355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. » Текст книги (страница 18)
1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:33

Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

«Зачем, – подумал я, – зачем узнал я о существовании этой драгоценной книги, раз мне не суждено ею владеть или ее увидеть! Я устремился бы за ней в жгучую глубь Африки или во льды полярных стран, когда б узнал, что она там. Но я не знаю, где она. Не знаю, хранится ль под тройным запором в железном шкафу ревнивого библиомана, или плесневеет на чердаке у невежды. Я содрогаюсь при мысли, что, может быть, вырванные из нее листы служат покрышкой для банок с огурцами у какой-нибудь хозяйки».


30 августа 1862 года

Истомленный гнетущею жарой, я тихо шел по северной стороне набережных, у самых стен домов, и в теплой их тени лавки старинной мебели, гравюр и старых книг тешили мои глаза и говорили моему уму. Гуляя и разыскивая книги, я наслаждался мимоходом несколькими громкозвучными стихами поэта из Плеяды [110]110
  Плеяда – кружок поэтов французского Возрождения (XVI в.); сыграл большую роль в развитии французской национальной поэзии. Главой плеяды был Пьер Ронсар.


[Закрыть]
, смотрел на изящный маскарад Ватто [111]111
  …изящный маскарад Ватто. – Ватто Жан-Антуан(1684–1721) – французский художник, изображавший на своих картинах главным образом придворные празднества, маскарады, сцены в парках, персонажей итальянской комедии масок.


[Закрыть]
, ощупывал глазами двоеручный меч, стальной подбородник, морион [112]112
  …подбородник, морион. – Подбородник – часть старинного вооружения, закрывавшая горло и подбородок воина; морион – каска особой формы, употреблявшаяся в XVI–XVII веках.


[Закрыть]
. Что за массивный шлем и какая тяжелая кираса, синьор! Доспехи гиганта? Нет, панцирь насекомого. Тогдашние люди были одеты в панцирь, как майский жук: их слабость была внутри. В противоположность им – наша сила внутри, а душа наша, во всеоружии знания, живет в тщедушном теле.

Вот пастельный портрет старинной дамы: лицо в нем полустерлось и помутнело, словно тень, чему-то улыбается; видна рука в ажурной митенке, держащая на атласных коленях болонку в лентах. Чарующей грустью наполнил меня этот образ. Да посмеются надо мною те, кто в душе своей не носит полустершейся пастели!

Как лошадь, зачуявшая конюшню, я ускоряю ход, приближаясь к своей квартире. Вот человеческий улей, – там есть и у меня своя ячейка, и я откладываю в ней чуть горьковатый мед науки. Тяжело взбираюсь по лестнице. Еще несколько ступенек – и я у своей двери. Но я не столько вижу, сколько угадываю по шуршанью шелка, что мне навстречу спускается женщина. Останавливаюсь и прижимаюсь к перилам. Идущая навстречу дама – без шляпы, молодая – и поет; в сумраке глаза и зубы ее сверкают, ибо она смеется ртом и взглядом. Верно, это какая-нибудь соседка, и одна из самых дружелюбных. На руках у ней хорошенький ребенок – мальчик, совершенно голый, точно сын богини; на шейке серебряная цепочка с образком. Я вижу, как сосет он большой палец и глядит на меня глазами, широко раскрытыми на старую, но для него новую вселенную. Мать в это время смотрит на меня лукавой загадочно; останавливается, кажется краснеет и протягивает ко мне маленькое существо. У ребенка хорошенькая складочка на шее, на запястье, и с головы до ног по розовому телу смеющиеся ямочки.

Мать с гордостью показывает его мне и мелодично говорит:

– Сударь, не правда ли, хорош мой мальчик?

Она берет его ручку, прикладывает ему к губам и отводит розовые пальчики по направлению ко мне.

– Деточка, пошли господину поцелуй. Он добрый: он не хочет, чтобы маленькие дети зябли. Пошли же ему поцелуй.

И, прижав к себе ребенка, она с кошачьим проворством исчезает в глубине коридора, ведущего, судя по запаху, на кухню.

Вхожу к себе.

– Тереза, сейчас на лестнице я видел молодую мать с хорошеньким мальчишкой на руках, она без шляпы, – кто это может быть?

Тереза отвечает, что это г-жа Кокоз.

Смотрю на потолок, как бы ища там поясненья. Тереза напоминает мне о жалком книгоноше, приносившем альманахи в прошлом году, когда рожала его жена.

– А сам Кокоз? – спросил я.

Она ответила, что его я больше не увижу. Бедный человечек, без ведома моего и без ведома многих других, опущен в землю вскоре после благополучного разрешения г-жи Кокоз. Мне сообщили, что вдова утешилась; я последовал ее примеру.

– Однако, Тереза, быть может, там, на чердаке, госпожа Кокоз терпит в чем-нибудь нужду?

– Вы, сударь, крепко попали бы впросак, – ответила Тереза, – если бы стали заботиться об этой твари. Ее решили выдворить с чердака, когда починили крышу. Но она живет там, не обращая внимания на управляющего, привратницу, судебного пристава и самого хозяина. Сдается мне, она их всех околдовала. С чердака она уедет, когда ей вздумается, да и уедет-то в карете. Помяните мое слово!

С минуту Тереза думала, затем изрекла такую сентенцию:

– Хорошенькое личико – небесное проклятье.

Твердо зная, что Тереза от юности своей была дурнушкой, без малейшей привлекательности, я покачал головой и с мерзостным лукавством сказал ей:

– Э! Э! Тереза, мне известно, что в свое время и у вас было хорошенькое личико.

Не подобает искушать ни единое созданье в мире, даже самое святое.

Тереза потупила глаза и отвечала:

– Хоть я и не была, что называется, красавицей, но и нельзя сказать, чтоб и не нравилась. И кабы захотела, могла бы поступить, как прочие.

– Ну, кто же в этом усомнится? Все-таки примите мою палку и шляпу. А я для отдыха прочту несколько страниц из Морери [113]113
  Морери Луи (1643–1680) – французский историк, автор «Большого исторического словаря».


[Закрыть]
. Коль не обманывает меня мой старый лисий нюх, у нас сегодня на обед вкусно пахнущая пулярка. Займитесь этой почтенной птицей, дочь моя, и не судите ближнего, дабы не осудил он вас и вашего старого хозяина.

Сказав это, я принялся исследовать густые разветвления одной княжеской генеалогии.


7 мая 1863 года

Зиму провел я в духе мудрецов – in angello cum libello [114]114
  В уголке и с книжкой (лат.).


[Закрыть]
, и ласточки с набережной Малакэ по возвращении своем вновь обретают меня почти таким же, каким оставили. Кто мало живет, мало меняется; а тратить дни свои на старые тексты – это еще не жизнь.

Однако сегодня, как никогда, я чувствую себя проникнутым той смутной грустью, какою веет сама жизнь. Равновесие моего ума (не смею в том признаться и самому себе) нарушено со знаменательного часа, когда мне открылось, что существует рукопись Жана Тумуйе.

Странно, из-за нескольких листков старого пергамента я утратил покой; но это истинная правда. Бедняк, не знающий желаний, владеет величайшим из сокровищ: он обладает самим собою. Богач, желающий все большего, – жалкий раб. Таким рабом являюсь я. Самые приятные удовольствия – беседа с человеком тонкого и уравновешенного ума или обед с другом – не могут изгнать из моей памяти рукопись, отсутствие которой я чувствую с той минуты, как узнал, что она есть. Мне не хватает ее ни днем, ни ночью; мне не хватает ее ни в радости, ни в горе; не хватает ни в труде, ни в отдохновении.

Я невольно вспоминаю свое детство: как мне теперь понятны всемогущие желанья первых моих лет!

С особой четкостью я вижу куклу, выставленную в дрянной лавчонке на Сенской улице, когда мне было десять лет. Как произошло, что эта кукла мне понравилась, – не знаю. Я горд был тем, что я мальчик; я презирал девчонок и с нетерпеньем ждал поры (увы! наставшей), когда колючая бородка мне защетинит подбородок. Играл я лишь в солдатики, а для кормления своей деревянной лошадки истреблял цветы, взращенные моею матушкой на ее окне. То были мужские игры, думается мне. Однако я жаждал этой куклы. Бывают слабости и у Геркулесов! Но кукла, что полюбилась мне, была ли по крайности красивой? Нет. Я вижу и сейчас ее перед собой. На щеках – по красному пятну, короткие дряблые руки с ужасными деревянными кистями и длинные раскоряченные ноги. Цветастая юбка заколота на талии двумя булавками; как сейчас вижу их черные головки. То была кукла дурного тона, от нее отдавало предместьем. Хотя я был тогда совсем ребенок и лишь недавно стал носить штанишки, все же помню, как я по-своему, но очень живо чувствовал, что в кукле нет изящества и вида, что она груба, топорна. Но, несмотря на это, я любил ее, – любил именно за это. Любил только ее. Мечтал о ней. Солдатики и барабаны стали для меня ничем. Я больше не совал своей лошадке в рот стебельков гелиотропа и вероники. Эта кукла была для меня всем. Я измышлял достойные дикарей хитрости, чтобы заставить свою няньку Виргинию пройти со мною мимо лавки на Сенской улице. Там я прилипал носом к стеклу, а няньке приходилось оттаскивать меня за руку: «Господин Сильвестр, уж поздно, маменька вас забранит». В то время г-ну Сильвестру и брань и порка были нипочем. Но нянька поднимала его, как перышко, и г-н Сильвестр уступал силе. С возрастом он опустился и уступает страху. Тогда он не боялся ничего.

Я был несчастлив. Безотчетный, но непреоборимый стыд не позволял мне откровенно рассказать матери о предмете моей любви. Отсюда все мои страданья. В течение нескольких дней кукла не выходила у меня из головы, плясала перед моими глазами, пристально смотрела на меня, раскрывала свои объятья и в моем воображении обретала своего рода жизнь, становясь от этого таинственной и страшной, а тем самым – еще более желанной и дорогой.

И вот в один прекрасный день, памятный мне навеки, я был отведен няней к дяде моему, капитану Виктору, пригласившему меня на завтрак. Я любовался дядей капитаном оттого, что при Ватерлоо он выпустил последний французский заряд, и оттого, что за столом у моей матери он собственноручно натирал кусочки хлеба чесноком и клал их в салат из цикорных листьев. Я находил это очень красивым. Большое уважение внушал мне дядя Виктор и сюртуками с брандебурами, а особенно своим уменьем ставить в нашем доме все вверх дном, как только он входил. До сей поры мне не понятно, чем достигал он этого, но утверждаю, что если дядя Виктор находился в обществе двадцати человек – было видно и слышно одного его. Мой замечательный отец не разделял, мне кажется, моего восторженного преклонения перед дядей Виктором, который отравлял его своею трубкою, по дружбе сильно стукал ему в спину кулаком и обвинял в отсутствии энергии. Матушка моя, при всей сестринской снисходительности к капитану, иногда просила его пореже выказывать свою любовь к графину с водкой. Но я был чужд всякому недовольству и упрекам: мне дядя Виктор внушал живой восторг. Поэтому с чувством гордости входил я в маленькую квартирку на улице Генего, где он проживал. Завтрак, накрытый на столике перед камином, состоял из закусок и сластей.

Капитан пичкал меня пирожными и неразбавленным вином, рассказывал мне о многих несправедливостях, коих стал жертвою. Он выражал особенное недовольство Бурбонами, но упустил сказать мне, кто такие были Бурбоны, а я, не знаю почему, вообразил, что Бурбоны – это лошадиные барышники, обосновавшиеся в Ватерлоо [115]115
  Ватерлоо – селение в Бельгии, близ которого 18 июня 1815 года союзниками была разбита армия Наполеона. Поражение при Ватерлоо повлекло за собой окончательное крушение империи Наполеона I.


[Закрыть]
. Капитан, переставая говорить лишь для того, чтобы налить вина, обвинял множество еще каких-то стервецов, мерзавцев и пройдох, неведомых мне совершенно, но глубоко ненавистных. За сладким мне послышалось, что капитан отзывается о моем отце, как о человеке, которого водят за нос; но я не очень-то уверен, так ли понял. В ушах у меня шумело, и мне мерещилось, что столик пляшет.

Дядя надел сюртук с брандебурами, взял цилиндр, и мы спустились на улицу, чрезвычайно вдруг изменившуюся, на мой взгляд. Мне казалось, что я давно здесь не был. Все же, когда мы очутились на Сенской улице, мысль о кукле вновь завладела мной и привела меня в необычайный восторг. Голова моя пылала. Я решился на великий шаг. Мы проходили мимо лавки; кукла была все там же, за стеклом, с теми же красными щеками и огромными ногами и в той же цветастой юбке.

– Дядя, – промолвил я с усилием, – не купите ли вы мне эту куклу?

И стал ждать ответа.

– Купить мальчишке куклу, черт возьми! – громовым голосом воскликнул дядя. – Ты хочешь осрамить себя! И это страстное желание вызвала в тебе такая баба! Поздравляю тебя, дружище! Если эти вкусы сохранятся у тебя и ты еще в двадцать лет будешь выбирать себе таких же кукол, предупреждаю: мало приятного получишь ты от жизни, а у товарищей своих прослывешь изрядным простофилей. Проси у меня саблю, ружье – я их куплю тебе, мой мальчик, на последний грош своей пенсии. Но купить куклу, тысяча громов! Покрыть тебя позором! Ни за что в жизни! Если бы я увидал, что ты играешь расфуфыренной на такой манер девкой, то, милостивый государь, хоть вы и сын моей сестры, я не признал бы вас своим племянником.

От его слов у меня так сжалось сердце, что лишь гордость, дьявольская гордость помешала мне заплакать.

Дядя, сразу успокоившись, вернулся к мыслям о Бурбонах, но я так и остался подавленный его негодованьем, чувствуя невыразимый стыд. Мое решенье созрело быстро. Я дал себе обет не терять чести: я отказался навсегда и твердо от куклы с красными щеками. В этот день я познал суровую отраду жертвы.

Капитан! Пусть вы при жизни ругались, как язычник, курили, как швейцар, и пили, как сапожник, да будет все-таки почтенна ваша память, – не только потому, что и всегда вы были молодцом, но также потому, что вашему племяннику в коротеньких штанишках открыли чувство героизма. Высокомерие и лень сделали вас, о дядя Виктор, почти невыносимым, но под брандебурами вашего сюртука билось великое сердце. Мне помнится, что вы носили в петлице розу. Этот цветок, обычно преподносимый вами продавщицам в магазинах, этот цветок, с его великодушно открытым сердцем, облетающий по воле всех ветров, был символ вашей славной юности. Вы не пренебрегали ни вином, ни табаком, но вы пренебрегали своей жизнью. У вас нельзя было научиться, капитан, ни деликатности, ни здравому смыслу, но меня, в том возрасте, когда мне нянька утирала нос, вы научили самоотречению и чувству чести, чего я не забуду никогда.

Вы давно покоитесь на кладбище Монпарнас под скромною плитою с эпитафией:


ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН АРИСТИД-ВИКТОР МАЛЬДАН

ПЕХОТНЫЙ КАПИТАН

КАВАЛЕР ОРДЕНА ПОЧЕТНОГО ЛЕГИОНА.

Не такую надпись вы, капитан, готовили для вашей бренной оболочки, повидавшей столько полей битв и столько злачных мест. Среди ваших бумаг нашли вот эту горькую, но гордую эпитафию, которую, вопреки вашей последней воле, не решились поместить над вашею могилой:


ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН

ЛУАРСКИЙ РАЗБОЙНИК [116]116
  Луарский разбойник. – Подобной эпитафией Аристид-Виктор Мальден хотел подчеркнуть свою верность Наполеону I. В 1815 году, после разгрома наполеоновской армии при Ватерлоо, последние ее остатки под командованием маршала Даву отошли на Луару, где были интернированы союзниками, а потом распущены. Прототипом дяди Виктора послужил писателю его дед с материнской стороны – Дюфур, бывший некогда сержантом наполеоновской армии.


[Закрыть]
.

– Тереза, завтра мы отнесем венок из иммортелей на могилу луарского разбойника.

Но Терезы здесь нет. Да и как ей оказаться близ меня на кругу Елисейских полей? Там, у конца аллеи, рисуется на фоне неба гигантский пролет Триумфальной арки [117]117
  Триумфальная арка – воздвигнута в Париже в честь побед наполеоновских войск. Ее строительство, начатое при Наполеоне, было закончено в 1836 году. Под сводами арки начертаны имена трехсот восьмидесяти шести генералов, принимавших участие в войнах Республики и Империи.


[Закрыть]
, хранящей внутри на сводах имена соратников дяди Виктора. Под вешним солнцем зазеленели на деревьях первые, еще бледные и зябкие листочки. Мимо меня мчатся коляски в Булонский лес. Гуляя, я дошел до этой людной аллеи и безотчетно стал перед ларьком, где продают пряники и прохладительные напитки в графинах, заткнутых лимонами. Мальчик-нищий, в рубище на исцарапанном, проглядывающем сквозь лохмотья теле, смотрит широко раскрытыми глазами на эти роскошные сласти, предназначенные не для него. Свое желанье он выражает с бесстыдством невинности. Круглые глаза его уставились на большого пряничного человечка. Это – генерал, слегка похожий на дядю Виктора. Я плачу деньги, беру его и подаю бедняжке, но он не смеет протянуть руку, наученный преждевременным опытом – не верить в счастье; он смотрит на меня с тем видом, какой бывает у больших собак, и словно говорит: «С вашей стороны жестоко смеяться надо мной».

– Ну, глупыш, – сказал я своим обычным ворчливым тоном, – бери, бери и ешь; ты счастливее, чем я был в твои годы; ты можешь следовать своим наклонностям, не нанося себе бесчестья.

А вы, дядя Виктор, вы, чей мужественный облик напомнил мне этот пряничный генерал, придите достославной тенью и научите, как мне забыть теперь мою другую куклу. Мы – вечные дети и вечно тянемся за новою игрушкой.


В тот же день

В моем уме семейство Кокоз причудливейшим образом сочеталось с клириком Жаном Тумуйе.

– Вот что, Тереза, – начал я, бросаясь в свое кресло, – расскажите мне, здоров ли маленький Кокоз, прорезались ли у него первые зубки, и дайте мне туфли.

– Зубкам полагалось быть уже давно, но я их не видала. В первый погожий весенний день мать исчезла вместе с ребенком, бросив мебель и все пожитки. На чердаке после нее нашли тридцать восемь банок из-под помады. Ну мыслимое ли это дело! За последнее время у нее бывали посетители; и надо думать, что она сейчас не в девичьем монастыре. Племянница привратницы сказывала, что повстречалась с Кокозихой где-то на Бульварах, и та ехала в коляске. Говорила я вам, что кончит она плохо.

– Тереза, эта женщина не кончила ни хорошо, ни плохо. Чтобы судить о ней, дождитесь конца ее жизни. И не болтайте слишком много с привратницей. Госпожу Кокоз я встретил лишь однажды на лестнице, и мне казалось, что своего ребенка она очень любит. Эту любовь надо ей зачесть.

– Правда, по этой части малыш был не обижен. Во всем квартале не сыскать другого, чтобы так был откормлен, обряжен и ухожен. Каждый божий день она повязывает ему чистый нагрудничек и с утра до вечера поет ему песенки, а он смеется.

– Тереза, один поэт сказал: «Ребенок, не видевший улыбки матери, не достоин ни трапезы богов, ни ложа богинь» [118]118
  …один поэт сказал: «Ребенок, не видевший улыбки своей матери, недостоин ни стола богов, ни ложа богинь». – Сильвестр Бонар вспоминает два последних стиха 4-й эклоги Вергилия из книги «Буколики».


[Закрыть]
.


8 июля 1863 года

Узнав о ремонте каменного настила в часовне богоматери в Сен-Жермен-де-Пре, я отправился туда, надеясь разыскать какие-нибудь надписи, вскрытые рабочими. И не ошибся. Архитектор указал мне на могильный камень, отставленный к стене. Намереваясь разобрать высеченную на нем надпись, я опустился на колени и в сумраке древнего амвона прочел вполголоса слова, от которых усиленно забилось мое сердце:


Здесь покоится инок обители сей Жан Тумуйе,

сотворивший оклад серебряный на бороду

святого Винцента и святого Аманта

и на ноги младенцев, невинно убиенных.

При жизни был мужем честным и храбрым.

Творите молитву по душе его.

Я осторожно стер носовым платком пыль, покрывшую это надгробие; мне хотелось его поцеловать.

– Он, он, Жан Тумуйе! – воскликнул я.

И это имя, отпрянув от высоких сводов, с грохотом, точно разбившись, упало мне на голову.

Заметив немое степенное лицо привратника, поспешившего ко мне, я устыдился своего восторга и шмыгнул меж двух причетников, собиравшихся окропить меня святой водой.

А все же это мой Жан Тумуйе! Нет более сомненья: переводчик «Златой легенды», автор житий святых Жермена, Винцента, Фереоля, Феруция и Дроктовея был, как я и предполагал, монахом в Сен-Жермен-де-Пре. И каким еще хорошим монахом – благочестивым и щедрым! Он обложил серебром подбородок, голову и ноги, чтобы защитить надежной оболочкой драгоценные останки. Но смогу ли я когда-нибудь ознакомиться с его твореньем, или суждено и этому открытию только умножить мои печали?


20 августа 1869 года

«Я нравлюсь немногим, а испытываю всех, я – радость добрых и ужас злых, я, порождающий и разрушающий заблуждения, готов расправить свои крылья. Если в полете быстром несусь я над годами, не ставьте мне этого в вину».

Кто это говорит? Старик, чересчур мне знакомый, – Время.

Шекспир, закончив третье действие «Зимней сказки» [119]119
  Шекспир, закончив третье действие «Зимней сказки»… – В «Зимней сказке» Шекспир вводит хор, поющий от имени всемогущего Времени. Перед началом IV акта хор поет о том, что между III и IV актом прошло шестнадцать лет и произошло много событий, выросли дети, изменились люди. Пэрдита – дочь героя «Зимней сказки» короля Леонта.


[Закрыть]
, останавливается, чтобы маленькая Пэрдита успела «взрасти и в мудрости и в красоте», и, открыв снова сцену, поручает древнему Косоносцу дать зрителям отчет о днях, так долго тяготевших над головой ревнивого Леонта.

Подобно Шекспиру, я в этом дневнике предал забвенью длинный промежуток жизни и, следуя примеру поэта, вызываю Время для объяснения пробела за шесть лет. В самом деле, вот уже шесть лет, как мной не вписано ни строчки в эту тетрадь, и теперь, когда я снова взялся за перо, мне, увы, не приходится описывать Пэрдиту, «в прелести возросшую». Молодость и красота – верные подруги поэта. Эти чарующие виденья нас, грешных, посещают лишь изредка. Мы не умеем удержать их. Когда бы тень какой-нибудь Пэрдиты силою неизъяснимого каприза задумала проникнуть в мою голову, она жестоко бы ушиблась о кучу заскорузлых пергаментов. Счастливцы поэты! Их седина не устрашает колеблющиеся тени Елен, Франческ, Джульетт, Юлий и Доротей [120]120
  Елена, Франческа, Юлия, Джульетта, Доротея – имена женщин, прославленных в литературе. – Елена (греч. миф.) – жена Менелая, царя Спарты. Ее похитил Парис, сын троянского царя, что явилось причиной Троянской войны. Елена воспета Гомером в «Илиаде» и Еврипидом в трагедии «Елена». – Франческа (да Римини) – трагическая судьба Франчески, любившей юношу Паоло и обманом выданной замуж за его старшего брата, герцога Малатеста, послужила сюжетом известного эпизода V песни первой части («Ад») «Божественной Комедии» Данте. – Юлия – героиня романа Ж.-Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза». – Джульетта – трагическая история любви Ромео и Джульетты рассказана в одноименной трагедии Шекспира. – Доротея – героиня поэмы Гете «Герман и Доротея».


[Закрыть]
. А одного носа Сильвестра Бонара достаточно, чтобы весь рой великих возлюбленных пустился в бегство.

Однако же прекрасное я чувствовал, как и любой другой, – я все же испытал когда-то таинственные чары, какими наделила одушевленные созданья непостижимая природа: живая глина вызывала во мне трепет, который создает любовников и поэтов. Но ни любить, ни воспевать я не умел. В душе моей, загроможденной грудой старинных текстов и древних форм, я обретаю вновь, как миниатюру в чердачном хламе, ясное личико с глазами цвета барвинка… Бонар! Друг мой! Вы старый сумасброд! Лучше читайте каталог, присланный вам сегодня утром от флорентийского книгопродавца. Это каталог рукописей, и он сулит вам описанье нескольких вещей, достойных внимания и сохраненных итальянскими и сицилийскими любителями старины. Вот что приличествует вам и подходит к вашему обличью.

Читаю и вскрикиваю. Гамилькар, с годами приобретя пугающую меня степенность, взирает на меня с упреком и как бы задает вопрос – есть ли в этом мире покой, ежели нельзя вкушать его возле меня, такого же старика, как и он сам?

Радость моего открытия нуждается в наперснике, и с излияниями счастливого человека я обращаюсь к безмятежному Гамилькару.

– Нет, Гамилькар, нет, покой не от мира сего; и то спокойствие, какого вы жаждете, несовместимо с трудами жизни. И кто сказал вам, что мы стары? Послушайте, что я читаю в этом каталоге, а после скажете, время ль отдыхать:

«Златая легенда»Иакова Ворагинского; французский перевод XIV века, сделанный клириком Жаном Тумуйе.

Превосходная рукопись, украшенная двумя миниатюрами, замечательной работы и отличной сохранности, изображающими: одна – Сретенье господне, другая – Венчанье Прозерпины.

Вслед за «Златой легендой»идут жития святых Фереоля, Феруция, Жермена, Дроктовея, XXVIII страниц, и Чудесное погребение святого Жермена Осерского, XII страниц.

Эта драгоценная рукопись, входившая в собрание сэра Томаса Ралея, теперь хранится в кабинете рукописей г-на Микеланджело Полицци, в Джирдженти.

Гамилькар, вы слышите? Рукопись Жана Тумуйе находится в Сицилии, у Микеланджело Полицци. О, если б этот человек любил ученых! Напишу ему.

Я это тотчас же и сделал. В письме я просил синьора Полицци предоставить мне рукопись клирика Тумуйе, сообщая, на каком основании решаюсь я считать себя достойным подобной благосклонности. Одновременно я предлагал в его распоряжение кое-какие неизданные тексты, принадлежащие мне и не лишенные интереса. Я умолял его ответить поскорее и под своей подписью привел весь перечень своих почетных званий.

– Барин! Барин! Куда вы так бежите? – кричала испуганная Тереза, стремглав спускаясь по лестнице с моею шляпою в руке.

– Несу письмо на почту, Тереза.

– Господи боже! Ну можно ли так убегать – без шляпы, словно помешанный!

– Да, Тереза, я помешался. Но кто же не помешан? Давайте скорее шляпу.

– А перчатки, барин? А зонтик?

Я уже был внизу, но все еще слышал ее оханье и крики.


10 октября 1869 года

Я ждал ответа от синьора Микеланджело Полицци, плохо скрывая нетерпенье. Мне не сиделось на месте; у меня появились резкие движенья; я шумно раскрывал и захлопывал книги. Однажды мне случилось сбросить локтем том Морери. Гамилькар, в то время умывавшийся, сразу остановился, подняв над ухом лапу, и глянул на меня сердитым оком. Такой ли шумной жизни мог ожидать он под моей кровлей? Не существовало ли между нами безмолвного условия – жить в тишине? А я нарушил этот договор.

– Мой бедный друг, – ответил я ему, – я жертва своевольной страсти, обуревающей меня и мной руководящей. Страсти – враги покоя, я согласен; но без них в мире не было бы ни промышленности, ни искусств. Всяк дремал бы голый на навозной куче, а ты, Гамилькар, не спал бы каждый день в обители книг, на шелковой подушке.

Я не мог далее развить перед Гамилькаром теорию страстей, ибо Тереза подала письмо. На нем был штемпель Неаполя, и оно гласило:

«Высокославный синьор! Действительно, я владею несравненным манускриптом Златой легенды, не ускользнувшим от вашего просвещенного внимания. Важнейшие причины повелительно и тиранически противятся тому, чтобы я расстался с ним хоть на единый день, хоть на единую минуту. Для меня будет великой радостью и честью предоставить его вам в моем джирджентском скромном доме, украшенном и озаренном вашим присутствием. В нетерпеливой надежде на ваше прибытие осмеливаюсь назвать себя вашим, господин академик, покорным и преданным слугой.

Микеланджело Полицци, виноторговец и археолог в Джирдженти (Сицилия)».

Ну что ж! Поеду в Сицилию:

Extremum hunc, Arethusa, mihi concede laborem [121]121
  Дай мне теперь, Аретуза, труд мой исполнить конечный (лат.) – начало десятой эклоги Вергилия из книги «Буколики». Аретуза – нимфа, именем которой назван источник в Сицилии; миф об Аретузе рассказан в «Метаморфозах» римского поэта Овидия (43 г. до н. э. – 17 г. н. э.).


[Закрыть]


25 октября 1869 года

Я принял решение и приготовился к отъезду, оставалось лишь уведомить Терезу. Должен признаться, что я долго не решался объявить ей о моем отъезде. Я опасался ее насмешек, попреков, слез и увещаний. Я думал: «Она добрая старушка; ко мне привязана, она станет удерживать меня; а богу одному известно, что если ей чего захочется, то за словами, жестами и криком она не постоит. В данном случае на помощь будут призваны – привратница, матрацница, семь сыновей фруктовщика и полотер; все станут на колени в круг у ног моих, начнется плач; и это будет так безобразно, что я им уступлю, лишь бы их не видеть».

Вот те ужасные картины, те больные думы, какие вызвал страх в моем воображении. Да, страх, страх плодовитый, как говорит поэт, породил всех этих чудовищ в моем мозгу. На этих задушевных страницах говорю, как на духу: я боюсь своей домоправительницы. Я знаю, что ей известна моя слабость, и это лишает меня мужества при столкновеньях с нею. А столкновенья эти очень часты, и в них я уступаю неизменно.

Но все же приходилось объявить Терезе о моем отъезде. Она вошла в библиотеку с охапкой дров, чтобы развести огонь, – «вздуть огонек», как говорит она, – ибо по утрам свежо. Я искоса рассматривал ее, пока она сидела на корточках, скрыв голову под колпаком камина. Не знаю, откуда появилась во мне храбрость, но я не колебался. Я встал и, прохаживаясь по комнате, произнес небрежно, с особою лихостью, присущей трусам:

– Да-а! Кстати… кстати, Тереза… я уезжаю в Сицилию…

Сказав, я выжидал в большой тревоге. Ответа не было. Голова Терезы и большой чепчик оставались по-прежнему в камине; я наблюдал за ней: ничто в ее особе не выдавало ни малейшего волненья. Она совала щепки под дрова, только и всего.

Наконец я снова увидел ее лицо: оно было спокойно, – так спокойно, что в душе я даже возмутился. «Истинно, нет сердца у этой старой девы, – подумал я. – Она предоставляет мне уехать, даже не воскликнув „ах!“. Неужели для нее отъезд ее старого хозяина такая малость?»

– Ступайте, – сказала, наконец, она, – но возвращайтесь к шести. У нас к обеду кушанье, которое не может долго ждать.


Неаполь, 10 ноября 1869 года

– Со tra calle vive, magne e lave a faccia.

– Понимаю, мой друг: «За три сантима напьешься, наешься и умоешься», и все это можно совершить любым арбузным ломтем с твоего лотка. Но западные предрассудки, пожалуй, не позволят мне вкушать с должной невинностью это простое чувственное удовольствие. Да и как я буду сосать арбуз? В этой толпе мне уж и так стоит немалого труда держаться на ногах. Какая шумная и сияющая ночь в Санта-Лючии! В лавчонках, освещенных многоцветными фонариками, вздымаются горы фруктов. Прямо на открытом воздухе топятся плиты, в котлах кипит вода, на сковородках шипит сало. Запах жареной рыбы и горячего мяса щекочет мне ноздри, и поневоле я чихаю. Тут замечаю, что из кармана сюртука исчез мой носовой платок. Меня толкает, несет и вертит во все стороны народ, самый веселый, самый болтливый, самый живой и самый юркий, какой можно себе представить; вот молодая кумушка, – как раз в то время, когда я любовался ее великолепными черными волосами, она толчком упругого и мощного плеча отбросила меня на три шага назад, но невредимым, и прямо в объятия любителя макарон, подхватившего меня с улыбкой.

Я в Неаполе. Как я сюда добрался с бесформенными и изуродованными остатками багажа, сказать я не могу по той причине, что и сам того не знаю. Я путешествовал все это время в каком-то испуге и охотно верю, что в этом светлом городе у меня еще недавно был вид филина на солнце. Но нынче вечером дело обстоит гораздо хуже! Собираясь наблюдать народные нравы, я пошел на Strada di porto [122]122
  Портовая набережная (итал.).


[Закрыть]
, где и нахожусь сейчас. Вокруг меня жизнерадостные люди теснятся кучками перед съестными лавками, и я колышусь, как обломок кораблекрушения, по воле этих живых волн, ласкающих даже тогда, когда они вас заливают. Ибо в живости неаполитанского народа есть что-то мягкое и ублажающее. Меня не толкают, меня укачивают; и эти люди, качая меня и так и сяк, достигнут, думается мне, того, что я засну в стоячем положении. Попирая плиты из лавы на Strada, я любуюсь грузчиками и рыбаками, которые ходят, говорят, поют, курят, жестикулируют с поразительной быстротой, бранятся и целуются. Они живут всеми чувствами одновременно и в безотчетной мудрости соразмеряют свои желанья с быстротечностью нашей жизни. Я подошел к бойко торгующему кабачку и над его дверью прочел следующее четверостишие на неаполитанском наречии:

Amice, alliegre magnammo e bevimmo

Nfin che n'ce stace noglio a la lucerna:

Chi sa s'a l'autro munno n'ce vedimmo?

Chi sa s'a l'autro munno n'ce taverna?

Ешь, пей, мой друг, и позабудь печали,

Покуда в лампе масло остается:

Мы на том свете свидимся едва ли,

Да едва ль таверна там найдется.

Подобные советы давал своим друзьям и Гораций [123]123
  Подобные советы давал своим друзьям и Гораций. – Римский поэт Квинт Гораций Флакк (65 г. до н. э. – 8 г. н. э.) воспевал наслаждение жизнью, ее кратковременные радости.


[Закрыть]
. Ты их воспринял, Постум [124]124
  Постум – лицо, к которому обращается Гораций в 14-й оде второй книги. Неизвестно, реальный ли он персонаж, или нет.


[Закрыть]
; и ты вняла им, Левконоя [125]125
  Левконоя – неизвестная, которой посвящена 11-я ода первой книги Горация. Поэт упрекает Левконою за ее стремление познать тайну будущего и призывает ее радоваться настоящему. Образ Левконои очень интересовал Франса. В 1875 году он опубликовал в газете «Temps» очерк «Женщины Горация». Левконое он посвятил также одноименную поэму, опубликованную в 1876 году в одном томе с «Коринфской свадьбой». Франс считал, что неудовлетворенность жизнью и сомнения, подобные тем, которые переживала Левконоя, явились благодатной почвой для распространения раннего христианства.


[Закрыть]
, прекрасная мятежница, хотевшая проникнуть в тайны будущего. Теперь это будущее стало прошлым и нам известно. Воистину – ты мучила себя напрасно из-за такой малости, и друг твой оказался умным человеком, советуя тебе быть мудрой и цедить твои греческие вина: «Sapias, vina liques» [126]126
  Будь же мудра, вина цеди (лат.).


[Закрыть]
. Да и сама прекрасная страна и ясное небо располагают к спокойным вожделениям. Но бывают души, терзаемые возвышенной неудовлетворенностью: то наиболее благородные. Ты, Левконоя, была из их числа; и я, на склоне дней своих прибыв в тот город, где сияла твоя краса, почтительно приветствую твою меланхолическую тень. Души, подобные твоей, при христианстве стали святыми, и «Златая легенда» полна их чудесами. Твой друг Гораций оставил потомство менее благородное, и одного из его правнуков я вижу в этом кабатчике-поэте, который разливает вино в чаши под своей эпикурейской вывеской.

А все-таки жизнь доказывает правоту твоего друга Флакка, и философия его одна сообразуется с ходом вещей. Взгляните-ка на этого парня, – он прислонился к решетке, увитой виноградом, глядит на звезды и ест мороженое. Он не нагнулся бы поднять ту старую рукопись, которую я ищу с такими трудностями. Воистину, человек скорее создан, чтобы есть мороженое, нежели копаться в древних текстах.

Я продолжал бродить среди пьющих и поющих. Встречались и влюбленные: обнявшись за талию, они ели красивые плоды. Очевидно, человек не добр от природы, ибо вся эта чужая радость вызывала во мне большую грусть. Толпа так простодушно и открыто вкушала жизнь, что свойственная мне, старому писаке, стыдливость приходила в трепет. К тому же я был в отчаянье, не понимая слов, звучавших вокруг меня. Для филолога это унизительное испытание. Итак, я находился в полном унынии, как вдруг слова, произнесенные за моей спиной, привлекли мое внимание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю