Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
«Так, – подумала г-жа Данже, – теперь не хватает только, чтобы пришли члены муниципалитета».
Не успела она подумать, как раздался стук ружейных прикладов на площадке лестницы; Зоя ввела четырех членов муниципалитета и тридцать солдат национальной гвардии.
Альсид замер и затаил дыхание.
– Вставайте, гражданка, – сказал один из национальных гвардейцев.
Другой заметил, что гражданке неудобно одеваться при мужчинах.
Третий, увидав бутылку вина, схватил ее, отхлебнул, и все поочередно стали к ней прикладываться.
Один из солдат, видимо большой весельчак, присел на кровать к г-же Данже и потрепал ее по подбородку.
– Вот досада, мордочка такая хорошенькая, а сама аристократка, и придется чикнуть ей шейку.
– Ну, ну, – сказала г-жа Данже, – вы, я вижу, любезные люди! Принимайтесь за дело и ищите попроворнее то, что вам надо отыскать, а то мне страшно хочется спать!
Они провели в комнате два томительно долгих часа. Двадцать раз то один, то другой, проходя мимо кровати, заглядывали под нее. Наконец, наговорив дерзостей, они ушли.
Не успел последний солдат исчезнуть за дверью, как г-жа Данже, просунув голову между стеной и кроватью, позвала:
– Господин Альсид, господин Альсид!
– Боже мой! Нас могут услышать. Господи Иисусе!.. Пожалейте меня, сударыня.
– Ну и страху же я натерпелась из-за вас, господин Альсид, – сказала бабушка. – Вы не подавали признаков жизни, я и решила, что вы уже умерли, и как подумала, что лежу на мертвеце, так чуть в обморок не упала! Нехорошо, господии Альсид! Ежели ты не умер, так надо хоть сказать! Никогда не прощу вам, что натерпелась такого страху.
Ну разве моя бабушка не прелесть? Ведь правда же, она отлично вела себя в истории с несчастным Альсидом. На следующий день она спрятала его в Медоне и таким образом спасла.
Трудно заподозрить дочь философа Дюсюэля в том, что она верила в чудеса или пыталась заглянуть в потусторонний мир. Она была совсем не религиозна, и ее здравый смысл, надо сказать несколько ограниченный, восставал против всего таинственного. Однако эта рассудительная особа рассказывала всем, кому не лень было слушать, о чудесном происшествии, свидетельницей которого ей довелось быть.
Навещая своего отца в доме заключения в Версальском монастыре францисканцев, она познакомилась с г-жой Лавиль, тоже заключенной там. Выйдя на волю, г-жа Лавиль поселилась на улице Ланкри в том же доме, где проживала моя бабушка. Обе квартиры выходили на одну площадку.
Госпожа Лавиль жила вместе с младшей сестрой – Амелией.
Амелия была высокая, красивая девушка. Ее бледное лицо в рамке черных волос поражало своей необыкновенной выразительностью. Глаза ее, временами томные, временами пламенные, искали вокруг что-то неведомое.
Она вступила в монашеский орден в Аржантьере, но не приняла пострига, и судьба ее пока еще не определилась. В ранней юности Амелия, как говорили, испытала горести неразделенной любви, которую ей пришлось подавить.
Казалось, что Амелию снедает тоска. Иногда она разражалась беспричинными слезами. Порой могла целыми днями сидеть неподвижно, тупо глядя перед собой, порой упивалась книгами религиозного содержания. Ее томили несбыточные мечты, терзали ужасные муки.
Арест сестры, казнь друзей, которых гильотинировали как заговорщиков, и непрерывные тревоги окончательно сломили ее и без того подорванный организм. Она страшно исхудала. Ее до смерти пугал барабанный бой, ежедневно призывавший членов городских секций к оружию, пугали люди в красных колпаках, вооруженные пиками, дефилирующие мимо ее окон с песней «Ca ira!», а затем на нее нападал столбняк, который сменялся нервным возбуждением. Припадки отличались страшной силой и порождали странные явления. Амелия стала видеть вещие сны, сбывавшиеся к удивлению окружающих.
Целыми ночами она бродила по комнатам и не то во сне, не то наяву слышала далекие шумы, стоны жертв. Порой, выпрямившись во весь рост, она простирала руки в темноту и, указывая на что-то невидимое, произносила имя Робеспьера.
– У нее верные предчувствия, она предсказывает несчастье, – говорила ее сестра.
В ночь с девятого на десятое термидора, бабушка вместе со своим отцом сидела в квартире двух сестер. Все четверо были очень возбуждены и обсуждали важные события истекшего дня, пытаясь предугадать их исход: тирана, арестованного по декрету, препроводили в Люксембургский дворец, но привратник не впустил его, и тогда он был направлен на набережную Орфевр, в полицию, откуда был освобожден коммунарами и доставлен в мэрию…
Там ли он сейчас? и если там, то какой: униженный или угрожающий? Все четверо были очень напуганы и не слышали ничего, разве только бешеный галоп лошадей конных нарочных, рассылаемых Анрио [245]245
…галоп лошадей конных нарочных, рассылаемых Анрио. – Анрио Франсуа (1761–1794) – главнокомандующий парижской национальной гвардией.
[Закрыть]. Они ждали, то предаваясь воспоминаниям, то высказывая опасения или пожелания. Амелия сидела молча.
Вдруг она громко вскрикнула.
Было половина второго ночи. Склонившись над зеркалом, Амелия, казалось, созерцала трагическую сцену.
Она бормотала:
– Я вижу, вижу его! Какой бледный! Изо рта льет кровь; зубы выбиты, челюсть раздроблена! Слава, слава создателю! Кровопийца захлебнется в собственной крови.
Выговорив это как-то странно, нараспев, она в ужасе вскрикнула и упала замертво.
В это самое мгновение в зале совещаний, в мэрии, Робеспьера поразила пуля, которая раздробила ему челюсть и положила конец террору.
Моя бабушка, хоть и была вольнодумкой, твердо верила в это видение. Как вы это объясните?
Я объясняю это тем, что, несмотря на свое вольнодумство, бабушка верила в дьявола и в оборотней. В юности вся эта чертовщина ее забавляла, – говорят, она любила гадать. Впоследствии ее обуял страх перед дьяволом, но было уже поздно: он крепко держал ее, и теперь она уже не могла не верить в него.
Девятое термидора вновь сделало сносной жизнь маленького общества с улицы Ланкри. Бабушка от всей души наслаждалась этой переменой, но не таила в сердце злобы против революционеров. Они не вызывали ее восхищения – никто, кроме меня, не вызывал ее восхищения, – но и не возбуждали в ней ненависти. Ей и в голову не приходило сводить с ними счеты за пережитый ею страх. Возможно потому, что бабушка вовсе и не переживала особого страха. Но главное то, что бабушка была «синей» [246]246
…бабушка была «синей»… – «Синими» – по цвету их одежды – называли в период французской буржуазной революции конца XVIII века республиканских солдат в противоположность «белым» (по цвету их знамени) – монархистам. Позднее «синими» стали называть умеренных республиканцев в противоположность «красным» (социалистам) и «белым» (легитимистам, то есть сторонникам «законной» династии Бурбонов).
[Закрыть], – «синей» в душе. А ведь кто-то сказал, что синие всегда останутся синими.
Между тем Данже продолжал свою блистательную карьеру на поле брани. Этот неизменный баловень судьбы был разорван пушечным ядром в битве при Абенсберге 20 апреля 1808 года, когда он, в полной парадной форме, вел в бой свою бригаду.
Бабушка, прочтя «Монитер» [247]247
«Монитер» – в период французской буржуазной революции конца XVIII века официальная газета, дававшая отчет о политических событиях.
[Закрыть], узнала, что она овдовела, а храбрый генерал Данже, «увенчанный лаврами, предан земле».
– Как жаль! Такой красавец! – воскликнула она. Спустя год она вышла замуж за Ипполита Нозьера,
чиновника министерства юстиции, честного и веселого человека, игравшего на флейте с шести до девяти утра и с пяти до восьми вечера. На этот раз брак оказался удачным. Они были любящими супругами и, так как оба были уже не очень молоды, относились снисходительно друг к другу: Каролина прощала Ипполиту его вечную флейту, а Ипполит прощал Каролине ее сумасбродные выходки. Они жили счастливо.
Мой дед Нозьер известен как автор «Тюремной статистики» (Париж, Королевская типография, 1817–1819 гг., 2 тома, in 4°) и сборника «Дочери Момуса», новые песни (Париж, изд. автора, 1821, in 18°).
Его донимала подагра, но даже она не в силах была лишить его жизнерадостности, несмотря на то, что мешала ему играть на флейте. В конце концов она его одолела. Я не знавал своего деда, но у меня сохранился его портрет. Он изображен в синем фраке, курчавый, словно барашек, и с глубоко ушедшим в галстук подбородком.
– Я буду горевать о нем до самой смерти, – говорила моя восьмидесятилетняя бабушка, вдовевшая уже лет пятнадцать.
– Вы совершенно правы, сударыня, – сказал ей один из ее старинных друзей. – У Нозьера были все достоинства, необходимые образцовому супругу.
– Все достоинства и все недостатки, – поправила его бабушка.
– Как, сударыня? Разве, чтобы быть идеальным мужем, надо иметь недостатки?
– А как же, – ответила бабушка, пожимая плечами, – надо не иметь пороков, а это большой недостаток.
Она умерла 4 июля 1853 года на восемьдесят первом году жизни.
IV. Зуб
Если бы люди прилагали столько же стараний к тому, чтобы жить незаметно, сколько прилагают к тому, чтобы выделяться среди других, они избежали бы многих огорчений. Я рано это усвоил на собственном опыте.
Был дождливый день. Мне подарили полное снаряжение кучера: фуражку, кнут и вожжи с бубенчиками. Бубенчиков было очень много. Я запряг лошадь, то есть самого себя, потому что я был и кучером, и лошадью, и каретой. Мой путь проходил по коридору из кухни в столовую. Столовая великолепно заменяла деревенскую площадь. Буфет красного дерева, около которого я перепрягал лошадей, без труда сходил за гостиницу «Белый конь»; коридор был большой дорогой с сменявшимися ландшафтами и неожиданными встречами. В этом узком и темном коридоре я наслаждался широким горизонтом, и в знакомых стенах переживал те неожиданности, которые так красят путешествия. Ведь в ту пору я был великим волшебником! Я мог по собственной прихоти вызвать к жизни любые существа и по своему усмотрению распоряжаться природой. Увы! впоследствии я утратил этот дивный дар, зато я наслаждался им в полной мере в тот дождливый день, когда был кучером.
Мне следовало бы удовольствоваться этим наслаждением. Но разве человек бывает когда-нибудь доволен! Меня обуяло желание удивить, изумить, ослепить зрителей. Бархатная фуражка и бубенцы уже не радовали меня, потому что никто ими не любовался. Услыхав, что отец разговаривает с матерью в соседней комнате, я ворвался туда с топанием и грохотом. Несколько мгновений отец наблюдал за мной, а затем, пожав плечами, сказал:
– Мальчик не знает, чем заняться. Надо отдать его в пансион.
– Но он еще так мал, – возразила матушка.
– Ну что же, мы и поместим его к самым маленьким, – ответил отец.
Эти слова я расслышал явственно, последующие я не разобрал, и если теперь я передаю их в точности, то лишь потому, что мне часто их повторяли.
Отец добавил:
– У мальчика нет ни братьев, ни сестер, он растет один, вот у него и развивается склонность к мечтательности, которая впоследствии будет вредить ему. Одиночество возбуждает воображение, – я заметил, что он и сейчас уже фантазер. От сверстников, с которыми он столкнется в школе, он приобретет жизненный опыт. Из общения с ними он усвоит, что такое люди. Из общения с нами он этого не усвоит, потому что и вы и я для него что-то вроде добрых гениев. С товарищами ему придется быть на равной ноге, жалеть их, защищать, убеждать, драться с ними. Они научат его, что такое жизнь в обществе.
– Друг мой, – спросила матушка, – а вы не боитесь, что среди этих детей могут встретиться и дурные?
– Даже и дурные дети будут ему полезны, – ответил отец. – Если он умен, то научится отличать их от хороших, а это очень нужное знание. К тому же вы можете присмотреться к школам нашего квартала и выбрать подходящую, куда ходят дети, получающие дома такое же воспитание, как и наш Пьер. Природа людей одинакова везде, но, как говорили в старину, «пестуют» их в каждой среде по-разному. При заботливом уходе в течение ряда поколений вырастили изысканный цветок; чтобы взлелеять этот цветок, понадобилось столетие, но он может увянуть в несколько дней. Общение с неразвитыми детьми может, без пользы для них, дурно повлиять но развитие нашего сына. Благородство мыслей дается богом, благородство манер воспитывается на примерах и передается по наследству. Благородство мыслей выше благородства происхождения. Оно – прирожденное и находит подтверждение в собственном очаровании, тогда как благородное происхождение подтверждается старинными грамотами, в которых не знаешь, как и разобраться.
– Вы правы, друг мой, – ответила матушка. – Завтра же я поищу школу для нашего мальчика. Я постараюсь выбрать такую, как вы советуете, и наведу справки, хорошо ли идут там дела, потому что денежные заботы отвлекают мысли наставника и ожесточают его характер. Какого вы мнения, друг мой, о школе, которой руководит женщина?
Отец ничего не ответил.
– Какого вы мнения? – переспросила матушка.
– Об этом следует подумать, – сказал отец. Сидя в кресле за пузатым письменным столом, он уже несколько мгновений рассматривал какую-то косточку, заостренную с одного конца и стершуюся с другого. Он вертел ее в руках, разглядывая со всех сторон, и, наверное, представлял себе ее прошлое, и я вместе с моими бубенцами уже перестал существовать для него.
Матушка, облокотившись о спинку кресла, продолжала думать о своем.
Отец показал ей противную на вид косточку и сказал:
– Вот зуб человека ледникового периода, жившего во времена мамонтов в унылой и пустой пещере; теперь она почти вся заросла диким виноградом и жимолостью, а около нее стоит красивый белый дом, где мы прожили два летних месяца в год нашей свадьбы. Два счастливых месяца! В доме был старинный рояль, ты, моя дорогая, ежедневно играла Моцарта, и вдохновенные прекрасные звуки лились из раскрытых окон, оглашая долину, в которой пещерный человек слышал лишь рев тигра.
Мать склонила голову на плечо отца. Он продолжал:
– Этот человек знал только страх и голод. Он походил на зверя. У него был низкий вдавленный лоб, и когда брови его сдвигались, на лбу появлялись безобразные морщины, челюсти выдавались громадными буграми, зубы торчали. Видите, какой острый и длинный зуб.
Таков был первобытный человек. Но постепенно, после длительных и огромных усилий, люди стали менее жалкими и дикими; от упражнений их органы изменились. Привычка мыслить развила мозг; лоб стал выше; теперь, когда ему уже не надо было разрывать зубами сырое мясо, зубы стали не такие длинные, а челюсти не такие сильные. Человеческое лицо приобрело духовную красоту, и на женских устах расцвела улыбка.
При этих словах отец поцеловал в щеку улыбающуюся матушку. Затем, торжественно подняв над головой зуб пещерного человека, воскликнул:
– О древний человек! О ты, от которого уцелел лишь этот мощный и свирепый зуб! Воспоминание о тебе глубоко волнует меня; я уважаю и люблю тебя, о мой предок! В то непроницаемое прошлое, в котором ты покоишься теперь, я шлю тебе дань моей благодарности, – я знаю, сколь многим я обязан тебе, я знаю, от скольких бед я избавлен твоими стараниями. Ты, правда, не помышлял о будущем, в твоей темной душе чуть брезжил свет разума, твоей заботой были пища да кров. Но все же ты был человеком. Смутный идеал влек тебя к красоте и добру. Тебе трудно жилось, но ты жил не напрасно, и жестокую жизнь, доставшуюся тебе в удел, ты сделал менее тяжелой для твоих детей. Они в свою очередь потрудились над ее улучшением. Каждый внес что-нибудь новое, один изобрел жернов, другой колесо. Все что-нибудь придумывали, и непрестанное усилие стольких умов на протяжении тысячелетий создало чудеса, которые теперь украшают жизнь. И каждый раз, когда люди изобретали новое ремесло или клали начало новому промыслу, они тем самым создавали новые моральные качества и рождали новые свойства. Они дали покровы женщине, и мужчины познали ценность красоты.
Мой отец положил доисторический зуб на письменный стол и обнял мать. Он продолжал:
– Итак, этим предкам мы обязаны всем, всем, даже любовью!
Я хотел дотронуться до зуба, внушившего моему отцу непонятные для меня речи. Я подошел к столу, желая взять зуб, но на звон моих бубенчиков отец обернулся, серьезно взглянул на меня и сказал:
– Не тронь! Задача еще не выполнена: мы были бы менее великодушны, чем пещерный человек, если бы в свою очередь не стали работать над тем, чтобы сделать жизнь наших детей лучше и спокойнее нашей. Для этого надо овладеть двумя тайнами: надо уметь любить и познавать. Наука и любовь созидают жизнь.
– Конечно, друг мой, – ответила матушка, – но чем дольше я думаю, тем все более склоняюсь к мысли, что воспитание такого маленького мальчика, как наш Пьер, надо доверить женщине. Мне говорили о мадемуазель Лефор. Завтра пойду повидаю ее.
V. Откровение поэзии
Мадемуазель Лефор держала в предместье Сен-Жермен пансион для малолетних; она согласилась брать меня к себе с десяти до двенадцати и с двух до четырех. Я уже заранее вообразил себе всякие ужасы про этот пансион, и, когда няня в первый раз повела меня туда, я решил, что пропал.
Поэтому я очень удивился, когда увидел в большой комнате пять-шесть девочек и с десяток мальчиков, которые хохотали, гримасничали и шалили. Я решил, что они закоренелые грешники.
Зато мадемуазель Лефор, как я заметил, была очень грустна. В ее голубых глазах стояли слезы, а губы были полуоткрыты.
Светлые букли спускались вдоль ее щек, словно печальные ветви плакучей ивы, склоненные над водой. Она смотрела невидящим взором, унесясь куда-то мечтой.
Кротость этой печальной барышни и резвость детей успокоили меня. Когда я подумал, что меня ждет та же участь, что и нескольких маленьких девочек, все мои опасения мало-помалу рассеялись.
Мадемуазель Лефор дала мне аспидную доску и грифель и посадила рядом с мальчиком, моим сверстником; у него были живые глаза и смышленое лицо.
– Меня зовут Фонтанэ, а тебя как?
Потом он спросил, что делает мой отец. Я ответил, что он врач.
– А мой папа – адвокат, – сообщил Фонтанэ. – Это лучше.
– Почему?
– Разве ты не знаешь, что лучше быть адвокатом?
– Нет, не знаю.
– Ну, значит, ты дурак.
У Фонтанэ был изобретательный ум. Он посоветовал мне разводить шелковичных червей и показал Пифагорову таблицу, которую «составил сам». Я восхищался и Пифагором и Фонтанэ.
Сам я знал только басни.
Уходя, я получил от мадемуазель Лефор хорошую отметку, но никак не мог понять, на что она нужна. Матушка объяснила мне, что почести не имеют никакой практической пользы, Затем спросила, чем я занимался в первый день. Я ответил, что глядел на мадемуазель Лефор.
Она посмеялась надо мной, но я сказал правду. Я всегда склонен был воспринимать жизнь, как зрелище. Я никогда не был настоящим наблюдателем, потому что для наблюдений необходима система, у меня же никакой системы нет. Наблюдатель управляет своими зрительными восприятиями, зритель отдается впечатлению. Я родился зрителем и полагаю, что на всю жизнь сохраню наивность, свойственную парижским зевакам, которых все занимает; даже в зрелом возрасте они сохраняют бескорыстную детскую любознательность. Единственное зрелище, нагонявшее на меня тоску, было зрелище театральное. Житейские представления, наоборот, всегда интересовали меня, начиная с представлений, которые я увидел в пансионе мадемуазель Лефор.
Итак, я продолжал разглядывать мою учительницу и, укрепившись в мысли, что она грустит, спросил Фонтанэ, почему она такая грустная. Фонтанэ, не утверждая ничего определенного, приписал это угрызениям совести и припомнил, что грустное выражение вдруг появилось на лице мадемуазель Лефор в тот далекий день, когда она отняла у него деревянный кубарь, не имея на то никакого права, и почти тотчас же совершила еще одно злодеяние: желая заглушить жалобы ограбленного, она нахлобучила ему на голову дурацкий колпак.
Фонтанэ полагал, что человек, запятнавший себя подобными преступлениями, должен навек утратить радость и покой. Но его объяснение не убедило меня, и я стал искать другого.
По правде говоря, неумолчный гул, царивший в классе, не благоприятствовал каким бы то ни было размышлениям. Ученики, не стесняясь, дрались на глазах мадемуазель Лефор, которая хотя и присутствовала в классе, но душой была далеко. В комнате стоял невообразимый шум, и было темно от тучи учебников и хлебных корок, которыми мы швыряли друг в друга. Только малыши сидели спокойно, держась руками за собственные ножки и высунув языки, и с кроткой улыбкой смотрели на потолок.
Случалось, что мадемуазель Лефор все с тем же видом сомнамбулы врывалась в этот хаос и карала невиновных. Затем она вновь замыкалась, как в башню, в свою печаль. Вы только подумайте, что творилось в голове восьмилетнего мальчика, полтора месяца среди адского шума писавшего на грифельной доске:
Безвестным голод свел в могилу Мальфилатра.
Это был заданный мне урок. Бывало, я сжимал голову руками, пытаясь сосредоточиться, но меня преследовала мысль о грусти мадемуазель Лефор. Я непрерывно думал о нашей опечаленной наставнице. Фонтанэ подогревал мое любопытство странными рассказами. Он уверял, что по утрам из комнаты мадемуазель Лефор доносятся жалобные стоны и звон цепей.
– Она уже давно, месяц тому назад, читала всему классу какую-то историю, как будто в стихах, и плакала, – припоминал он.
В рассказе Фонтанэ слышался ужас, который пронизал и меня. Уже на следующий день я убедился, что рассказ этот не выдумка, во всяком случае что касается чтения вслух; вот относительно звона цепей, при воспоминании о котором Фонтанэ бледнел, я так ничего и не узнал; полагаю, что это гремели каминные щипцы и кочерга.
Вот что произошло на следующий день.
Мадемуазель Лефор, постучав по столу линейкой, водворила тишину, кашлянула и начала глухим голосом:
Бедная Жанна!
Выдержав паузу, она прибавила:
Всех дев прекраснее в своем селенье Жанна,
Фонтанэ подтолкнул меня локтем и прыснул со смеху. Мадемуазель Лефор негодующе взглянула на него и затем продолжала повествовать о бедной Жанне таким печальным голосом, словно читала покаянные псалмы. Возможно, и даже вполне вероятно, что повесть от начала и до конца была в стихах, но я могу передать ее только так, как запомнил. Надеюсь, что в моем прозаическом изложении читатель уловит разбросанные там и сям крупинки поэтического вдохновения.
Жанна была невестой; она дала слово молодому и мужественному горцу. Счастливца-пастуха звали Освальдом. Все уже было готово для праздника Гименея. Подружки Жанны принесли ей фату и венок. Счастливица Жанна! Вдруг ею овладевает какое-то оцепенение. Смертельная бледность покрывает ее щеки. Освальд спускается с гор. Он спешит к Жанне и говорит: «Не моя ль ты подруга?» Она отвечает: «Дорогой Освальд, прощай, я умираю!» Бедная Жанна! Гроб был ей брачным ложем, и колокола деревенской церкви, вместо того чтобы сзывать на венчание, сзывали на погребение.
В этом рассказе было много выражений, которые я слышал впервые и не понимал, но все в целом показалось мне таким печальным и прекрасным, что при чтении я почувствовал трепет. Очарование меланхолии открылось мне в нескольких стихах, хотя я был не в силах передать точный их смысл. Человеку, если только он не стар, нет надобности понимать, чтобы чувствовать. Непонятное может волновать, и правильно говорят, что неясное пленяет юные души.
Сердце мое было переполнено, из глаз брызнули слезы, и ни гримасы Фонтанэ, ни его насмешки не могли остановить моих рыданий. А между тем в ту пору я был уверен в превосходстве Фонтанэ надо мной. Я усомнился в нем только после того, как Фонтанэ стал помощником министра.
Мои слезы были приятны мадемуазель Лефор, она подозвала меня и сказала:
– Пьер Нозьер, вы плакали; вот вам крест почета. Знайте, что стихи эти написаны мною. У меня есть толстая тетрадь, исписанная такими же красивыми стихами, но я все еще не нашла издателя. Ведь это же ужасно? Это просто непостижимо!
– Мадемуазель, – ответил я, – как я рад! Теперь я знаю, почему вы такая печальная. Вы любите бедную Жанну, которая умерла в селенье. Вы думаете о ней, и вам ее жалко; вот вы и не замечаете, что творится в классе, правда?
К сожалению, эти слова не понравились ей. Она сердито взглянула на меня и сказала:
– Жанна – это вымысел. Вы глупы. Отдайте крест и ступайте на место.
Я возвратился, плача, на свое место. Но на этот раз я плакал от жалости к самому себе и должен признаться, что в этих слезах не было той сладости, как в тех, что я проливал над судьбою бедной Жанны. Еще одно обстоятельство увеличивало мое смятение. Я не знал, что такое вымысел. Не знал этого и Фонтанэ.
Придя домой, я спросил матушку.
– Вымысел – это ложь, – ответила она.
– Ах, мама, вот несчастье, значит Жанна – ложь?
– Какая Жанна? – спросила матушка.
Всех дев прекраснее в своем селенье Жанна.
И я рассказал ей историю Жанны так, как она запечатлелась у меня в памяти.
Мать ничего не сказала, но я слышал, как она шепнула отцу:
– Какие пошлости внушают ребенку.
– Да, действительно страшные пошлости, – сказал отец, – но что понимает старая дева в педагогике? У меня своя теория насчет системы воспитания, и я когда-нибудь изложу ее вам. По-моему, ребенку в возрасте Пьера надо рассказывать о нравах животных, потому что у него те же вкусы и то же развитие, что и у них. Пьер способен понять верность собаки, преданность слона, хитрость обезьяны – вот об этом и надо ему рассказывать, а не о какой-то Жанне, селенье, колоколах и прочей чепухе.
– Бы правы, – ответила матушка, – ребенок и животное прекрасно понимают друг друга, – оба близки к природе. Но, друг мой, поверьте мне, есть кое-что более понятное детям, чем обезьяньи хитрости. Это благородные подвиги великих людей. Героизм ясен, как день, даже для маленького мальчика, и если рассказать Пьеру, как умер шевалье д'Ассас [248]248
…как умер шевалье д'Ассас… – Капитан Шевалье Луи д'Ассас – герой легенды, которая приводится Вольтером в его сочинении «Век Людовика XIV»: 16 октября 1760 года в сражении при Клостеркампене (во время Семилетней войны) капитан д'Ассас, окруженный вражескими солдатами, несмотря на их угрозы, громко закричал: «Ко мне, овернцы, здесь враги!» – и упал под градом вражеских ударов.
[Закрыть], он поймет это не хуже, чем мы с вами.
– Ах! – вздохнул отец, – я, наоборот, полагаю, что в разные эпохи, в разных странах и разные люди по-разному понимают героизм. Но это не существенно. То, что существенно в жертве, – это сама жертва. Пусть цель, ради которой жертвуют собой, – иллюзия, самоотвержение остается все же фактом, и этот факт – самый великолепный убор, которым человек может украсить свое нравственное убожество. Милый друг, ваше прирожденное благородство помогло вам лучше, чем мне мой опыт и размышления, – вы постигли эти истины. Я включу их в мою теорию.
Так рассуждали отец с матушкой. Через неделю я в последний раз среди невообразимого шума писал на грифельной доске:
Безвестным голод свел в могилу Мальфилатра.
Мы с Фонтанэ одновременно покинули пансион мадемуазель Лефор.
VI. Тевтобош
Мне кажется, нельзя быть совсем заурядным человеком, если ты вырос на набережных Парижа, против Лувра и Тюильри, близ дворца Мазарини, на берегу славной Сены, струящей свои воды меж башен, башенок и шпилей старого Парижа. Там, от улицы Генего до улицы Бак, букинисты, антиквары и торговцы эстампами щедро выставляют напоказ прекраснейшие произведения искусства, редчайшие свидетельства былого. В каждом ящике под стеклом столько причудливого изящества и забавной чепухи, столько соблазна для глаз и ума. Прохожий, умеющий смотреть, обязательно вынесет для себя какую-нибудь мысль, как птица улетает с соломинкой для гнезда.
Кроме книг, тут есть и деревья, и тут проходят женщины – значит, это самое прекрасное место в мире.
В пору моего детства этот рынок редкостей был гораздо богаче, чем теперь, старинной мебелью, старинными гравюрами, старыми картинами и старыми книгами, резными налоями, китайскими вазами, эмалью, муравленой посудой, золотым позументом, парчой, гобеленами, книгами с заставками и первыми изданиями в сафьяновых переплетах. Все эти прелести предлагались тонким ценителям и ученым знатокам, у которых в те времена их еще не оспаривали биржевые маклеры и актрисы. Мы с Фонтанэ сроднились с этими вещами еще тогда, когда ходили в белых вышитых воротниках, в коротких штанишках и с голыми икрами.
Фонтанэ жил на углу улицы Бонапарта, где у его отца-адвоката была контора. Квартира моих родителей соприкасалась с крылом особняка Шимэ. Мы с Фонтанэ были соседями и друзьями. По праздникам, взяв обручи и мячи, мы отправлялись играть в Тюильри и, проходя по насыщенной ученостью набережной Вольтера, бродили, как два старых любителя, от одного книжного ларя к другому, заглядывали в окна антикваров и составляли себе своеобразное представление обо всех этих странных вещах, уцелевших от прошлого, от далекого таинственного прошлого.
Да, да! Мы бродили, разглядывали старинные книги, рассматривали картинки.
Нас это очень занимало. Но у Фонтанэ, должен сказать, не было того почтения к старине, какое питал к ней я. Он смеялся над старинными блюдами с выщербленными краями и над святыми епископами с отбитыми носами. Фонтанэ уже и тогда был тем передовым человеком, выступления которого с трибуны парламента вам потом доводилось слышать. Я приходил в ужас от его непочтительности. Меня коробило, когда он называл старыми грымзами причудливые портреты предков. Я был консерватором. Кое-что от консерватизма я сохранил до сих пор и при всей своей философии остался другом старых деревьев и сельских священников.
Я отличался от Фонтанэ еще одной чертой: то, чего я не понимал, вызывало во мне восхищение. Я обожал книги за семью печатями, а в ту пору все или почти все было для меня такой книгой за семью печатями. Фонтанэ, наоборот, любил рассматривать только те вещи, польза которых была для него ясна. Он говорил: «Вот видишь, здесь шарнир, – это открывается. Тут винтик, – это можно разобрать». У Фонтанэ был практический ум. Должен сказать, что он мог восторгаться батальными картинами. Так «Переход через Березину» волновал его. Лавка торговца оружием интересовала нас обоих. Когда мы наблюдали, как г-н Пти-Претр, в зеленом саржевом фартуке, ходит среди копий, лат, круглых и четырехугольных щитов, как он, прихрамывая словно Вулкан [249]249
…среди копий, лат… прихрамывая словно Вулкан… – По античному мифу, бог Гефест (у римлян Вулкан) родился таким некрасивым, что мать в досаде сбросила его с небес на землю, отчего он и охромел. Вулкан считался искусным кузнецом, изготовлявшим оружие для богов и героев.
[Закрыть], идет в конец мастерской за старинным мечом, как кладет его на верстак, зажимает в железные тиски, чтобы отполировать лезвие или починить рукоятку, мы были уверены, что присутствуем при священнодействии, а г-н Пти-Претр казался нам исполином. Онемев от восторга, мы не отходили от витрины. Черные глаза Фонтанэ сверкали, и умное смуглое личико оживлялось.
Вечером, вспоминая виденное, мы приходили в волнение, и тысяча восторженных планов зарождалась у нас в голове.
Как-то Фонтанэ сказал мне:
– А что, если сделать из картона и серебряной бумаги от шоколада латы, такие, как в лавке у господина Пти-Претра!
Идея была превосходна. Но нам не удалось ее осуществить. Я соорудил шлем, а Фонтанэ принял его за шапку чародея.
Тогда я сказал:
– А что, если нам устроить музей?
Блестящая мысль! Но для начала мы могли выставить в качестве экспонатов с полсотни мраморных шариков да дюжину кубарей.
И вдруг Фонтанэ осенило в третий раз. Он воскликнул:
– Напишем «Историю Франции» со всеми подробностями, в пятидесяти томах.
Это предложение привело меня в восторг, от радости я взвизгнул и захлопал в ладоши. Мы порешили, что завтра с утра приступим к делу, хотя нам и задано было выучить наизусть страницу из «De Viris» [250]250
…страницу из «De Viris»… – «De Viris» – «Жизнеописания (знаменитых) мужей». Очевидно, имеется в виду школьная хрестоматия, составленная на основе старой латинской книги, широко распространенной в средние века в качестве учебного пособия и содержавшей жизнеописания знаменитых деятелей античности.
[Закрыть].
– Со всеми подробностями! – повторял Фонтанэ, – надо написать со всеми подробностями.