355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. » Текст книги (страница 28)
1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:33

Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

Вся квартира была набита чудесами природы. Только маленькая гостиная не подверглась вторжению, там не было ни зоологии, ни минералогии, ни этнографии, ни тератологии; там не было ни змеиной чешуи, ни панцирей черепах, не было никаких костей, никаких кремневых стрел, никаких томагавков, – только розы. Обои в маленькой гостиной были усеяны розами, розы в бутонах, нераспустившиеся, скромные, все одинаковые и все прелестные.

Матушка, имевшая зуб против сравнительной зоологии и френологии, обычно проводила день в маленькой гостиной за своим рабочим столиком. Я играл на ковре у ее ног с барашком, у которого уцелели три ноги; но когда-то у него были все четыре, и потому он и не удостоился чести фигурировать в тератологической коллекции моего отца рядом с двухголовыми кроликами; у меня был также паяц, двигавший руками и пахнувший краской; очевидно, в ту пору я обладал богатым воображением: паяц и барашек олицетворяли для меня разнообразных героев тысячи занимательных драм. Когда с барашком или паяцем случалось что-нибудь особенно интересное, я рассказывал об этом матушке. И всегда совершенно напрасно. Просто удивительно, что взрослые никогда толком не понимают малышей. Матушка была невнимательна. Она не очень вникала в то, что я говорил. Это был ее главный недостаток. Но она умела как-то особенно глядеть на меня своими большими глазами и говорить: «Ах ты, дурачок», – за это ей все прощалось.

Однажды в маленькой гостиной, отложив вышивание, она взяла меня на руки и, показывая цветок на обоях, сказала:

– Дарю тебе эту розу.

И чтобы распознать этот цветок, она иглой нацарапала на нем крестик.

Никогда ни один подарок не доставлял мне большей радости.




IV. Дети короля Эдуарда

– Какой у меня лохматый сынок – настоящий разбойник! Господин Баланс, причешите его «под детей короля Эдуарда» [235]235
  …детей короля Эдуарда. – Здесь и далее имеется в виду эпизод из английской истории, многократно использованный в литературе, в частности Шекспиром в хронике «Король Ричард III», и французским драматургом Казимиром Делавинем (1793–1843) в трагедии «Дети короля Эдуарда». После смерти (или убийства) английского короля Эдуарда IV брат его Ричард Глостер заключил в башню замка Тауэр, а затем велел убить двух его малолетних сыновей как претендентов на престол и своих соперников.


[Закрыть]
.

С такими словами матушка обратилась к г-ну Балансу, – весьма искусному хромому старику парикмахеру, самый вид которого напоминал мне о тошнотворном запахе горячих щипцов и внушал страх потому, что у него были жирные от помады руки, и потому, что, когда он меня подстригал, волосы обязательно попадали мне за воротник. Поэтому я вырывался и не давал надевать мне белый халат и повязывать вокруг шеи салфетку, а он уговаривал:

– Неужели, дружок, тебе нравится ходить растрепой, словно ты сейчас только сошел с плота «Медузы» [236]236
  …словно ты сейчас только сошел с плота «Медузы». – В 1816 году французский корабль «Медуза» потерпел крушение; из ста сорока восьми пассажиров, пытавшихся спастись на лодках и плотах, осталось в живых девять. Это событие запечатлено в известной картине французского художника Жерико «Плот Медузы».


[Закрыть]
?

Я помню его певучий говор южанина, помню, как по всякому поводу он рассказывал о гибели корабля «Медузы» и о том, как он сам уцелел, натерпевшись всевозможных бед, как они плавали на плоту, как тщетно подавали сигналы бедствия, как питались человечиной – он говорил с добродушием человека, видящего все в розовом свете. Г-н Баланс был человек жизнерадостный.

По-моему, в этот день г-н Баланс ужасно долго возился с моими волосами, и когда я, наконец, взглянул на себя в зеркало, то увидел нелепую прическу. Ровно подстриженная челка, словно чепчик, закрывала мне лоб до самых бровей, а на щеки волосы свисали, словно уши у легавой собаки.

Матушка была в восхищении: Баланс действительно причесал меня под детей короля Эдуарда. Она сказала, что и одет-то я в черную бархатную курточку и теперь остается только запереть меня вместе со старшим братом в башню.

– Пусть только посмеют, – с очаровательным задором прибавила она, поднимая меня на руки.

И, крепко обняв, донесла до экипажа, – мы отправлялись в гости.

Я спросил, что это за неизвестный брат и что за страшная башня.

И матушка, обладавшая божественным терпением и жизнерадостной наивностью, свойственными тем, чье назначение в этом мире любить, рассказала мне детским и поэтическим языком, как двое сыновей короля Эдуарда, красивые и добрые мальчики, были похищены у матери и задушены злым дядей Ричардом в одной из темниц Лондонской башни.

Вдохновившись, вероятно, какой-нибудь картинкой, которая была в то время в моде, она присочинила, что собачка лаем предупредила своих хозяев о приближении убийц.

Под конец матушка добавила, что это очень давняя история, но такая трогательная и прекрасная, что ее постоянно изображают на картинках и в театре и что все зрители плачут и что она тоже плакала.

Я сказал, что это, верно, очень злой человек довел до слез ее и всех остальных.

Она ответила, что, наоборот, это, верно, человек с возвышенной душой и большим талантом, но я не понял ее. В ту пору я не находил никакой отрады в слезах.

Экипаж остановился на Иль-Сен-Луи перед незнакомым мне старым домом, и мы поднялись по каменной лестнице, истертые и потрескавшиеся ступени которой глядели на меня очень неприветливо.

На первой же площадке послышался лай собачонки. «Вот она, – подумал я, – вот собачка детей Эдуарда», и страх, внезапный, непобедимый, безумный страх обуял меня. Ну, конечно, лестница ведет в башню, а я, подстриженный под принца и в черной бархатной курточке, – сын Эдуарда. Меня убьют! Я не хочу! Уцепившись за платье матери, я кричал:

– Уведи меня отсюда! Уведи! Я не хочу подниматься в башню.

– Да не кричи же, дурачок!.. Ну идем, идем, душенька, не бойся! Ах, какой впечатлительный ребенок… Пьер, Пьер, ну будь же умницей, маленький мой.

Но я ничего не слыхал: судорожно цепляясь за ее юбку, я кричал, задыхался, выл. Я с ужасом озирался, осматривая темные углы, которые в своем неистовом страхе населил призраками.

На мои крики дверь на площадке лестницы распахнулась и появился старик, в котором я, несмотря на свой страх и его фригийский колпак и халат, узнал моего друга Робена, Робена, моего друга, приносившего мне раз в неделю печенье в тулье своего цилиндра. Это был Робен собственной персоной, но я не мог понять, каким образом он оказался в башне, – ведь я не знал, что страшная башня – обыкновенный дом, что дом этот стар и потому естественно, что старый господин живет в нем.

Он протянул нам навстречу руки, держа в левой табакерку, а между указательным и большим пальцами правой – понюшку табаку. Это был он.

– Входите, сударыня, моя жена чувствует себя лучше. Она будет вам очень рада. Но, кажется, Пьер чего-то испугался? Уж не боится ли он нашей собачки? Сюда, Финетта!

Я успокоился, я сказал:

– Вы живете в гадкой башне, господин Робен!

Тут матушка ущипнула меня за руку, чтобы я – я прекрасно это понял – не попросил печенья у моего друга Робена, а я как раз собирался это сделать.

В желтой гостиной супругов Робен собачка Финетта оказалась большим для меня развлечением. Я играл с ней, и я отлично запомнил, что она лаяла на убийц детей короля Эдуарда, и потому поделился с ней пирожком, который мне дал г-н Робен. Но долго заниматься одним и тем же трудно, особенно ребенку. Мои мысли перепархивали с одного предмета на другой, словно птички с ветки на ветку, и снова возвращались к детям короля Эдуарда. Составив о них определенное представление, я поспешил поделиться им с кем-нибудь. Я дернул г-на Робена за рукав:

– Знаете что, господин Робен? Если бы мама была в Лондонской башне, она не позволила бы злому дяде задушить подушкой детей короля Эдуарда.

Кажется, Робен не понял всей глубины моей мысли, но когда мы вновь оказались вдвоем с матушкой на лестнице, она взяла меня на руки и воскликнула:

– Дурачок ты мой, дай я тебя поцелую!




V. Кисть винограда

Мне жилось хорошо, мне жилось очень хорошо. В моем представлении отец, мать, няня были добрыми великанами, свидетелями первых дней мироздания, неизменными, вечными, единственными в своем роде. Я был уверен, что они охранят меня от всякого зла, и возле них чувствовал себя в полной безопасности. Мое доверие к матушке было беспредельно. Когда я теперь припоминаю это божественное, это дивное доверие, мне хочется послать воздушный поцелуй тому маленькому человечку, каким я был в ту пору, и те, кому ведомо, сколь трудно сохранить в этом мире чувство во всей его неприкосновенности, поймут этот порыв души.

Мне жилось хорошо. Тысяча предметов, одновременно знакомых и таинственных, занимала мое воображение, тысяча вещей, незначительных самих по себе, но являвшихся частью моей жизни. Жизнь эта была очень маленькой, но все же это была жизнь, а следовательно, средоточие явлений, центр вселенной. Не улыбайтесь тому, что я говорю, либо улыбнитесь ласково и вдумайтесь: ведь любое существо, даже какая-нибудь собачонка, и та – центр вселенной.

Я радовался, что вижу и слышу. Лишь только матушка приоткрывала свою шифоньерку, как я уже испытывал волнующее, полное поэзии любопытство. Что там в шкафу? Боже мой! Чего там только не было! Белье, душистые саше, картонки, коробочки. Я подозреваю теперь мою дорогую матушку в слабости к коробочкам. У нее их было великое множество, и самых разнообразных. Эти коробочки, трогать которые мне не разрешалось, наводили меня на глубокие размышления. Игрушки также занимали мое детское воображение, во всяком случае – игрушки обещанные и ожидаемые, так как в игрушках, которые я получил, не было никакой тайны, и следовательно – никакого очарования. Но как прекрасны были игрушки, о которых я мечтал! Другим чудом было бесконечное множество черточек и фигур, которое можно извлечь из пера или карандаша. Я рисовал солдатиков: вместо головы я делал кружок и над ним кивер. Лишь после ряда наблюдений я догадался, что кивер следует нахлобучить до самых бровей. Мне нравились цветы, духи, пышно убранный стол, нарядные одежды. Я гордился своим беретом с пером и узорчатыми чулками. Но каждой отдельной вещи я предпочитал вещи в их совокупности: дом, воздух, свет, как знать, что еще! Словом, самое жизнь! Безграничная нежность окружала меня. Так нежится пичужка в своем пуховом гнезде.

Мне жилось хорошо. Мне жилось очень хорошо. Однако я завидовал другому ребенку. Его звали Альфонсом, а как дальше – я не знал, может быть никак. Его мать была прачкой и ходила по стиркам. Альфонс весь день слонялся по двору или по набережной, а я глядел из окна на его чумазую рожицу, выгоревшие спутанные волосы, на его рваные штанишки и стоптанные башмаки, в которых он шлепал по лужам. Альфонс околачивался возле кухарок и получал от них порой объедки пирога, но чаще подзатыльники. Иногда кучера посылали его накачать воды, и он гордо притаскивал полное ведро, побагровев от натуги и высунув язык. А я завидовал ему. Ведь ему не надо было заучивать наизусть басен Лафонтена, ему нечего было опасаться упреков за пятно на курточке. Он не обязан был говорить: «Добрый день, сударь», «Добрый вечер, сударыня», – тем людям, дни и вечера которых, добрые или недобрые, вовсе не интересовали его. Правда, у него не было Ноева ковчега и заводной лошадки, как у меня, но зато он мог играть, как ему вздумается, и с пойманными воробьями, и с собаками, такими же бездомными, как он, и даже с лошадьми в конюшне, до тех пор, пока кучер не выгонял его оттуда метлой. Он был свободен и смел. Со двора, где он чувствовал себя полновластным хозяином, он глядел на меня, смотревшего в окно, как на птицу, заключенную в клетку.

В этом дворе было так весело: там сновали слуги, там были птицы и животные. Двор был большой. По стене дома замыкавшей его с юга, вилась старая узловатая и тощая виноградная лоза, а выше помещались солнечные часы, – дожди и солнце уничтожили на них цифры, и теневая стрелка, неприметно скользящая по камню, поражала меня. Из всех призраков, которые я здесь тревожу, призрак этого старого двора – самый необычайный для современных парижан. У них дворы в четыре квадратных метра. Над ящиками с провизией, нависающими друг над другом за окнами всех пяти этажей, виден клочок неба величиною с носовой платок. Это знаменует прогресс, но не очень полезно для здоровья.

Однажды случилось, что наш веселый двор, куда по утрам хозяйки приходили с кувшинами за водой и где служанки часов в шесть вечера мыли салат в цинковых сетках, перекликаясь с конюхами, случилось, что этот двор разрыли. Его разворотили, чтобы вновь замостить, но так как все время лил дождь, то на дворе образовалась страшная грязь, и Альфонс, живший в этой грязи, словно сатир в лесу, перепачкался с головы до пят. Он с восторженным пылом ворочал булыжники разрушенной мостовой и, заметив, что я кисну у окна наверху, поманил меня сойти вниз. Меня так и тянуло поиграть с ним, поворочать булыжники. У меня ведь не было в детской булыжников. Дверь квартиры оказалась не запертой. Я сбежал вниз, во двор.

– Ну вот и я! – заявил я Альфонсу.

– На, тащи булыжник, – сказал он.

Вид у него был свирепый, голос звучал хрипло. Я повиновался. Вдруг я почувствовал, что кто-то вырвал булыжник и подхватил меня на руки: возмущенная няня тащила меня домой. Она вымыла меня марсельским мылом и принялась стыдить за то, что я играю с таким озорником, бродяжкой, непутевым уличным мальчишкой.

– Альфонс – невоспитанный мальчик, – добавила матушка. – Это не его вина, а его несчастье, но воспитанные дети не должны водиться с детьми невоспитанными.

Я был очень вдумчивым и смышленым малышом. Я запомнил слова матушки, и, сам не знаю почему, они слились в моем воображении с тем, что мне рассказывали о проклятых детях, когда я рассматривал картинки в нашей старой библии [237]237
  …что мне рассказывали о проклятых детях, когда я рассматривал картинки в нашей старой библии. – По библейской легенде пророк Елисей проклял деревенских детей, дразнивших его «плешивым», и они были растерзаны медведями.


[Закрыть]
. Мои чувства к Альфонсу совершенно изменились. Я уже не завидовал ему, о нет! Он внушал мне ужас и жалость. «Это не его вина, а его несчастье». Эти слова вызвали у меня тревогу за Альфонса. Как хорошо, матушка, что вы так поговорили со мной, что уже в самом нежном моем возрасте вы открыли мне невиновность униженных. Ваши слова были прекрасны! Мне следовало помнить их всю жизнь.

На этот раз во всяком случае они возымели свое действие, и я был растроган участью проклятого ребенка. Однажды, когда он мучил во дворе попугая нашей старой соседки, я наблюдал за этим мрачным и всесильным Каином, сокрушаясь, как добренький Авель. Счастье, увы, рождает Авелей. Я придумывал, чем бы доказать несчастному мое сострадание. Не послать ли ему воздушный поцелуй. Но его свирепая физиономия показалась мне мало подходящей для этого, и мое сердце отвергло такой дар. Я долго раздумывал, что бы такое ему подарить. Смущение мое было велико. Отдать заводную лошадку, у которой, кстати сказать, были уже оторваны хвост и грива, такой подарок все же показался мне слишком щедрым. И разве, подарив лошадку, докажешь свое сострадание? Для проклятого ребенка нужен иной дар. Может быть, цветок? В гостиной стояли букеты цветов. Но цветок ведь это тоже что-то вроде поцелуя. Я не был уверен, что Альфонс любит цветы. В глубоком раздумье обошел я столовую и вдруг радостно захлопал в ладоши: нашел!

На буфете стояла ваза с чудесным виноградом из Фонтенебло. Я влез на стул, выбрал длинную и тяжелую гроздь, заполнявшую чуть ли не всю вазу. Бледно-зеленые виноградины отливали золотом и, верно, так и таяли во рту, и все-таки я их не попробовал. Я побежал к маминому рабочему столику и достал оттуда клубок ниток. Мне было запрещено трогать что бы то ни было в нем. Но нельзя же всегда быть послушным! Я привязал виноградную кисть к нитке; высунувшись из окна, я позвал Альфонса и стал осторожно спускать гроздь во двор. Чтобы не прозевать ее, проклятый ребенок откинул со лба космы рыжих волос и, когда дотянулся до кисти, рванул ее вместе с ниткой, потом посмотрел вверх, высунул мне язык, показал нос и убежал вместе с моим виноградом, – только я его и видел! Мои маленькие друзья не приучили меня к подобному обращению. Сначала я был возмущен. Но меня успокоило следующее размышление: «Хорошо, что я не послал ему ни поцелуя, ни цветка».

При этой мысли моя досада рассеялась. Это лишний раз доказывает, что, если самолюбие удовлетворено, все прочее не имеет значения.

Но все же, когда я подумал о том, что мне придется сознаться матушке в моей проделке, я сильно приуныл. И напрасно. Матушка, правда, побранила меня, но довольно добродушно – я это заметил по ее смеющимся глазам.

– Надо дарить свое, а не чужое, – сказала она, – и надо дарить умеючи.

– Да, в этом тайна счастья, и очень немногим она известна, – заметил отец.

Ему-то она была известна!




VI. Златоокая Марсель

Мне было пять лет, и мое тогдашнее представление о мире пришлось впоследствии изменить. А жаль! Оно было такое очаровательное. Однажды, когда я с головой ушел в рисование человечков, матушка позвала меня, нисколько не думая, что мешает мне. Матерям свойственно подобное легкомыслие.

На этот раз она хотела принарядить меня. Я не ощущал в этом никакой надобности, а неприятностей предвидел множество, я не давался, гримасничал, я был несносен.

Матушка сказала:

– Приедет твоя крестная, а ты неодет, фу, какой стыд!

Крестная! Я ни разу не видел ее, не имел о ней никакого понятия. Даже не предполагал, что она существует. Но я очень хорошо знал, что такое крестные, – я читал о них в сказках и видел их на картинках. Я знал, что крестная мать – это фея. Я уже не противился, и моя дорогая матушка могла причесывать и умывать меня, сколько ей было угодно. Я думал о крестной. Мне было очень любопытно познакомиться с ней. И хотя обычно я приставал с вопросами, тут я не спрашивал о том, что жаждал узнать. Почему?

Вы спрашиваете почему? Ах, да потому, что я не смел, потому, что феи, по моим представлениям, должны быть окружены молчанием и тайной, потому что в чувстве есть что-то очень заветное, и даже самая неискушенная душа инстинктивно оберегает это заветное, потому что для ребенка, так же как и для взрослого, есть много необъяснимого, потому что, еще не зная моей крестной, я уже любил ее.

Я очень удивлю вас, но, к счастью, истина порой таит в себе нечто непредвиденное, и это делает ее приемлемой… Моя крестная была прекрасна. Я сразу узнал ее, как только увидел; да, ее я и ждал, да, она моя фея. Я восхищенно смотрел на нее, нисколько не удивляясь. На этот раз в виде исключения природа не обманула детских грез о прекрасном.

Крестная взглянула на меня – глаза ее сияли золотом. Она улыбнулась, и я увидел такие же маленькие зубки, как мои. Она заговорила, – голос ее был звонок и пел, словно лесной ручеек. Она поцеловала меня, ее уста были свежи, и я доныне еще ощущаю на своей щеке ее поцелуй.

Глядя на нее, я испытывал бесконечно сладостное чувство, и эта встреча была, по-видимому, чарующей, ибо воспоминание о ней не омрачено ни одной досадной мелочью: оно полно для меня светлой наивной прелести. Крестная протягивает мне навстречу руки, а губы ее приоткрыты для улыбки и поцелуя – вот какой неизменно предстает передо мною крестная.

Она взяла меня на руки и сказала:

– Сокровище мое, дай я погляжу, какого цвета у тебя глазки.

И добавила, играя моими локонами:

– Он русый, но с возрастом потемнеет.

Моя фея провидела будущее. Однако ее добрые пророчества исполнились не целиком. Волосы у меня теперь не русые, но уже и не черные.

На следующий день она прислала мне подарки, которые не заинтересовали меня. Я жил в мире книжек, картинок, пузырька с клеем, коробочек с красками – всего, что обычно занимает развитого и хрупкого мальчика, с детских лет уже домоседа, наивно приобщающегося посредством своих игрушек к восприятию форм и красок, которое дает столько восторгов и столько мук.

Подарки моей крестной не соответствовали моим привычкам. Это был набор спортивного и гимнастического инвентаря: трапеции, канаты, брусья, гири – все, что требуется для развития в ребенке физической силы и мужественной грации.

К несчастью, у меня уже выработалась привычка к усидчивым занятиям, пристрастие к кропотливому вырезыванию по вечерам при лампе, живое восприятие картинок, и я отрешался от занятий будущего художника только в припадках буйного веселья, жажды разрушения, и тогда с увлечением играл в шумные беспорядочные игры: в разбойников, кораблекрушения, пожары. Приборы из лакированного дерева и железа казались мне холодными, тяжелыми, невыразительными, бездушными, пока крестная, учившая меня, как ими пользоваться, не вдохнула в них частицу своего очарования. Она смело орудовала гирями или, отводя назад локти и просунув за спину палку, объясняла, что нужно для развития грудной клетки.

Однажды она посадила меня к себе на колени и обещала подарить настоящий корабль с парусами, с пушками, глядящими из люков. Крестная говорила о мореходстве, словно истый морской волк. Она не забывала ни марса, ни юта, ни вантов, ни бомбрамселей, ни брам-стеньги. Она так и сыпала необычайными словами, как будто бы ей было приятно их произносить. Верно, они напоминали ей об очень многом. Феи, они ведь скользят над водою.

Я не получил обещанного корабля. Но никогда, даже в детском возрасте, мне не нужно было владеть вещью, чтобы наслаждаться ею, и корабль феи долгие часы занимал мое воображение. Я видел его. Я вижу его и доныне. Это уже не игрушка. Это призрак. Он бесшумно плывет по туманному морю, а на борту его мне чудится недвижимо стоящая женщина, ее руки безжизненно повисли, большие глаза широко раскрыты и невидящий взор устремлен вдаль.

Мне не суждено было больше увидать мою крестную.

Уже в ту пору я правильно понимал ее характер. Я чувствовал, что она рождена пленять и любить, что в этом ее назначение в мире. Увы! Я не ошибся! Впоследствии я понял, что Марсель (так ее звали) только это и делала.

Много лет спустя я узнал кое-что о ее жизни. Марсель и моя матушка познакомились в монастырском пансионе. Но матушка была на несколько лет старше и слишком благоразумна и уравновешена, чтобы стать близкой подругой Марсели, которая вкладывала в дружбу страстность и пылкость. Молоденькая пансионерка, внушавшая Марсели самые нежные чувства, была дочь коммерсанта, толстая, насмешливая и ограниченная. Марсель не сводила с нее глаз, из-за какого-нибудь слова или жеста подруги проливала потоки слез, приставала к ней с клятвами, то и дело устраивала сцены ревности, писала ей на уроках письма в двадцать страниц, и толстушка, выведенная, наконец, из терпения, заявила, что ей все это надоело и пусть ее оставят в покое.

Бедная Марсель была так удручена и опечалена, что матушка почувствовала к ней жалость. Вот тогда-то они и подружились, незадолго до того, как моя мать покинула пансион. Они обещали друг другу вновь свидеться и сдержали слово.

Отец Марсели был прекрасным человеком – обаятельным, умным, но лишенным всякого здравого смысла. Прослужив двадцать лет во флоте, он вдруг бросил службу. Все удивлялись. Но удивляться следовало тому, что он так долго служил. Он был ограничен в средствах и потому скуповат.

Как-то раз в дождливый день, глядя в окно, он увидел жену и дочь, которые шли пешком, с трудом справляясь с юбками и зонтами. Тут только он вспомнил, что у них нет экипажа, и это открытие глубоко огорчило его. Он тотчас же обратил все свое имущество в деньги, продал драгоценности жены, занял у друзей и помчался в Баден. Так как ему был известен безошибочный прием игры, то он начал крупно играть, надеясь выиграть лошадей, коляску и ливрейного лакея. Спустя неделю он возвратился домой без гроша, но еще сильнее уверовав в свой безошибочный прием.

У него оставалось еще небольшое поместье в Бри, где он и занялся разведением ананасов. Через год ему пришлось продать поместье, чтобы уплатить за оранжереи. Тогда он пустился изобретать машины и даже не заметил, как скончалась его жена. Он представлял проекты и докладные записки в министерства, в палаты, в Академию, в научные общества – всюду! Иногда его планы были изложены стихами. Тем не менее он все же доставал деньги, он существовал. Существовал каким-то чудом! Но Марсель не видела в этом ничего особенного и все перепадавшие ей деньги тратила на шляпки.

Для такой девушки, какою была в ту пору моя мать, подобный образ жизни был непостижим, и она трепетала за Марсель. Но она любила Марсель.

– Если бы ты знал, – в сотый раз повторяла она, – если бы ты знал, как она была хороша в те годы!

– Ах, мамочка, я не сомневаюсь в этом.

Однако между ними произошел разрыв, и причиной была нежная страсть, о которой отнюдь не следует умалчивать, как мы умалчиваем об ошибках дорогих нам людей, но не мне судить об этой страсти, как мог бы это сделать посторонний человек. Не мне судить о ней, да и не в моих это возможностях. Моя мать была невестой молодого врача, который вскоре на ней женился. Это был мой отец. Марсель была очаровательна, вам это уже известно. Она внушала любовь и дышала любовью. Мой отец был молод. Они видались, говорили друг с другом. Что еще могу я сказать?.. Моя мать вышла замуж и больше не встречалась с Марселью.

Но после двухлетнего изгнания златоокая красавица была прощена. Прощена от всего сердца, ее даже попросили быть моей крестной матерью. К этому времени она уже вышла замуж. Это, как мне кажется, много способствовало примирению. Марсель обожала своего мужа, черномазого урода, который плавал на коммерческом судне с семилетнего возраста и, как я сильно подозреваю, торговал неграми. В Рио-де-Жанейро у него было поместье, и он увез туда мою крестную.

Мать не раз говорила:

– Ты вообразить себе не можешь, какой у Марсели был муж: настоящий урод, обезьяна, – обезьяна, одетая с головы до пят во все желтое. Он не владел ни одним языком, только понемножку говорил на всех языках. Он изъяснялся криками, жестами, вращая глазами. А глаза у него действительно были замечательные. Не думай, сынок, что он родился где-то за морем, – добавляла моя мать, – он коренной француз, уроженец Бреста. Его фамилия Дюпон.

Для матушки «за морем» означало все, что не было Европой, и это сокрушало отца, автора многочисленных трудов по сравнительной этнографии.

– Марсель была без ума от своего мужа, – продолжала матушка. – В первое время после свадьбы мы стеснялись навещать их. Нам казалось, что мы мешаем. Года три-четыре она была счастлива. Я говорю «счастлива», потому что каждый бывает счастлив на свой лад. Когда она приехала во Францию… Ты не помнишь, ты был слишком мал…

– Нет, мама, очень хорошо помню.

– Ну, так вот, пока она гостила во Франции, ее урод приобрел там, у себя на островах, отвратительные замашки: он напивался пьяным в портовых кабаках бог знает с кем. Ему всадили в спину нож. При первом же известии об этом Марсель поехала к нему. Она выхаживала мужа с тем изумительным пылом, который вкладывала во все, что делала. Но у него пошла кровь горлом, и он умер.

– А разве Марсель не вернулась обратно во Францию, мама? Почему я больше не видел крестной?

На этот вопрос моя мать ответила не сразу.

– Овдовев, она осталась в Рио-де-Жанейро, поддерживала знакомство с морскими офицерами, и это сильно ей повредило. Не думай о ней плохо, сынок. Марсель была женщиной своеобразной, поступавшей не так, как все. Но принимать ее стало неудобно.

– Мама, я не думаю ничего плохого о Марсели; вы только скажите, что же с ней сталось?

– Ее полюбил морской лейтенант, что вполне естественно, но он скомпрометировал ее, так как эта победа льстила его самолюбию. Я не хочу называть его; теперь он контр-адмирал, и ты не раз с ним обедал.

– Как! это В.? Краснощекий толстяк? Ну, мама, этот адмирал иной раз, после обеда, рассказывает пикантные анекдоты о женщинах.

– Марсель безумно любила его. Она следовала за ним повсюду. Понимаешь, мальчик, я не знаю всех подробностей. Но конец ее был ужасен. Оба находились в Америке, где именно, затрудняюсь сказать: я никогда не могла запомнить географические названия. Марсель ему надоела, и под каким-то предлогом он покинул ее и возвратился во Францию. Поджидая его в Америке, она из парижской газетенки узнала, что он бывает в театре с какой-то актрисой. Она не могла совладать с собой и, хотя ее мучила лихорадка, отплыла во Францию. Это было ее последнее путешествие. Она скончалась на борту корабля, и тело твоей бедной крестной, сынок, зашитое в холст, бросили в море.


Вот что рассказала мне матушка. Это все, что я знаю. Но всякий раз, когда хмурится небо и жалобно воет ветер, моя крылатая мечта летит к Марсели, и я говорю ей:

– Несчастная страждущая душа, несчастная душа, скиталица по древнему океану, баюкавшему самые юные земные любови, о милый мне призрак, о моя крестная и моя фея! Будь благословенна самым преданным из тех, кто любил тебя, единственным, быть может, кто не забыл тебя! Будь благословенна за тот дар, который ты положила мне в колыбель уже одним тем, что склонилась над нею; будь благословенна за то, что открыла мне, когда моя мысль еще только пробуждалась, муки, даруемые красотой душам, алчущим постичь ее, будь благословенна тем, кого ты, когда он был ребенком, подняла на руки, чтобы посмотреть, какого цвета его глаза. Ребенок этот был самым счастливым и, смею утверждать, самым преданным из твоих друзей. Ему ты отдала свой самый щедрый дар, великодушная женщина, ибо вместе с объятиями ты открыла перед ним беспредельный мир грез.




VII. Запись, сделанная на рассвете

Вот жатва, собранная за одну зимнюю ночь, колосья воспоминаний. Развею ли я их по ветру? Или, перевязав в сноп, отнесу в житницу? Они будут, думается мне, полезной пищей для умов.

Один из лучших и ученейших людей, Эмиль Литтре, высказал пожелание, чтобы каждая семья завела свой архив и свою историю нравов. «С тех пор, – говорит он, – как мудрая философия научила меня глубоко уважать традицию и сохранять прошлое, я не раз сожалел, что в средние века семьи горожан не подумали о том, как хорошо было бы вести краткую летопись, в которой отмечались бы важнейшие домашние события, и передавать семейные записи от поколения к поколению до тех пор, пока не вымрет род. Как поучительна для нашей эпохи была бы такая хроника, несмотря на всю свою краткость! Сколько утрачено опыта и любопытных сведений, которые можно было при желании и чувстве преемственности сохранить для потомства!»

И вот я осуществляю по мере своих сил пожелание мудрого старца: эта запись будет сохранена и положит начало летописи рода Нозьеров. Будем бережно хранить прошлое. Без прошлого не создать будущего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю