Текст книги "8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 51 страниц)
Впервые напечатано 28 июля 1889 г.
[Закрыть]
Признаюсь, я мало сведущ в китайской литературе. В дни моей юности, когда еще здравствовал господин Гильом Потье, я был немного знаком с этим ученым, знавшим китайский язык лучше французского. Сам не знаю, каким образом, но от этого у него стали раскосые глазки и татарские усы. Я слышал от него, что Конфуций был гораздо более великим философом, чем Платон; но я ему не поверил. Конфуций никаких нравоучительных басен не рассказывал и никаких метафизических романов не сочинял.
Этот желтолицый старец был лишен всякого воображения, следственно, и склонности к философии. Зато он обладал здравым смыслом. Когда ученик его Ци Лу спросил однажды, как должно служить Духам и Гениям, учитель ответил:
– Ежели человек еще не в состоянии служить человечеству, как может он служить Духам и Гениям?
– Позвольте мне, – снова обратился к нему ученик, – спросить у вас, что такое смерть?
И Конфуций ответил:
– Ежели мы не ведаем, что есть жизнь, как можем мы постигнуть смерть?
Вот и все, что касательно Конфуция я почерпнул из бесед с господином Гильомом Потье, который в те годы, когда я имел честь с ним встречаться, с особым тщанием изучал труды китайских агрономов, являющихся, как известно, лучшими агрономами в мире. Господин Гильом Потье посеял ананасы в департаменте Сены-и-Уазы, соблюдая все их правила. Ананасы не взошли. Вот и все о философии. Что же до литературы, то я, как и все, читал рассказы, переведенные в разные времена Абелем Ремюза, Гийяром д'Арси, Станиславом Жюльеном и многими другими учеными, имена которых я не помню. Да простят они мне вину мою, если ученый вообще способен простить что-либо. По этим рассказам, где проза перемешана со стихами, у меня создалось представление об ужасающе жестоком и исполненном учтивости народе.
Китайские сказки, недавно опубликованные генералом Чжэн Ци-дуном, мне кажется, много наивнее, чем все, что переводилось у нас в этом роде; они представляют собой рассказики, наподобие наших «Сказок матушки Гусыни»; в них полно драконов, вампиров, лисят, женщин-цветов и фарфоровых божков. На сей раз перед нами струя народной поэзии, и мы знаем теперь, что именно рассказывают по вечерам, при свете лампы, нянюшки Небесной Империи желтолицым малышам. Рассказы эти, несомненно самого различного происхождения и давности, то бывают изящны, как наши легенды о святых, то сатиричны, как наши фаблио, то восхитительны, как наши волшебные сказки; порой же они совершенно ужасны.
Из области ужасного я отмечу приключение книжника по имени Нан, который приютил у себя встретившуюся ему на улице молоденькую девицу. С виду она казалась весьма порядочной девушкой, и на следующее утро Пан поздравлял себя с удачной находкой. Он оставил эту юную особу у себя, а сам, как обычно, ушел из дома. Вернувшись, он любопытства ради тихонько заглянул в комнату сквозь щель в перегородке. И тогда Пан увидел скелет с зеленым лицом и острыми зубами: он раскрашивал в белый и розовый цвет женскую кожу, которую затем натянул на себя. В этом наряде скелет был очарователен. Но книжник Пан дрожал от страха. И не без причины: вампир – ибо это был не кто иной, как вампир, – кинулся на Пана и вырвал у него сердце. Благодаря искусству некоего священника, умевшего заклинать злые силы, Пан получил обратно свое сердце и ожил. Такая развязка встречается неоднократно. Китайцы не верят в бессмертие души, именно поэтому они весьма склонны воскрешать мертвых. Я особо отмечаю эту сказку о Пане и вампире, ибо она мне кажется очень народной и очень старой. Обращаю также внимание любителей фольклора на метелку из перьев, подвешенную к дверям дома для защиты его от призраков. Я совершенно убежден, что такая метелка из перьев должна найтись и в других местах, свидетельствуя о глубокой древности сказки.
Некоторые рассказы из этого же собрания представляют приятный контраст с историей о вампире. Среди них есть очень изящные – о женщинах-цветах, чья судьба связана с растением: являясь его эманацией, они таинственно исчезают, если растение пересажено, или рассеиваются в воздухе, если оно увядает. Понятно, что такие женщины могли пригрезиться лишь народу-цветолюбу, превратившему весь Китай, начиная от равнины и до остроконечных вершин их гор, обтесанных в виде террас и возделанных, как поля, в чудесный сад и расцветившему, словно акварель, хризантемами и пионами всю Небесную Империю. Возьмите, например, историю о двух кустах пионов, красных и белых, из храма Лошань, которые были похожи на два цветочных холмика. Душой и хранительницей каждого из этих растений была женщина изумительной красоты. И книжник, полюбивший их, одну за другой, волею судьбы сам превратился в цветок и наслаждался растительной жизнью возле обеих своих возлюбленных. Разве не должны были слить воедино цветок и женщину китайцы, эти изысканные садовники, очаровательные колористы, чьи женщины в зеленых, розовых и синих одеждах, словно цветущие растения, живут в нерушимом покое, в тени, среди упоительного благоухания? С этими заколдованными пионами можно было бы сопоставить акацию из египетских сказок, которой юноша отдает свое сердце.
Двадцать пять сказок, собранных и переведенных генералом Чжэн Ци-дуном, служат достаточным свидетельством того, что китайцы не возлагают надежд на потусторонний мир и не создали никакого божественного идеала. Их нравственность, точно так же, как их живопись, лишена перспектив и горизонтов. В некоторых рассказах, кажущихся довольно современными, например, о лиценциате Лиене, – если не ошибаюсь, переводчик отнес его к XV веку христианской эры, – мы, несомненно, видим ад со всеми его мучениями. Тамошние пытки даже повергают нас в ужас; тут уж можно положиться на богатое воображение китайцев. Покинув тело, души, со связанными за спиной руками, отправляются, в сопровождении двух выходцев с того света (так и сказано в тексте), в далекий город, где, войдя в здание суда, предстают перед невероятно безобразным чиновником. Это судья преисподней. Пред ним раскрыта великая книга мертвых. Адские подручные, исполняющие приговоры судьи, хватают грешную душу и погружают ее в котел семи футов вышиной, окруженный со всех сторон огненными языками; вслед за тем они отводят эту душу на ножовую гору, где ее, как повествуется в тексте, кромсают клинки, «густо стоящие стоймя, подобно молодым побегам бамбука». Наконец, если это душа министра-казнокрада, ей вливают в рот большими полными ложками расплавленное золото. Но этот ад – не навечно: отбыв там свои мучения, душа тотчас же попадает в колесо метампсихоза [169]169
Метемпсихоз (греч. «переселение душ») – религиозно-мистическое учение о переходе души из одного организма (после смерти его) в другой.
[Закрыть], обретая ту форму, в которой вновь должна возродиться на земле. Это явно индийская сказка, но с добавлением изощренных жестокостей в древнекитайском вкусе. Для настоящих китайцев душа умерших легка, увы! – легка, как облачко. «Она не может спуститься, чтобы побеседовать с теми, кого любит». А боги – всего-навсего уродливые фигурки. Даосистские божки [170]170
Даосистские божки. – Даосизм (наряду с конфуцианством и буддизмом) – одна из трех распространенных в Китае религий.
[Закрыть], относящиеся к VI веку до нашей эры, отвратительны и созданы, чтобы нагонять страх на простые души. Одно из этих адских чудовищ, с двумя лошадиными хвостами вместо усов, является героем лучшей сказки из собрания г-на Чжэн Ци-дуна. Сей бог, с незапамятных времен обретавшийся безвыходно в даосистском храме, однажды был приглашен молодым студентом Чжу на ужин. Таким образом, Чжу выказал еще большую отвагу, чем Дон-Жуан; однако бог, по имени Лук, был по натуре куда человечней, чем каменный командор. Он пришел к назначенному часу и, оказавшись веселым сотрапезником, осушал чашу за чашей и рассказывал разные истории. Он не лишен был образования. Знал досконально все древности Небесной Империи и даже, что удивительно со стороны какого бы то ни было бога, прилично разбирался в литературных новинках. С тех пор он часто навещал студента, всегда приветливый и доброжелательный. Однажды ночью, угостив Лука вином, Чжу прочел ему только что написанную им статью и спросил его мнения. Лук счел ее посредственной: он не заблуждался насчет своего друга, мысль которого была тяжеловата на подъем. И вот, этот отличный бог при первой же возможности помог беде Чжу. Найдя однажды в аду мозг покойника, проявлявшего при жизни большие способности, Лук взял этот мозг, унес с собой и, постаравшись подпоить гостеприимного хозяина, воспользовался его сном, чтобы вскрыть у него череп и, вынув оттуда мозг, заменить его тем, который принес с собой. Благодаря этой операции Чжу стал весьма образованным человеком и выдержал самым блестящим образом все свои экзамены. По правде сказать, этот бог – просто молодчина. К сожалению, с той поры дела удерживают его в горе Тайхуа, и он больше не может ужинать в городе.
Только что, в начале этой беседы, мы упоминали о китайских сказках, переведенных Абелем Ремюза примерно в,1827 году. Одна из них пользуется известностью и вполне заслуженно; сюжет этой сказки под названием «Дама из страны Сун» имеет поразительное сходство с милетским рассказом [171]171
…с милетским рассказом – Речь идет о «Матроне Эфесской», вставной новелле в роман Петрония (I в.) «Сатирикон». Источником Петрония явилась одна из эротических новелл не дошедшего до нас сборника «Милетские рассказы», составленного в конце II в. до н. э. Аристидом из Милета. Лафонтен обработал этот сюжет в стихотворной новелле «Матрона Эфесская».
[Закрыть], сохраненным для нас Петронием и переложенным стихами Лафонтеном. Госпожа Тянь (таково имя дамы из страны Сун), как и Матрона Эфесская, – безутешная вдова, нашедшая утешение в любви. Китайская версия, насколько мне помнится, менее удачна, чем приведенная в «Сатириконе». Она испорчена длиннотами, неправдоподобием, излишним трагизмом и той страстью к гротеску, которая делает для нас почти невыносимой всю древнекитайскую литературу в целом. Однако у меня осталось прелестное воспоминание об одном включенном туда рассказе, а именно, рассказе о веере. Если г-жа Тянь не так уж нас развлекла, то дама с веером презабавна. Мне хотелось бы привести здесь эту милую историйку, едва ли занимающую двадцать строк в собрании Абеля Ремюза. Но у меня нет под рукой текста.
Я вынужден рассказать ее по памяти. Это будет совершенно вольное изложение, ибо я хочу получше заполнить возможные пробелы в моих воспоминаниях. Быть может, сказка окажется у меня не совсем китайской. И я заранее прошу прощения за некоторые подробности, отсутствующие в подлиннике. Однако самая суть совпадает с текстом и содержится в третьем томе китайских сказок, переведенных Дави, Томсом, д'Антреколем и проч. и напечатанных Абелем Ремюза у издателя Мутардье, процветавшего на улице Жи-ле-Кер в царствование Карла X. Ничего больше я добавить не могу, потому что дал этот том одному из своих друзей, который и не подумал вернуть его.
Итак, без дальнейшего промедления, вот она, история о даме с белым веером.
ИСТОРИЯ О ДАМЕ С БЕЛЫМ ВЕЕРОМ
Чжуан Цэн из страны Сун был ученым, который в своей мудрости дошел до отречения от всего бренного, и, поскольку он, как истый китаец, к тому же не верил ни во что вечное, душе его пришлось удовольствоваться лишь сознанием, что он избежал заблуждений, свойственных людям, которые мечутся в погоне за ненужными богатствами или пустыми почестями. Но, по-видимому, он испытывал глубокое удовлетворение, ибо после кончины был провозглашен счастливцем, чья судьба достойна зависти. Итак, пока, с изволения неведомых духов вселенной, текли дни его жизни под зеленым небом, среди цветущих кустов, среди ив и бамбуков, Чжуан Цэн любил задумчиво прогуливаться в тех краях, где он жил, сам не зная ни почему, ни зачем. Как-то утром, бродя по усеянным цветами склонам горы Наньхуа, он, нечувствительно для себя, очутился на кладбище, где, по местному обычаю, мертвые покоились под холмиками плотно убитой земли. При виде бесчисленных могил, уходящих далеко за горизонт, ученый предался размышлениям о судьбе человеческой.
«Увы! – подумал он, – вот перекресток, где кончаются все жизненные пути. Стоит лишь однажды занять себе место в этой обители мертвых, и никогда уж на белый свет не вернешься».
Эта мысль отнюдь не отличается своеобразием, но она довольно хорошо передает, в общем, и философию Чжуан Цэна, и философию китайцев. Китайцы признают лишь одну жизнь, – ту, в которой видишь, как расцветают под солнцем пионы. Сознание того, что в смерти все равны, утешает их или приводит в отчаяние, в зависимости от их склонности к душевному спокойствию или к меланхолии. Впрочем, для развлечения у них есть масса зеленых, а то и красных божков, которые иногда воскрешают усопших и показывают занятные чудеса. Но Чжуан Цэн, принадлежавший к гордой секте философов, не искал утешения у фарфоровых драконов. Итак, углубившись в свои мысли, он прогуливался среди могил, как вдруг увидел молоденькую даму в траурной одежде, то есть в длинном белом платье из грубой материи, без швов. Она сидела у могилы и обмахивала белым веером еще свежий могильный холмик.
Любопытствуя о причине столь странного поведения, Чжуан Цэн вежливо поклонился даме и сказал:
– Осмелюсь спросить, сударыня, какая достойная особа покоится в этой могиле и почему вы так себя утруждаете, обмахивая землю, которая покрывает усопшего? Я философ; я доискиваюсь причины вещей, но здесь она от меня ускользает.
Дама в трауре по-прежнему помахивала своим веером. Однако она покраснела, потупилась и прошептала несколько слов, которых мудрец не расслышал. Он снова и снова задавал ей свой вопрос, но тщетно. Молодая женщина не обращала больше на него внимания, и, казалось, душа ее целиком переселилась в руку, взмахивающую веером.
Чжуан Цэн с сожалением удалился. Пусть он знал, что все – суета сует, но по природе своей был склонен доискиваться, что именно побуждает человека к тому или иному поступку, в особенности если речь шла о женщине; эти незначительные созданьица внушали ему хоть и недоброжелательное, но весьма живое любопытство. Он продолжал свою прогулку, не спеша и оглядываясь назад, чтобы еще раз увидеть веер, трепетавший в воздухе, словно крыло большой бабочки. Вдруг какая-то старая женщина, которую он сначала не приметил, знаком предложила ему следовать за собой. Она увела его в тень могильного холма, возвышавшегося над всеми другими, и сказала:
– Я слышала, как вы задавали моей госпоже вопрос, на который она не ответила. Но я удовлетворю ваше любопытство просто из желания угодить вам, а также в надежде, что и вы, конечно, не откажетесь дать мне немного денег, чтобы я могла купить у священников волшебную бумагу для продления моей жизни.
Чжуан Цэн вынул из кошелька монетку, и старуха рассказала следующее:
– Дама, которую вы видели у могилы, – госпожа Лю, вдова ученого, по имени Тао, умершего две недели назад после долгой болезни, а могила – это могила ее мужа. Они любили друг друга нежной любовью. Даже в свой последний час господин Тао все еще не решался покинуть жену; мысль о том, что он оставит ее здесь в расцвете молодости и красоты, была для него совершенно нестерпима. Однако он смирился, потому что у него был очень мягкий характер и душа его легко подчинялась необходимости. Рыдая у смертного одра господина Тао, откуда она ни на шаг не отходила все время его болезни, госпожа Лю призвала богов в свидетели, что она ни в коем случае не переживет его и разделит с ним гроб, как делила ложе.
Но господин Тао сказал: «Сударыня, не зарекайтесь».
«А если мне суждено пережить вас, – продолжала она, – если я буду обречена Духами видеть дневной свет, когда для вас он уже померкнет, знайте же по крайней мере, что я никогда не соглашусь стать женой другого и что у меня только один супруг, подобно тому, как в груди моей только одна душа».
Но господин Тао сказал:
«Сударыня, не зарекайтесь».
«О господин Тао, господин Тао, позвольте мне хотя бы поклясться, что пройдет целых пять лет, прежде чем я снова выйду замуж!»
«Сударыня, не зарекайтесь. Дайте лишь клятву быть верной моей памяти до тех пор, пока не просохнет земля на моей могиле».
Госпожа Лю торжественно поклялась в этом. И добрый господин Тао закрыл глаза, чтобы никогда уж не раскрывать их. Горе госпожи Лю превзошло всякое воображение. Глаза ее источали жгучие слезы. Острыми, как маленькие ножи, ноготками она исцарапала свои фарфоровые щечки. Но все проходит, иссякли и потоки этих горьких слез. Три дня спустя после смерти господина Тао скорбь госпожи Лю смягчилась. И вот до нее дошло, что один молодой ученик господина Тао желает выразить ей участие в постигшем ее горе. Она совершенно справедливо решила, что не может отклонить его посещение. Со вздохом она согласилась принять его. Молодой человек был очень изящно одет и прекрасно сложен. Он немного поговорил о господине Тао, зато много сказал о ней самой: что она восхитительна и что он чувствует к ней глубокую любовь; она не прерывала его. Он сказал, что придет еще. И в ожидании этого госпожа Лю, сидя у могилы своего мужа, где вы ее и видели, весь день сушит на ней землю, подымая своим веером ветерок над могильной насыпью.
Когда старуха закончила рассказ, мудрый Чжуан Цэн подумал: «Молодость коротка; жало страсти дарит крылья молодым женщинам и юношам. Как бы там ни было, а госпожа Лю – честная женщина, не желающая нарушить свою клятву».
Вот пример для подражания белолицым европеянкам.
НАРОДНЫЕ ПЕСНИ СТАРОЙ ФРАНЦИИ {13} [172]172
Впервые напечатано 4, 14 и 18 августа 1889 г.
[Закрыть]
1. Любовные песни
В настоящее время многие пытливые умы стараются обнаружить скрытые истоки предания. Тщательно собирают все, даже самые скромные памятники народной поэзии и народных верований. Созданное по инициативе Поля Себийо общество ревнителей этого дела, два журнала и многочисленные печатные работы, среди которых следует отметить отобранные Анри де Нималем сказания с берегов Мааса, а также вышедшую совсем недавно книгу Жюльена Тьерсо «История народной песни», все это показывает, сколь деятельны французские исследователи предания. И это отнюдь не напрасный труд. Свидетельства, относящиеся к жизни наших сельских предков, дороги и милы нам. Наряду с расписными тарелками, с полученными в приданое шкафами, на верхушке которых милуются два резных голубка, с оловянной миской, куда клали гренок новобрачной, они оставили нам песни, и это самые прекрасные из их реликвий. Нужно смиренно признаться: народ, древний народ наших деревень – вот кто создавал наш язык и учил нас поэзии. Он не ищет богатой рифмы и довольствуется простым ассонансом; его стих – отнюдь не утеха для глаз: в нем постоянно встречается элизия, нарушающая грамматические правила; но следует принять во внимание, что если грамматика, как утверждают, – лично я в этом сомневаюсь, – есть искусство говорить, то уж искусству петь она научить никак не может. Вообще стих народной песни на слух звучит верно: он прозрачен и чист, его отличает та краткость, которой изощреннейшее искусство тщетно стремится достичь; образы, в нем возникающие, самобытны и ярки, и наконец – от жаворонка, так охотно им воспеваемого, он взял легкость полета и свежесть песни, раздающейся на заре.
Благочестивые исследователи старины, одержимые поэтическим безумством – страстью к фольклору, – такие, как Морис Бушор, Габриель Викер, Поль Себийо, Шарль де Сиври, Анри Карнуа, Альбер Мейрак, Жан-Франсуа Бладэ, странствующие по деревням и бережно принимающие из уст пастухов и старых прях тайны сельской музы, записали не одно прелестное стихотворение, не одну чарующую мелодию, едва не затерявшиеся без отклика в полях и лесах, ибо народная песня угасает. Это весьма прискорбно, – и, однако, эти предвестия близкого конца придают ей неотразимое обаяние: ведь нам мило только то, что мы боимся потерять; поэтично для нас – увы! – только то, что уже отошло в прошлое.
Умирающие песни, которые ныне собирают в наших деревнях, – стары, это бесспорно, намного старее наших бабушек; но в современной своей форме самые древние из них восходят не дальше как к XVII веку. Многие возникли в милые времена рококо, и это чувствуется в чем-то неуловимом.
Эти песни – целый мир, пленительный мир. Мы находим его повсюду – на севере, на юге, на западе и на востоке. Сын короля, капитан, сеньор, волокита-мельник, бедный солдат, прекрасный пленник, и Като, и Марьон, и Мадлон, и разумные девушки, всегда гуляющие втроем, и влюбленные девушки, поверяющие свое горе соловью у ручья.
В этих бесхитростных стихах много соловьев, и цветов там много: розы, сирень, а чаще всего – душица. Это милое растение носит также название ориган, потому что излюбленное его место – косогоры [173]173
…название ориган, потому что излюбленное его место – косогоры… – Слово «ориган» греческого происхождения; образовано из двух греческих слов: «гора» и «нравиться».
[Закрыть], и среди кустарника там виднеются гроздья его мелких розовых цветов, красиво перемежающихся с коричневыми околоцветниками; оно часто встречается в сельских песнях, по всей вероятности, его благозвучное название, нежные краски и тонкий аромат были причиной того, что оно там – эмблема вожделения и сладострастия, символ тайных желаний, запретной любви и радостей, вкушаемых украдкой. Наглядный тому пример – девушка, возвращающаяся из Ренна в деревянных сабо. Королевский сын увидел ее и полюбил; свою радость по этому поводу она выражает следующими словами:
Соловей, поющий так чудесно, притом по ночам, – вот поверенный всех, и радостных, и печальных любовных тайн, о которых говорится в наших песнях.
На самой высокой ветке
Соловей всю ночь распевал.
Пой, соловушко, ты не в клетке,
Ты грусти еще не знал.
Мне же радости нет на свете, —
Мой счастливый час миновал.
Так вздыхает девушка из Морвана. А юная уроженка Брессы простодушно упрашивает:
Соловушко-соловей,
Пташка из дикой чащи!
Научи меня речи своей,
Научи словам настоящим,
Научи, как за дело взяться,
Чтоб любовь узнать поскорей.
Пение соловья передает торжество любви. Звонкий серебристый голос жаворонка возвещает влюбленным наступление дня. Марго и Марьон, возлюбленные отнюдь не трагические, не возмущаются этим, не доходят до того, чтобы, подобно Джульетте у Шекспира, проклинать эту славящую зарю песню, которую возлюбленная Ромео называет режущим уши криком, противным hunt's up [175]175
Горлодерством (англ.).
[Закрыть]. Они не вспоминают народное поверье, будто жаворонок поменялся глазами со своей приятельницей – жабой. Не говорят, как благородная дочь Капулетти: «Это жаворонок поет так нескладно, нестерпимо фальшивит и пронзительно вопит. Люди уверяют, будто он мастер красиво соединять звуки; неправда – нас-то он ведь разъединяет».
Като, которую заря застала врасплох с дружком, не гневается на безвинного певуна; наоборот, она считает его надежным будильником, чьим предупреждением не следует пренебрегать. Она только говорит возлюбленному, отказывающемуся разомкнуть свои объятия:
Я слышу жаворонка пенье
На утре дня.
И если ты, мой милый, честен —
Оставь меня.
Ходи на цыпочках, мой милый,
Дыши едва,
Отец мой, как на грех, услышит —
И я мертва.
Простушки наших песен «одинешеньки» идут к ручью; там у них бывают опасные встречи, и не раз они возвращаются оттуда в слезах. Добряк Грёз, совсем еще молодым приехавший из Турнюса в Париж, но сохранивший и там крестьянский дух, наверно, напевал, делая наброски «Разбитого кувшина», какую-нибудь песенку родных мест, какие-нибудь стишки вроде следующих:
– Послушай-ка, не плачь, красотка,
За мной не пропадет!
– Не сотню золотых дала я —
Деньгами не вернешь.
Народная песня простодушно и вместе с тем лукаво передает самозабвенность первой любви у девушек. Достаточно привести для примера следующие премилые, хорошо известные строфы, которые я заимствую из журнала, издаваемого Эмилем Блемоном и Анри Карнуа.
Ах, любовь нежна и прекрасна!
Если тетушка разрешит,
Я, конечно, тоже согласна.
Если ж тетушка не велит, —
В монастырь мне идти, несчастной!
Ах, любовь нежна и прекрасна!
Только я в монастырь удалюсь,
Если тетушка не согласна.
За родителей стану молиться,
Но за тетушку не помолюсь.
Мельник в наших поэтических песнях чаще всего удачливый волокита, фат, вертопрах, лихо разбивающий сердца. Таким мы его видим в знакомой всей Франции песенке о мамзель Марьянне. Эта Марьянна часто «гнала на мельницу осла, мешки с зерном на нем везла». Однажды галантный мельник присоветовал ей: «Вот здесь осла и привяжите», – и зазвал на мельницу.
Пока крутились жернова,
Болтала с мельником она.
Осла Мартина волки съели.
Марьянна, что же вы глядели?
Погиб, погиб Мартин-осел,
Что к мельнику пришел.
Едва ж заплакала она, —
Ей денег отсчитал сполна
Влюбленный мельник без обмана, —
Ах, милая мамзель Марьянна! —
Чтоб с ней другой Мартин-осел
К отцу ее пошел.
Отец на ослика глядит
И дочке сразу говорит:
«Марьянна, что это такое?
Кто там плетется за тобою?
От нас другой Мартин-осел
На мельницу пошел.
Он был со светлым животом,
Совсем не так вертел хвостом.
Скажи-ка, нет ли тут обмана?
Да-с, милая мамзель Марьянна,
Да, не такой Мартин-осел
На мельницу пошел».
Ослик мадемуазель Марьянны, которого съел волк, – символичен. Не подчеркивая сверх меры некое, в сущности, довольно обыкновенное происшествие, песенка содержит назидание. Но иногда муза, вернее, музочка полей и лесов, говорит более возвышенным тоном, становится романтичной, кротко-трагической и рисует нам девиц весьма щекотливых в отношении своей чести. Такова распространенная в Брессе и Лотарингии песня о девушке, притворившейся мертвой, «чтобы честь свою соблюсти». Таковы задорные стишки о девушке, вырядившейся драгуном, чтобы разыскать парня, обольстившего ее и вернувшегося в армию.
В Париже надо ей
Одеться поскорей:
И вот на ней уже мундир драгунский.
Кокарда, эполеты —
Наряда лучше нету!
Семь лет служит она королю – и не находит того, кто ей изменил. Наконец она его встречает. Тогда, выхватив саблю из ножен, она идет прямо на него. Они сшибаются, она его убивает. Вот девица, в сердце которой живы обиды, нанесенные ее гордости. Следует также сказать, что она была знатного рода. В самом деле, из песни мы узнаем, что, убив своего обольстителя,
Она садится на коня, как воин,
Садится, как герой,
Как генерал лихой,
И возвращается в отцовский замок
И говорит: «Я победила,
Пал от руки моей мой милый».
Столь же тверда в своих намерениях, но более чиста и кротка сирота из Пугана, которой ее сеньор предлагает свою любовь и пару красивых перчаток в придачу. Подобно Маргарите, чей говор Гете взял из немецкой народной поэзии, юная бретонская крестьянка отвечает приблизительно так: «Я не барышня и не прекрасна»,
Мне перчатки совсем не пристали,
Господин барон,
Девушка я простая,
Мне перчатки совсем не пристали.
Сеньора этот отказ не останавливает: «Красавица, – говорит он, – подойди поближе, чтобы я мог тебя поцеловать, а тогда мне захочется ласкать тебя еще и еще». – «Боже правый! Не ласкайте меня, господин барон! Кто вас просит?» Распалясь, сеньор хватает ее и сажает позади себя на коня. Напрасны ее вопли; он мчит ее вдаль.
Но когда ехали к броду,
Бросилась она в воду:
«Пресвятая дева, молю
В горькой своей беде:
Дай мне смерть в глубокой воде,
Сохрани только честь мою».
Доверяя вам какой-нибудь хрупкий предмет, крестьяне часто говорят: «Обращайтесь с ним, как с молодой девушкой». В их старинных песнях мы находим именно такое похвально-бережное отношение к молодым девушкам. Всем этим девушкам песни приписывают красоту, изящество, с лукавой усмешкой обходят молчанием ошибки молодости; восхваляют девушек, мстящих за свою поруганную честь; славят целомудренных дев, предпочитающих смерть греху. И, наконец, в этих песнях искренне оплакивается смерть невест.
Есть ли что-нибудь трогательнее, задушевнее песни, записанной в Верхней Савойе и начинающейся следующими, поистине ликующими стихами:
Матушка, ты мне дай
Шляпу с серебряной каймой,
Дай мне шелковый мой камзол,
Чтоб я к милой скорей пошел.
Увы! Друг нашел свою подругу распростертой на смертном ложе; она уже причастилась.
Когда он приблизился, она открыла глаза:
Протянула с кровати белую руку,
Привет прощальный милому другу.
Эта последняя черта, взятая из жизни, бесподобна. Самое утонченное искусство не достигло бы большего. Никто из пленительнейших художников – Геннер, Прюдон, Корреджо – не сумел бы на своих окутанных прозрачной дымкой полотнах лучше поместить свет, вернее угадать, куда именно следует направить взгляд и душу зрителя. «Протянула с кровати белую руку, привет прощальный милому другу». Нет! Я не заблуждаюсь. Это одна из тех жизненных черт, которые, когда искусству выпадает счастье их запечатлеть, объявляются верхом совершенства.
Впрочем, наши сельские песенники обычно настроены весьма скептически; они охотно трунят над добродетелью замужних женщин и не очень склонны верить тому, что от любви подчас умирают. Моряк из Сен-Валери, в области Ко, распевает:
Из-за одной красотки
Стоило ль смерти искать?
Тысяча их нашлась бы,
Чтобы тебя утешать.
Как и фаблио, песня забавляется хитростями женщин и не слишком печалится об участи мужей. В этом отношении диалог Марьон и ревнивца – шедевр изящества и лукавства. Этот диалог известен во всей Франции. Существуют всевозможные варианты: севеннские, овернские, гасконские, лангедокские, лотарингские, нормандские; его знают в Шампани, в Морване, в Лимузине, не говоря уже о провансальском тексте, который Нума Руместан [176]176
Нума Руместан – герой одноименного романа А. Доде (1881).
[Закрыть]объявляет прекрасным, как творения Шекспира. Приведем превосходный вариант, опубликованный в «Ревю де традисьон попюлер». Шарль де Сиври записал его на западе Франции и, возможно, слегка обработал.
Ревнивец
Зачем ходила ты к колодцу,
Черт побери, Марьон,
Зачем ходила ты к колодцу?
Марьон
Я по воду туда ходила,
О господи, мой друг,
Я по воду туда ходила.
Ревнивец
А кто там говорил с тобою,
Черт побери, Марьон?
Марьон
Была там дочь соседки нашей,
О господи, мой друг!
Ревнивец
Но женщины в штанах не ходят,
Черт побери, Марьон.
Марьон
У ней перекрутилась юбка,
О господи, мой друг.
Ревнивец
Не ходят женщины при шпаге,
Черт побери, Марьон.
Марьон
Веретено ее ты видел,
О господи, мой друг.
Ревнивец
Усов у женщин не бывает,
Черт побери, Марьон.
Марьон
То сок от ягод ежевики,
О господи, мой друг.
Ревнивец
А где же в мае ежевика?
Черт побери, Марьон.
Марьон
От осени она осталась,
О господи, мой друг.
Ревнивец
Так принеси мне хоть немножко,
Черт побери, Марьон.
Марьон
Что было – поклевали птички,
О господи, мой друг.
Ревнивец
Вот голову тебе срублю я,
Черт побери, Марьон.
Марьон
А с телом что ты делать станешь?
О господи, мой друг.
Но здесь нам приходится остановиться, успев выдернуть из букета Марго лишь несколько цветочков.
II. Солдат
Возвратимся к истокам народного предания. Сегодня, если вам угодно, мы послушаем песни сержанта Бутона и сержанта Пышнолиста. После любовных напевов – военные куплеты. В полку мы снова встретим Марго и Катрину.
Во все времена Франция давала солдат, как Боса – зерно. При Людовике XIII вербовщикам в селах было из чего выбирать. Молодые парни наперебой просили командиров принять их в свои роты. Правда, королю тогда нужно было, самое большее, сорок тысяч человек. Но Людовику XIV, чрезмерно – он сам в этом признавался – любившему войну, требовалось двести, триста, а то и четыреста тысяч солдат одновременно. Поэтому наборы стали делом более затруднительным. По городу ходил барабанщик, а за ним шагали солдаты, высоко держа шпаги с нацепленными на них, чтобы разлакомить деревенских простачков, белыми хлебами и жареными куропатками. Этот отряд останавливался на всех перекрестках; трижды отбив дробь, барабанщик подносил руку к шапке и возглашал: «Именем короля объявляется всем и каждому, любого звания и состояния, шестнадцати лет от роду, кто пожелает вступить в N-ский пехотный полк, что ему уплатят пятнадцать, а то и двадцать франков, смотря по сложению, а спустя три года дадут долгий отпуск. Деньги – чистоганом. Казна рассрочки не просит. Кому охота служить – не зевайте!»