалоба, такая мрачная вначале, затем несколько расцвечивается воображением:
Всегда одет в холстину,
Как мельничный ветряк,
И на ногах обмотки
Таскает день-деньской,
Чтоб башмаков на поле
Не засыпать землей.
Обмотки – это ясно из всей фразы в целом – заменяют ему гамаши. В последнем четверостишии он повышает тон и с законной гордостью говорит:
И нет господ на свете,
Князей и королей,
Что не жили бы потом
Работника полей.
Поль Арен любезно прислал мне записанную им самим сходную провансальскую песню. «Вот, – говорит он, – жалоба крестьянина, простодушно рассказанная повесть его вековечной распри с землей». И действительно, только крестьянин мог в томительном однообразии долгой пахоты неторопливо сочинить эти полные такого скорбного, раздирающего душу реализма строфы, поющиеся на мотив протяжный, заунывный и рождающий отзвук в окружающем безмолвии. Поль Арен дал немногословный, красочный перевод этой песни. Начало ее величаво и напоминает сиракузские буколики – так много античного еще сохранилось в душе провансальцев.
Приходите послушать
Славную песню
Про пахарей наших,
Что на волах пашут,
Что целые дни
Проводят в полях.
Затем певец с достойным сельского Гесиода добродушием повествует о трудах и днях земледельца:
На рассвете рано
Поднимается пахарь,
Сперва молится богу,
А помолясь, съедает
Гороховую похлебку:
Горох-то как раз созрел.
Кончил он есть
И говорит жене.
Это слова хозяина рачительного и мудрого. Вот что он ей говорит: «Приготовь мне зерно для сева. Когда придет время полдничать, принеси кувшин. И не забудь починить мне штаны. Сдается мне, третьего дня, когда я пахал на опушке леса, я разодрал мотню о кусты». Эта забота напоминает ему о сопряженных с его трудом невзгодах, и он с горечью восклицает:
На грешной этой земле
Нет тяжелей труда:
С вечера до утра
Одна только нужда,
Полита горьким потом
Каждая борозда.
Спору нет, жизнь землепашца сурова. Жалобы провансальского пахаря, погоняющего своих волов, неизбежно трогают нас, так же как жалобы его беррийского сотоварища. И все же для нас очевидно, что к этим жалобам примешиваются радость, удовлетворение и гордость. С немалой гордостью говорит пахарь у Поля Арена: «В плуге много частей – всего их тридцать одна! Тот, кто его выдумал, уж наверно был парень смышленый. Скорее всего – человек с образованием!»
Слишком уж мрачными красками рисовали нам быт наших сельских предков. Они много трудились и порою претерпевали большие бедствия – но они отнюдь не жили по-скотски. Не будем так уж усердно чернить прошлое нашей родины. Во все времена Франция была добра к своим детям. При старом режиме у французского крестьянина были свои радости: он пел. Принято утверждать, что барщина и прочие повинности взимались с него произвольно, были непосильны, и действительно – сеньориальные поборы иногда были тяжки. Но следовало бы рассказать и о том, как Жак Простак, отнюдь не глупец, благодаря своей изобретательности еще задолго до Революции сумел более чем наполовину освободиться от них. Неужели вы думаете, что у сельских красавиц Косского края, которые около 1750 года украшали свои головы сооружениями из кружев, вышиной и пышностью затмевавшими пресловутый чепец королевы Изабо [181]181
Королева Изабо – французская королева Изабелла Баварская (1371–1435).
[Закрыть], и плотно запахивали на своем стане, поверх ярко-красной юбки, древнее одеяние принцесс Капетингского дома – длинный шерстяной плащ, неужели вы думаете, что у этих статных фермерш, гордо именовавшихся «хозяйками», не было вволю гречневой похлебки, черного хлеба, пирогов и даже солонины и парного мяса? Как бы не так! И если, по давнему обычаю, они прислуживали мужчинам за столом, а сами ели стоя, то спали они в массивных кроватях с четырьмя колонками в виде веретен и на цепочке у пояса носили ключи от огромного шкафа, наполненного бельем. Не одна знатная дама могла позавидовать этим богатствам. И таким достатком крестьяне пользовались не только в Нормандии. Лет пятнадцать назад я присутствовал в Клермоне на распродаже старинных праздничных нарядов местных крестьянок. Королева Мария Лещинская одевалась не более роскошно! Наши парижанки раскупили эти наряды, и широкие юбки были превращены в красиво драпированные платья, производившие фурор на балах, вечерах, званых обедах. Эти платья в ярких разводах, эти кружевные чепцы дают нам ключ к пониманию тех изумительных и по задушевности и по игривости любовных песен, которые только что восхищали нас.
Прогулка наша окончена. Сознаюсь, тропы оказались более извилисты, чем следовало. Сегодня мой ум был склонен бродяжничать и резвиться. Что ж делать? Старик Силен – и тот не всегда управлял своим ослом по своему умонастроению. А он-то ведь был поэт – и бог.
ИДЕИ ГЮСТАВА ФЛОБЕРА {14} [182]182
Впервые напечатано 2 марта 1890 г. Статья написана по поводу рецензии Анри Ложоля (литературный псевдоним Анри Ружона) на первые два тома «Переписки Флобера», вышедшие в свет в 1887 и 1889 гг. («Revue Bleue», 22 февраля и 1 марта 1890 г.).
[Закрыть]
В связи с оперой «Саламбо» [183]183
Опера «Саламбо». – 8 февраля 1890 г. в Брюсселе состоялась премьера оперы «Саламбо» (музыка Эрнеста Рейера, либретто Камиля Дюлокля) по одноименному роману Флобера.
[Закрыть]много говорили о Флобере. Флобер интересует людей любознательных, и для этого есть вполне основательная причина: ведь Флобер – фигура очень интересная. То был человек неистовый и добрый, нелепый и гениальный, в котором сочетались самые противоречивые черты. Жизнь его протекала без катастроф и бурных приключений, но он умел придавать ей драматическое напряжение; комедию жизни он превращал в мелодраму и в своем кругу был tragikotatos [184]184
Здесь: «Ужасный» (греч.).
[Закрыть], по выражению Аристотеля. Можно легко представить себе, как бы он рассвирепел, узнав, что из его «Саламбо» сделали оперу. Если бы он увидел этот ужасный спектакль, в его глазах засверкала бы молния, на губах от бешенства появилась бы пена, из груди вырвался бы грозный крик! Это зрелище было бы для него равносильно горькой чаше, скипетру из тростника, терновому венцу, крестным мукам…
Сумел ли я найти нужные слова? Или Флобер счел бы их слишком слабыми для выражения его мук? То обстоятельство, что Флобер, страдающий и грозный, не явился ночью к господам Рейеру и Дюлоклю, можно, пожалуй, счесть лишним доводом против бессмертия души.
Правда, мертвецы вообще не возвращаются на землю после того, как была замурована пещера Дунгала, служившая вратами в потусторонний мир. А не то он явился бы, наш Флобер, явился бы, чтобы проклясть господ Дюлокля и Рейера.
При жизни Флобер был превосходным человеком, но у него были весьма странные представления о смысле человеческого существования. Я, как нельзя более кстати, обнаружил в «Ревю бле» этюд, посвященный характеру этого бедняги великого писателя; работа подписана: «Анри Ложоль». Это имя достаточно известно в литературе. Оно принадлежит новеллисту и критику, которому мы обязаны примечательными статьями о наших романистах и поэтах, а также – несколькими рассказами: они рассеяны по различным журналам и вполне заслуживают того, чтобы их издали отдельным томом. Меня уверяют, что имя «Анри Ложоль» вымышлено, что под ним скрывается весьма приятный правительственный чиновник [185]185
…правительственный чиновник… – Анри Ложоль занимал должность непременного секретаря французской Академии изящных искусств.
[Закрыть], который, используя свою близость к министру, сумел оказать немало услуг литературе. Я не берусь ничего утверждать и полагаюсь в этом вопросе на г-на Жоржа д'Эйли, который, как известно, посвятил себя весьма деликатному занятию – раскрытию псевдонимов современных писателей. И еще одно заставляет меня верить в правильность этого предположения: во всех статьях, подписанных именем Анри Ложоля, преклонение перед искусством сочетается с интересом к реальным сторонам жизни, что выдает человека с житейским опытом. У Анри Ложоля есть то понимание повседневных потребностей, которого обычно недостает людям, посвятившим себя одной лишь литературе. Эта особенность автора проявилась уже в превосходно написанной новелле, где он заставил самого Дон-Жуана признать, что счастье – только в браке и размеренном образе жизни. Правда, Дон-Жуан сделал это признание уже в пору печальной старости, и не подлежит сомнению, что он говорил так потому, что мы чаще всего называем счастьем то, чего сами не испытали.
Философия г-на Анри Ложоля особенно ясно выражена в его последней замечательной статье, в которой он старается посрамить гордое одиночество поэта и убедить властителей дум в том, что нм не следует никого презирать. Произведениям искусства он противополагает добродетели семейной жизни и с жаром заключает:
«Суметь достойно прожить жизнь – тоже высокое искусство. Бороться, надеяться, желать, любить, сочетаться браком, рожать детей и, если захочется, дать сыну имя „Тотор“ – разве все это в глазах всевышнего занятия более суетные, нежели писать черным по белому, в ярости комкать листки бумаги и ночи напролет сражаться с прилагательными? Не говоря уже о том, что такое бесплодное времяпрепровождение заставляет писателя тысячи раз умирать при жизни и заранее испытывать адские муки. „Ступай и ешь хлеб свой в радости вместе с женою, которую ты себе избрал“, – эти слова принадлежат не буржуа, а Екклезиасту, сочинителю, почти романтику».
Это хорошо сказано. В самом деле, Флоберу не стоило издеваться над теми, кто дает своему сыну имя «Тотор», ибо сам он называл госпожу X «своей султаншей», а это – не менее смешно. Флобер был не прав, когда «искренне считал, что в этом мире все, кроме искусства, – гнусно»; и, если он даже в самом деле был способен потратить целую неделю, чтобы избежать ассонанса, как он хвастался, это еще не давало ему права презирать скромный труд обыкновенных людей. Однако приравнивать их занятия к его трудам, одинаково оценивать то, что каждый совершает для самого себя, и то, что один совершает для всех, ставить на одну доску кормление ребенка и создание поэмы, как это, видимо, делает г-н Ложоль, – значит приходить к отрицанию красоты, гения, мысли, к отрицанию всего возвышенного, значит протягивать руку русскому апостолу, проповедующему, что лучше тачать сапоги, нежели писать книги [186]186
…лучше тачать сапоги, нежели писать книги. – Речь идет о Льве Толстом. Франс критиковал толстовство в цикле статей «Новое евангелие» («Temps», 10 и 17 июля 1892 г.).
[Закрыть]. Что же касается Екклезиаста, чьи слова вы так неосмотрительно приводите, господин Ложоль, то берегитесь: это был великий скептик, и совет, который он дает, не так уж нравственен, как может показаться. Следует остерегаться людей Востока, когда речь идет о домашних привязанностях.
Но я напрасно браню г-на Анри Ложоля – он уже не владел собою, когда писал красноречивые строки, цитированные мною: Флобер вывел его из состояния равновесия, и это меня не удивляет. Идеи Флобера способны свести с ума всякого здравомыслящего человека. Они – абсурдны и до такой степени противоречивы, что каждый, кто попытался бы согласовать между собой хотя бы три из них, вскоре схватился бы за голову из-за невыносимой боли в висках. Мысль Флобера была подобна извержению вулкана, разбушевавшейся стихии. Когда этот гигант рассуждал, казалось, что происходит землетрясение. Он сам понимал это и, не будучи таким уж простаком, старался еще больше походить на вулкан; естественные взрывы он сопровождал пиротехническими эффектами, так что его врожденная экстравагантность становилась в какой-то мере искусственной; Флобер поступал так, как поступают владельцы гостиниц, которые сооружают специальные балконы, чтобы удобно было любоваться диким пейзажем.
Величие всегда поражает. Величественные бредни, которыми полны письма и разговоры Флобера, поистине необычайны. Братья Гонкуры собрали некоторые его высказывания, которые всегда будут вызывать удивление. Прежде всего надо знать, что представлял собою Флобер. У этого великана, родившегося на севере Франции, были пухлые детские щеки и огромные усищи; у него было тело пирата и всегда наивные голубые глаза. Что же касается его духовной сущности, то она представляла собой причудливое сочетание противоречивых черт. Уже давно было замечено, что человек многолик. Флобер также был многолик; больше того – он был разорван, и составлявшие его части, казалось, постоянно стремились разъединиться. В детстве, в театре Серафен, я видел куклу, которая могла бы послужить символическим изображением внутреннего мира Флобера. То был игрушечный гусар, который танцевал, покуривая трубочку. Вдруг руки его отделялись от туловища и продолжали двигаться в воздухе сами по себе, в то время как гусар продолжал свой танец. Затем и ноги его отлетали в разные стороны, но он этого, видимо, не замечал; туловище плясуна тоже распадалось на две части, а голова исчезала в каракулевой шапке, откуда градом сыпались лягушки. Эта фигурка великолепно воспроизводит мужественную дисгармонию, которая характерна для мышления и нравственного облика Флобера; вот почему, увидев писателя в его небольшой гостиной на улице Мурильо, когда он в костюме корсара яростно жестикулировал и вопил во все горло, я невольно вспомнил гусара из театра Серафен. Сознаюсь, это было дурно. Я не проявил должного уважения к мэтру. Однако глубокое и безоговорочное восхищение, которое рождало во мне его творчество, от этого не уменьшилось. С тех пор оно еще больше возросло, и неувядаемая красота, которая освещает все страницы «Госпожи Бовари», с каждым днем все больше чарует меня. И все же в человеке, который с такой уверенностью, с таким непогрешимым мастерством написал такую книгу, – в человеке этом таилась бездна неуверенности и заблуждений.
Вот мысль, способная уязвить нас, кичащихся своей жалкой мудростью: человек этот, владевший тайнами словотворчества, не был умен! Слушая, как он излагает трубным голосом свои нелепые афоризмы и свои туманные теории, которые любая из написанных им строк яростно опровергала, вы в недоумении говорили себе: «Так вот он, вот он – козел отпущения романтических бредней, жертвенное животное, с помощью которого гении искупают все свои грехи».
Таков был Флобер. Но это был, кроме того, богатырь с мощной мускулатурой, походивший на святого Христофора, который, вырвав с корнем дуб и тяжко опираясь на него, перенес литературу на своей могучей спине с берега романтизма на берег натурализма, даже не подозревая, что он совершает, от чего отталкивается и куда приходит.
Дед его был женат на уроженке Канады, и Гюстав Флобер гордился тем, что в его жилах течет кровь краснокожих. Он в самом деле вел свое происхождение от натчезов, но только от «Натчезов» Шатобриана. В душе Флобер был романтик. В коллеже он, ложась в постель, прятал под подушку кинжал. В молодости он останавливал свой экипаж перед загородным домом Казимира Делавиня, вставал на сиденье и выкрикивал перед воротами «ругательства, достойные последнего бродяги». В письме к одному из друзей юности он признавался, что видел в Нероне «кульминационную точку древнего мира». Его любовница была настоящим «синим чулком»; их отношения складывались как нельзя более мирно, и все же Флобер довольно неуклюже становился в позу Антона: [187]187
Антони – герой одноименной драмы А. Дюма-отца (1831), романтический герой, охваченный роковой страстью и в конце концов закалывающий свою возлюбленную ради спасения ее чести. Под «синим чулком» подразумевается Луиза Коле.
[Закрыть]«Я был близок к тому, чтобы убить ее, – рассказывал он двадцать лет спустя. – В ту самую минуту, когда я уже подходил к ней, я вдруг испытал нечто похожее на галлюцинацию. Мне послышалось, будто подо мной скрипит скамья подсудимых в суде присяжных».
Самыми великолепными своими нелепостями Флобер конечно же обязан романтизму. Но немалую роль сыграла здесь и его собственная натура.
Братья Гонкуры отметили в своем «Дневнике» эти сумбурные рассуждения Флобера, эти теории, находившиеся в полном противоречии с самой природой его таланта, которые он провозглашал громовым голосом; пытаясь обосновать «эти пышные декларации», все эти туманные и необыкновенно сложные построения о чистой красоте, о вечной красоте, Флобер увязал, как увязает буйвол в озере, покрытом водорослями. Все это отличалось удивительной наивностью. Г-н Анри Ложоль в статье, о которой я только что говорил, справедливо отмечает, что самым прискорбным заблуждением Флобера была его уверенность, будто искусство и жизнь – вещи несовместные, будто для того, чтобы быть писателем, следует отказаться от всех иных обязанностей, от всех радостей жизни.
«Мыслитель, – говорил Флобер (а разве художник – не трижды мыслитель?), – не должен иметь ни религии, ни родины, ни каких бы то ни было общественных убеждений… Участвовать в чем бы то ни было, вступать в какую-нибудь корпорацию, в какое-нибудь братство, в какое-нибудь дело, даже носить какой бы то ни было титул – значит бесчестить, значит унижать себя… Ты сможешь, мой милый, описывать вино, любовь, женщин, воинскую славу лишь при том условии, если сам не будешь ни пьяницей, ни влюбленным, ни супругом, ни солдатом. Человек, причастный к жизни, плохо видит ее, он или слишком страдает, или слишком наслаждается. Художник, на мой взгляд, – это чудовище, существо, стоящее за пределами человеческой природы».
В этом-то и заключается ошибка. Он не понял, что поэзия должна рождаться из самой жизни, естественно, подобно тому, как дерево, цветок и плод рождаются из земли, – из самых недр земли, а не падая с небес. Мы всегда страдаем исключительно из-за собственных ошибок. Флобер жестоко страдал из-за своей. «Его несчастье, – справедливо замечает наш критик, – проистекало оттого, что он упрямо желал видеть в литературе не верную служанку человека, но какого-то свирепого Молоха, жадно требующего искупительных жертв».