Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Несчастная в ужасе бросилась вниз по ступенькам, ошеломленная, подавленная, своим непомерным малодушием, и ей казалось, что вот-вот перед ней разверзнется бездна.
Она не осмеливалась показаться на глаза мужу, но в тот же вечер узнала от горничной, что у него был сильный бред, а сейчас он отдыхает. Елена облегченно вздохнула, – ведь ей Весь день мерещилось, что он уже умер.
Она думала: «Он жив; еще есть время сказать обо всем, принять меры. И я не буду соучастницей этого…»
Нервное напряжение улеглось, она задремала, и дремота принесла ей отраду и облегчение; ей приснился Рене, сон придал столько обаяния, столько прелести любимому человеку, с которым она была разлучена; потом ее сновидения стали смутны и тягостны. Голова горела, зубы стучали, ее знобило. Она легла в постель, испытывая чувство, похожее на радость, а потом сама не могла понять, что с ней произошло. Она видела какие-то страшные лица, проплывавшие мимо, и не успевала разобрать, кто перед ней. Куда она попала? Чего от нее хочет толпа чужих людей, наряженных как в маскараде? Что-то горячее и тяжелое давило ей грудь, она тяжело дышала и в ужасе отбивалась. Да это была кошка, большая рыжая кошка, с глазами, то и дело менявшими цвет. Елена поджимала ноги, заслоняла грудь руками. Какая-то монахиня все подходила поправлять одеяло; зачем она здесь? Чужие люди, – их было двое или трое, – никуда не пускали ее. А ведь ей надо было выполнить очень важное дело, такое важное, что его нельзя отложить ни на минуту, но какое именно дело, она и сама не знала. Она кричала: «Ох, голова, бедная моя голова!» Голова у нее так болела, что ей хотелось размозжить себе череп, лишь бы облегчить свои страдания, и она все искала стену, железную стену. Ах, только бы скорее найти! Раскроить себе голову, выпустить кипящую в ней воду. Незнакомый голос твердил: «Льду, еще льду!» Но льда она не чувствовала, она лежала на раскаленном песчаном побережье, у моря расплавленного свинца. Она кричала: «Рене! Рене! Уведите меня в Медонский лес! Неужели вы позабыли те дни, когда собирали для меня букеты из цветущего боярышника?» А потом она впадала в забытье и, очнувшись, превращалась в девочку, в пансионерку, и наизусть, без всякого выражения, читала отрывки из басен и катехизиса. Она бормотала: «Я не могу выучить урока. Сударыня, у меня болит голова. Отведите меня домой. Я хочу к папе».
Однажды Елена очнулась – она была слаба, ей очень хотелось есть. От монахини, которая ухаживала за ней, она узнала, что была три недели тяжело больна, но что опасность миновала. Она сделала над собой усилие, чтобы собраться с мыслями, и спросила:
– А мой муж?
Монахиня попросила ее не волноваться и сказала, что он чувствует себя хорошо.
Елена облегченно вздохнула. Она выздоравливала, но порой ее мучили провалы памяти и какой-то сумбур в голове – обычные последствия воспаления мозга. Лишь одно чувствовала она ясно: ей страшно увидеться с мужем. У нее началось сердцебиение, когда ей сказали, что Хэвиленд, которому тоже стало лучше, пришел ее навестить.
Он посмотрел на нее с нежностью, сказал, что он очень ее любит, и она впервые увидела улыбку на его строгом лице. Эта улыбка была такой проникновенной, такой сердечной, такой искренней, что взволновала и растрогала Елену. Она заплакала и, как дочь, прильнула к старику.
Она обвила руками его шею, но к нему уже вернулась его обычная холодность.
Елена сделала над собой усилие, и в ее затуманенном сознании возникли те два случая, когда Грульт давал ему питье. Она сжала руки мужа и сказала умоляющим тоном:
– Если вы меня любите, если хотите, чтобы мы оба избежали страшной смерти, то заклинаю вас, сегодня же, сейчас же откажите своему лакею. То, что он сделал… так ужасно… я не могу сказать об этом… Прогоните его! прогоните!
Она забилась в судорожных рыданиях и потеряла сознание. Хэвиленд припомнил, что Елена и прежде неприязненно относилась к лакею, и, увидев, как она ослабла, как взволнована, решил, что она не отдает себе отчета в своих словах; но все же он почел необходимым пожертвовать ради нее слугою и, позвав его в мастерскую, сказал:
– Грульт, нам надо расстаться. Я доволен вами и хотел бы оставить вас при себе до самой своей смерти, да. Но ваше присутствие в этом доме стало невозможным по причинам, о которых я вам сообщать не обязан, нет. Своих распоряжений в вашу пользу я не изменю. Моему слову можете верить. Вы покинете мой дом в пятницу. Обязуюсь платить вам жалованье, покуда вы не устроитесь. Мне будет приятно, если ваша жена останется у меня в услужении; считаю нужным держать с вами непосредственную связь во всем, что касается Сэмюэла Эварта. Больше ничего не имею вам сказать.
Грульт молча поклонился и вышел.
VI
Итак, в пятницу Грульт был уволен. На следующий день Хэвиленд почувствовал себя гораздо лучше, так хорошо он не чувствовал себя уже несколько месяцев. В тот же день он вместе с Еленой, которая почти уже совсем поправилась, поехал кататься в Булонский лес.
Коляска, слегка покачивалась, их обдувало ласковым ветерком, и они чувствовали приятную усталость, которая бывает у выздоравливающих. Елена так истомилась, что решила забыть все свои прежние мечты. Сейчас она всем своим измученным сердцем мирилась со скучным мужем и однообразной жизнью, которые ей были суждены. Упадок сил располагает к кротости. Из эгоистического чувства, свойственного больным, она стала нежно относиться к человеку, который сидел рядом с пей в коляске, прикрыв колени той же меховой полстью, что согревала и ее. Она смотрела, чуть при-щурясь, на деревья, на фонари, на пешеходов, которых обгонял экипаж, и на дома, обступившие авеню Елисейских полей, на каретные мастерские и на посыпанные песком аллеи, по которым, в тени, под зелеными сводами деревьев, кривоногие конюхи проваживали лошадей под уздцы; потом – на Триумфальную арку, с нелепой важностью возвышавшуюся над круглой площадью; потом – на авеню, сворачивающее влево, к Булонскому лесу и окаймленное с обеих сторон деревьями английских парков; справа, по аллее, посыпанной песком, проезжали всадники; все утопало в ярком свете весеннего солнца. Дворники уже тащили тележки со шлангами и направляли водяные струи под ноги испуганных лошадей. Не раз Елену обдавало ветерком и по ее лицу скользила тень от промчавшейся виктории [55]55
Виктория – открытый четырехколесный экипаж.
[Закрыть], то вихрем проносилась по авеню какая-нибудь рыжеволосая и бледная особа с накрашенными губами – она правила сама, расставив локти, а грум сидел сзади, скрестив на груди руки. Потом коляска въехала в Булонский лес и замедлила ход; потянуло прохладой. Неторопливо двигалась вереница экипажей; яркие туалеты и веселые лица радовали глаз. Из коляски в коляску перебрасывались приветствиями, а всадники, улыбаясь, подъезжали к женщинам, которые казались еще прелестней в тени, под приспущенным верхом экипажей. По боковой аллее шли парами рабочие – то была свадебная процессия.
Холодная учтивость мужа, пожалуй, даже нравилась Елене. Она отдавала должное его благовоспитанности, его невозмутимому спокойствию. Его неразговорчивость, бесстрастное выражение лица, несложный ход его мыслей были ей приятны, как приятны были ей внимание и заботы о ее здоровье. Он стал ей дорог с той минуты, как она его спасла. Впрочем, Елена боялась думать; ей доставляла удовольствие легкая усталость и слабость, идущая на убыль. Она с наслаждением, как зябкая кошечка, свертывалась в клубок.
Экипаж остановился, они вышли и отправились в кофейню выпить по стакану молока.
Справа и слева от них за столиками шушукались какие-то старики, слышался приглушенный женский лепет и шуршанье шелка. Напротив Елены сидели три молодых человека и громко спорили. С теми, кто сидел к ней лицом, она не была знакома, зато сразу, по одной только линии плеч, узнала того, кто был обращен к ней спиною и кого почти совсем заслоняла фигура официанта. У нее вдруг заболело под ложечкой, перехватило горло, вспыхнули щеки, и невыразимая тоска стеснила сердце, но в то же время несказанная радость переполнила все ее существо. А Лонгмар, из-за которого она пришла в такое смятение, был далек от мысли, что Елена тут, неподалеку; он продолжал разговор, начавшийся весьма бурно, и высказывал какую-то мысль, по своему обыкновению доводя ее до нелепости.
– Одним только врачом-практиком я и восхищаюсь, – говорил он приятелям, которые, как и он, судя по всему, недурно позавтракали, – одним только Пинелем [56]56
Пинель Филипп (1745–1826) – французский врач-психиатр.
[Закрыть]. Он никогда не давал пациентам лекарств, опасаясь нарушить или приостановить естественное течение болезни. Он бывал вполне удовлетворен, если ему удавалось определить и классифицировать заболевание, и предусмотрительно воздерживался от лечения. Внимательно, почтительно, бездеятельно следил он за тем, с каким блеском идет активное развитие процесса в ране. Да, Пинель – настоящий врач!
Слова Лонгмара потонули в громком хохоте его приятелей; все трое заговорили разом, перебивая и не слушая друг друга. У Елены пересохло в горле, в висках у нее стучало, в глазах потемнело, на лбу выступили капельки пота. Муж заметил, что она побледнела, и спросил, не устала ли она и не хочет ли вернуться домой. Елена взглянула на него, и каким же он показался ей отвратительным! Все лицо в багровых пятнах, на щеках, испещренных лиловыми прожилками, шелушится кожа. Глаза тусклые и какие-то пустые. Теперь она готова была возненавидеть его за то, что он выздоровел.
Елена встала, и тут Лонгмар ее увидел. Они обменялись взглядом, и какая-то непреодолимая сила повлекла их друг к другу.
Весь следующий день старик провел в своей спальне; симптомы перемежающейся болезни появились снова и через несколько дней приняли угрожающий характер. В пятницу утром Елена послала за врачом. В тот день на больного было страшно смотреть. Его глаза налились кровью, и казалось, вот-вот выйдут из орбит. Бред у него был буйный. Доктор Эрсан пришел в самый разгар приступа, прописал противоспазматическое и успокоительное лекарство. Но оно почти не оказало действия. Поставив диагноз о неопределенном, но глубоком поражении нервных центров и боясь, что близится роковой конец, врач заявил, что случай серьезный, и просил к вечеру созвать консилиум.
Тем временем Грульт, приказав жене сложить его вещи, сел на извозчика и покинул особняк, как ему было велено.
Елена не отходила от больного. Ее сковал неизъяснимый страх, она не решалась взглянуть на мужа; но внезапно ее охватило непреодолимое любопытство, и она стала разглядывать его, не сводя с него глаз, готова была смотреть и смотреть, даже заплатить за это жизнью. Несчастный отбивался от двух лакеев, которые с трудом удерживали его. Он призывал жену и Сэмюэла Эварта. Голосовые связки у него были повреждены, казалось, говорит не он, а кто-то другой, и оттого было еще страшнее. Жалобно и ласково шептал он, вздыхая, имя жены, но тут же вдруг начинал пронзительно визжать, разражался зловещим хохотом, и эти резкие переходы от грустной нежности к неистовой ярости трудно было объяснить одним только затемнением сознания. А больному воображению Елены эта сцена представлялась во сто крат ужасней. Ей казалось, что всю ее, от затылка до пят, пронизывает металлическая проволока, раскаленная докрасна, а живот и бедра сжимает огненный панцирь.
С обостренным вниманием прислушивалась она к бреду мужа. Ее мучения увеличивались оттого, что она не могла обнаружить в его словах никакого, даже самого туманного смысла. И, право, если бы он сейчас обличил ее словом или указующим перстом, если бы проклял ее, она почувствовала бы облегчение.
В десять часов вечера врачи Эрсан, Герар и Бальдек собрались у постели больного, который вдруг забился всем телом, а потом впал в забытье.
Казалось, он спал. И для Елены началась новая, еще более жестокая пытка. Она снова почувствовала, что по-дружески относится к этому достойному человеку, который так любил ее, почувствовала, что она уважает его. Ей стало до слез жаль мужа, но эти слезы вызвали у нее отвращение, как гнусное лицемерие, – ведь она сама…
Дыхание больного участилось и стало до того затрудненным, что, кроме врачей, всякий, кто его слышал, чувствовал удушье. Костлявые руки были выпростаны и зябким, неловким движением теребили одеяло. Доктор Эрсан взял больного за левую руку. Он установил, что пульс слабеет, что холодеют конечности. Нос заострился. Глаза ввалились. Умирающий обвел комнату взглядом, словно хотел все увидеть и всех узнать в последнее мгновение, запрокинул голову, раза три вздохнул и затих. Доктор Эрсан молча подал знак, что все кончено.
В этот торжественный смертный час Елена стояла, выпрямившись, а когда поняла, что муж скончался, то почувствовала, что земля разверзлась под ее ногами, и опять ее охватило сладостное ощущение небытия. Она пережила блаженное мгновение, чувствуя, что умирает. О, как отрадно было больше не существовать! Она упала.
Доктора Герар и Бальдек столкнулись в прихожей с коренастым господином, носившим пышные баки и очки в черепаховой оправе; он пожал им руки и сказал проникновенным тоном:
– Усилия ваши, господа, были тщетны, – человеческое искусство, хоть оно и велико, все же ограничено. Корифеи науки не всегда повелевают природой. Я принадлежу к тем, кто чтит даже напрасное мужество. И я заявляю вам, что Феллер де Сизак никогда не забудет ваших просвещенных стараний спасти его высокочтимого и дражайшего зятя.
Затем г-н Феллер неторопливым и степенным шагом направился в буфетную и велел подать себе легкий ужин.
В швейцарской причитала г-жа Грульт, обливаясь потом и слезами.
Доктор Эрсан попросил провести его к г-же Хэвиленд, она нуждалась во врачебной помощи. Елена увидела, что в спальню входит высокий человек в черном, не узнала его, и от страха сознание ее помрачилось. Она крикнула, простирая руки:
– Это не я! Клянусь вам, не я!
VII
После смерти зятя г-н Феллер развил бурную деятельность.
Все видели, как он, одетый во все черное, шел за гробом, рядом с племянником покойного. Процессия медленно двигалась по внешним бульварам [57]57
Внешние бульвары. – В отличие от так называемых внутренних бульваров внешние бульвары некогда проходили по окраине города, теперь они включены в его центральную часть.
[Закрыть], направляясь к кладбищу Монпарнас, где Хэвиленд, считая родину жены своей родиной, купил место и для нее и для себя. Феллер не привык рано вставать, он не выспался, и у него было бледное, отекшее лицо. Покрасневшие глаза за очками в черепаховой оправе и набухшие веки придавали его физиономии надлежащее выражение усталости и печали. Он был дороден, грузен и поэтому выступал с важностью. Сознавая это преимущество, он старался не худеть, не терять в весе, чтобы сохранить внушительную осанку. Теперь, когда счастье каким-то чудом снова повернулось к нему лицом, его цилиндр весьма сильно отличался от того, который он некогда поставил на столик в особняке Хэвиленда: он был безупречен и глянцевит, с белоснежной подкладкой. Он покоился на согнутой руке г-на Феллера, словно мортира на лафете, наведенная на катафалк. Ботинки г-на Феллера не скрипели, как обычно, – при каждом шаге они издавали нечто вроде вздоха, точно в них притаились два погребальных духа. У дверей готического склепа, куда могильщики опускали гроб, сдержанно покрикивая «эх! эх!» и поплевывая на горящие ладони, натертые веревками, г-н Феллер застыл в неподвижности, с одухотворенным выражением взирая на небо поверх очков. Глядя на него, каждый понимал, что мысль его не останавливалась перед бронзовыми дверями гробницы, а воспаряла в потусторонний мир на крыльях наивозвышеннейшей философии. Так он витал в области идеального и, казалось, сам освободился от всего бренного, пока легкий кашель не напомнил ему, что он жив и что у него тучная грудь. Позади, возвышаясь над ним на целую голову, стояло, выпрямившись, несколько белобрысых и рослых англичан в хорошо сшитых костюмах. В сторонке шептались два дельца – завсегдатаи пивной «Кольмар» и постоянные партнеры Феллера по биллиарду и домино. Слуги столпились на боковой дорожке подле склепа, и при ярком свете отчетливо вырисовывались бакенбарды лакеев, обшитые лентами чепцы и пухлые руки поварих, широкие складки длинных черных брюк, прикрывавших башмаки.
После погребения г-н Феллер де Сизак принимал соболезнования, с видом человека мужественного, но подавленного горем. Он благодарил всех, кто пожелал вместе с ним отдать последний долг покойному. Он притворился, что ему весьма приятно видеть всех присутствующих на кладбище, хотя ни с кем не был знаком. Он горячо пожимал руку каждому, как бы говоря:
«Благодарю! Благодарю! Я буду крепиться. Я буду держаться стойко». Когда пришла очередь двух старых его приятелей-собутыльников, он пренебрежительным жестом протянул им руку, нахмурился и вдруг стал угрюмым и нелюдимым в своей печали. Он побаивался, как бы они ни похлопали его по плечу и не назвали «бедным стариканом».
Он по многу раз принимался выражать всем свою благодарность и в конце концов обратился к кучке людей, которые только что похоронили какого-то мирового судью – они так и не поняли, чего от них хотел незнакомый господин в черном.
А он просто не мог отличить друзей зятя от посторонних, поэтому готов был в тот день распоряжаться всеми похоронными процессиями, если бы они шли мимо него безостановочно.
С этого дня он уже не расставался ни с черным фраком, ни с мрачным и стоическим выражением лица. Он ежедневно приходил в дом Хэвиленда, завтракал там и обедал. После обеда он возлагал руку на голову Жоржа и произносил, чуть не всхлипывая:
– Как я сочувствую этому мальчугану!
В пивной «Кольмар», всякий вечер играя на биллиарде, он восклицал:
– Я потерял не просто зятя, я потерял сына и джентльмена.
Жюли, горничная г-жи Хэвиленд, услышала странный крик, вырвавшийся у ее хозяйки, когда в комнату к ней вошел доктор Эрсан; на следующий день об этом уже шушукались и в бакалейной лавке и в мясной. Слух, что англичанина с бульвара Латур-Мобур отравили и что его жена – соучастница преступления, распространился и через несколько дней долетел до соседних кварталов. Доктор Эрсан, живший на улице св. Доминика, был поражен, когда в следующий понедельник жена передала ему, что в квартале ходят слухи – упорные слухи о преступлении. Занятия наукой и врачебная практика приучили Эрсана, предпринимая расследования, действовать осторожно, и он не допускал, что в данном случае можно подозревать г-жу Хэвиленд. Он ответил жене, что судебная медицина не собирает пересуды кумушек. Правда, заболевание, от которого скончался г-н Хэвиленд, не было, по его мнению, достаточно ясно определено в протоколе, который он подписал вместе с другими участниками консилиума. Он даже упрекал себя в том, что поступил несколько опрометчиво. Чувствуя за собой вину, он очень хотел, чтобы все это осталось без последствий, и рассчитывал, что так оно и будет.
VIII
Лонгмар задержался в госпитале на утреннем обходе, который из-за тифозной эпидемии тянулся дольше обычного, и попал на кладбище Монпарнас уже после погребения Хэвиленда. Церемония закончилась, но все же он успел увидеть преисполненный твердости и сдержанной скорби профиль г-на Феллера, которого умчала с кладбища пара вороных, в экипаже, предоставленном похоронным бюро. Увидев Феллера, Лонгмар тотчас же повернул назад, и когда он уже проходил между урнами и лепными песочными часами, украшавшими кладбищенские решетчатые ворота, его остановил низенький вертлявый господин, который с самым веселым видом обозвал его приведением, призраком, выходцем с того света и запел красивым, низким голосом арию Роберта [58]58
Ария Роберта – ария из популярной оперы Мейербера «Роберт-Дьявол» (1831), написанной на либретто Скриба и Делавиня.
[Закрыть]: «Монашки, ваш покой…» Это был Бутэйе, его старый школьный товарищ, который славился в лицее полнейшей неспособностью к наукам и литературе, а теперь стал репортером крупной газеты. Он только что весьма рассеянно выслушал три речи, произнесенные на могиле некоего академика. Подхватив Лонгмара под руку, он сказал:
– Дружище, сегодня мы вместе обедаем у Бреваля!
За обедом Лонгмар, глубоко взволнованный, но, как всегда, шутками прикрывавший свое волнение, много говорил о любви и женщинах и давал вопросам чувства научные объяснения, приправленные философскими каламбурами. За обедом пили замороженное шампанское. Бутэйе иначе и не обедал. Шампанское было неотъемлемо от его профессии. А вообще Бутэйе был очень занят: к глубокому своему огорчению, изрядную часть жизни он проводил в поездах. Он присутствовал на открытии памятников во всех городах Франции, сопровождал президента республики в департаменты, пострадавшие от наводнения, присутствовал на аристократических свадьбах, выслушивал доклады о филлоксере, все видел и был самым нелюбознательным человеком на свете. Помыслами его владел только один уголок земного шара – Шату, где у него был свой домик и лодка. Думал он только о своей лодке да о своем домике, а ему приходилось заниматься делами всего мира. Даже ни один пожар на заводах не обходился без него. Лонгмар, разумеется, заговорил о Хэвиленде, о его странностях, о его смерти и вообще об отравлении белладонной. А Бутэйе в это время описывал ему свою лодку; они чудесно понимали друг друга. Часов около десяти Бутэйе сказал:
– Дружище, бегу в редакцию. Вернусь мигом, – подожди меня в кофейне «Швеция». Там у меня свидание.
В одиннадцать часов они курили, сидя за оцинкованным столиком, на шумном, ярко освещенном бульваре.
Бутэйе говорил:
– Видишь ли, дружище, чуточку укороченное весло удобно держать, а главное, надо его хорошенько заострить, чтобы воду будто ножом резало…
Какой-то парень – житель предместья, в блузе и в кепке, подошел к ним и сказал Бутэйе:
– Нынче ночью не состоится.
Бутэйе дал ему сорок су и отпустил. Вид у него был не очень довольный.
– Вот тебе и заметка на злобу дня, – написал заранее, а она так и проваляется в типографии.
И добавил, чтобы приятель понял, в чем тут дело:
– Бездельник, которого ты сейчас видел, знает обо всем, что творится в тюрьме Ла Рокет [59]59
Тюрьма Ла-Рокетт – парижская тюрьма, служила местом заключения для каторжников и приговоренных к смертной казни. Во дворе тюрьмы казнили осужденных.
[Закрыть]. Он сообщил, что казнь убийцы с улицы Шато-де-Рантье этой ночью не состоится. Кстати, ты ведь врач, скажи-ка: мучается человек, когда ему отрубят голову?
– Ответить на этот вопрос – проще простого, – сказал Лонгмар.
И стал объяснять:
– Жизнь – количество, как сказал Бюффон [60]60
Жизнь – количество, как сказал Бюффон… – Бюффон (Жорж-Луи Леклер, 1707–1778), известный французский ученый-натуралист, автор многотомной «Естественной истории», утверждал, что в природе существуют невидимые частицы – органические и неорганические молекулы; разные количественные комбинации органических молекул образуют различные организмы.
[Закрыть], и потому может увеличиваться или уменьшаться. «Жизненный узел» Флуранса [61]61
«Жизненный узел» Флуранса… – Флуранс Мари-Жан (1794–1867) – французский физиолог и врач. Большой интерес вызвали его исследования функции продолговатого мозга. Он открыл в нем дыхательный центр, который называл «жизненным узлом», указывая на его исключительное значение в жизни животных.
[Закрыть]– чепуха. Слушай хорошенько… Если я и согласен с Биша [62]62
Биша Мари-Франсуа (1771–1802) – один из основоположников общей анатомии, занимался также вопросами физиологии. Биша по своим воззрениям был идеалистом, считал, что жизнь определяется наличием в организме особой жизненной силы. Свои взгляды он изложил в труде «Физиологические изыскания о жизни и смерти», откуда и взята цитируемая Лонгмаром фраза.
[Закрыть], что жизнь – совокупность сил, сопротивляющихся смерти, то должен, однако, прибавить, что эти силы более или менее долго сопротивляются конечному распаду. Отсечение головы вызывает полную потерю сознания и, можно сказать, бесповоротно уничтожает чувствительность. Но мускульная жизнь еще продолжается. Не надо смешивать…
Потеряв терпение, Бутэйе перебил его:
– Нет, нет, уж лучше предупредить тебя сразу. Твое объяснение затянется надолго, а я в нем ровно ничего не понимаю. Да и вообще наука мне всегда казалась темной материей. Есть такие запутанные вопросы – например, о бессмертии души или существовании бога!.. К счастью, бог – не злоба дня… Кстати, как фамилия англичанина, на похоронах которого ты сегодня был? Черт возьми, кое-что из твоего рассказа просится на заметку, – конечно, если чуточку присочинить. Так как же?