355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. » Текст книги (страница 12)
1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:33

Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

XII

Елена была напугана, все время жила в страхе. Боялась она всего: визитеров, которые приходили к ней, и тех, которые не являлись, хотя она их ждала, боялась шума, тишины, роскошных своих комнат и даже улицы. Она вздрагивала, если встречала знакомых. Прежняя ее подруга по пансиону, Сесиль, которая уже давно вышла замуж за финансиста, приехала с визитом в роскошном наряде. Гостья жеманилась, болтала о пустяках, но чувствовалось, что она сгорает от любопытства, а это было для Елены пыткой. Заметка «Наблюдателя» подстрекнула любопытство Сесиль, однако она поняла, что ей придется уйти, ничего не выведав.

Она уже поднялась и вдруг, передумав, сказала:

– У журналистов совсем нет здравого смысла. Кто же это написал, будто ужасное несчастье, постигшее вас, душечка, изображают в каком-то особом свете?.. Впрочем, я не совсем хорошо представляю себе, что под этим подразумевается.

Елена растерянно ответила:

– Я вас не понимаю… Уверяю вас, я…

Она остановилась, чуть не совершив непоправимую оплошность. Ведь она собиралась отстаивать свою невиновность!

Елена велела отыскать газету с заметкой, прочла ее и потеряла сон.

Тем временем авраншская прокуратура тщательно вела следствие по одному уголовному делу. Некий Релин, ходатай по делам, пользовавшийся довольно скверной славой, был убит у себя дома, на улице Жевр, в Гранвиле. Сначала подозрение пало на портового грузчика, пьяницу и гуляку, заходившего к Релину около пяти часов вечера накануне того дня, когда был обнаружен труп. Лавочник, живший в первом этаже, видел, как грузчик спускался по лестнице и, казалось, был чем-то страшно рассержен. Его долго допрашивали, но признали невиновным и освободили. Судебному следователю пришлось опять предпринять розыски, и он снова обследовал место преступления. Он заметил, что документы, которые преступник вытащил из конторки и, наспех перелистав, бросил на труп, лежали отдельными пачками, причем каждая пачка была в бумажной обложке с фамилией и адресом. Груду бумаг предусмотрительно оставили на месте в том виде, в каком нашли. Тело жертвы вытащили из-под бумаг с тщательными предосторожностями. Одну из обложек убийца бросил поверх других, следовательно, в конце поисков, – она оказалась пустой. На ней была надпись: «Грульт, лакей Хэвиленда, проживает в Париже».

На фамилию Грульт натолкнулись еще раз, уже не в Гранвиле, а в Авранше, при проверке книги для приезжих на постоялом дворе «Красный конь». Грульт еще жил там, когда отдано было распоряжение об его аресте; его задержали.

Елена узнала об этом из газет после ужасной ночи. Ей пригрезился он. Видение было жуткое; он стоял перед ней, ни в чем не упрекая ее, в нем не было ни вражды, ни гнева. Но он явился Елене таким, каким его создало ее воображение, в своем новом страшном облике. Как жить, если он будет приходить каждую ночь?

К завтраку приехал Феллер. Она бросилась к нему с безумной нежностью и страхом, умоляя его о чем-то взглядом. И обняла его так крепко, что он сказал:

– Да что с тобой? Ты мне делаешь больно.

Затем он заявил, что никогда не доверял Грульту, – это было поистине неожиданное открытие. Он говорил, что преступление негодяя бросает его в дрожь, но что ночью ему пришла в голову некая мысль, снизошло наитие. Он решил разыскать Сэмюэла Эварта. Сегодня утром он уже отправил письмо по этому поводу во французское посольство в Англии. Он будет продолжать поиски. И в эту минуту острый его взгляд словно собирался просверлить карниз.

Елена жестоко страдала, видя, как отец увлечен делами умершего. Она сказала:

– Папа, а не хотелось бы тебе уехать с дочкой куда-нибудь далеко-далеко?

– Куда же? – спросил он испуганно и добродушно.

Мысль о том, что придется покинуть кофейню «Кольмар», казалась ему самой дикой и чудовищной нелепостью на свете. Он пришел в себя от изумления, поцеловал Елену в лоб и шепнул:

– Ты еще дитя!

Затем, из врожденной склонности к легкому решению всех жизненных вопросов и по бестактной доброте, он, сказал, рассчитывая, что его слова удержат молодую вдову в Париже:

– Наш друг Лонгмар будет безутешен, если ты уедешь.

Но она возразила строгим тоном, что г-н Лонгмар должен думать о браке с молоденькой девушкой и, сложив руки, воскликнула дрогнувшим голосом:

– Господи, господи, как безжалостна жизнь!

Отец сжал ее руки и ответил своим сочным голосом:

– Кому ты говоришь это, дитя мое!

Разложив на столе шагреневый портфель, он скрылся от нее в дыму толстой сигары и начал составлять докладную записку о Сэмюэле Эварте, пропавшем без вести.

С этого дня угрызения совести и страхи Елены начали усиливаться без всякой видимой причины, только из-за игры ее больного воображения. Все чаще, все явственнее становились ее бредовые видения. Ей приходилось напрягать мысль, чтобы отличать их от действительности.

После допроса Грульта было отдано распоряжение произвести обыск в квартире обвиняемого. Однажды утром в особняк явился полицейский комиссар в сопровождении слесаря. Г-же Хэвиленд доложили, что комиссар рассматривает бумаги во флигеле и просит хозяйку через час-другой уделить ему минуту для беседы. Эта весть сразила Елену. Она отчетливо видела, что у нее в комнате сидит муж, обезображенный тлением, но в безукоризненном костюме, невозмутимый и довольный. Она видела, как он перелистывает какой-то журнал с безмятежным видом, будто человек, вернувшийся домой. Глаза его вытекли, в орбиты набилась земля, но он заметил ниточку на скатерти и осторожно снял, как всегда это делал, когда был жив; потом он исчез. Тут Елена испугалась другого. Она была так не искушена в жизненных делах, что вообразила, будто правосудие станет ожесточенно преследовать ее, заставит признаться в самых сокровенных мыслях и отправит на эшафот вместе с Грультом. Ей приходило на память все, что она читала о казни Марии-Антуанетты. Она уже чувствовала, как к ее затылку прикасаются холодные ножницы палача. Она обезумела от ужаса. Шуршание собственного пеньюара доводило ее до полуобморочного состояния.

Около десяти часов она услышала, как хлопнула дверь. Она распахнула окно, не зная зачем – покончить ли с собой, убежать ли. Оказалось, пришел из коллежа ее племянник Жорж. Он сердито швырнул книги на стол, случайно взглянул на Елену и воскликнул:

– Какие у тебя сегодня большущие глаза!

Он раскрыл книгу, собираясь по обыкновению позаняться до обеда, и, надув губы, как подобает всем школьникам-лентяям, стал жаловаться, что очень уж много задано по греческому языку на завтра. Он сел на самый кончик стула, поджав под себя ногу, облокотился о стол и начал нехотя листать словарь. Переводил он, хотя и кривлялся, довольно хорошо. В тетради делал множество клякс и слизывал их языком.

Елена, оцепенев, прислушивалась к каждому звуку и вздрагивала, когда мальчик стучал ногой о перекладины стула. Он подражал строгому и выспреннему тону учителя:

– Обратите внимание, господа, на гармонию стихов Софокла. Мы не знаем, как их произносили, и произносим их как попало, но все же какая гармония! Господин Лабрюньер, вы проспрягаете десять раз глагол . Какая гармония!

Затем он заговорил обычным своим звонким голоском:

– Тетя, ручаюсь, что наш учитель носит картонные воротнички. Мы зовем его Пифоном [66]66
  Пифон – в древнегреческой мифологии чудовищный змей, воплощение сил зла и тьмы. Его убил бог света Аполлон.


[Закрыть]
. Знаешь, почему? Как-то он нам сказал: «Господа, Пифон был безобразным, отвратительным и на редкость злобным чудовищем». А Лабрюньер взял да и крикнул из-под парты: «Совсем как вы». Лабрюньер молодчина! Знаешь, тетя, ведь ты – красавица!

Затем его мысли, после стольких скачков, остановились на греческом тексте. Он переводил слово за словом, громко выговаривая греческие, а за ними французские слова, которые и записывал, то и дело умолкая, чтобы пересчитать игральные шарики; его голосок серебристый, как крик свиристели, звенел в комнате:

–  – божественная голова,  – Иокасты [67]67
  Иокаста – персонаж трагедии древнегреческого поэта Софокла (V в. до н. э.) «Царь Эдип». Иокаста, вдова фиванского царя Лаия, вторично выходит замуж за чужестранца Эдипа, победившего жестокого Сфинкса. Узнав, что Эдип ее родной сын и убийца своего отца – царя Лаия, ее первого мужа, Иоакаста повесилась.


[Закрыть]
– мертвая… Как глупо!.. Она пошла…  – брачные покои… то есть в спальню… Заметьте, господа, какое удачное выражение! А какая гармония!..  – рвала на себе волосы,  – призывала,  – Лайя,  – мертвого. Видишь ли, тетя, по-французски это слово означает проповедь, а по-гречески – имя старичка, за которого вышла замуж Иокаста, ну, а брак не удался. «Она рвала на себе волосы и призывала мертвого Лайя…»

В этом греко-французском бормотании Елена узнала древнюю и возвышенную повесть о женщине, доведенной до отчаяния.

Мальчик, радуясь, что скоро конец, торопился: –  – мы увидели женщину, которая повесилась. – Он сделал росчерк, продырявив пером бумагу, показал язык, лиловый от чернил, и запел: – Повесилась! Повесилась! Я кончил!

Елена встала, выпрямилась и пошла к себе наверх такой спокойной, такой уверенной, такой твердой походкой, что казалась олицетворением Неизбежности.

Она закуталась в темную шаль, опустила на лицо вдовий креп и сошла вниз по черной лестнице.



XIII

Улица ослепила Елену, и она пошатнулась. В то утро воздух был пронизан каким-то рассеянным, странным светом. Он заливал все вокруг, и каждый предмет выступал с невероятной четкостью. Экипажи, деревья, газетные киоски и прохожие даже издали виднелись до того отчетливо, словно были совсем рядом. Такая прозрачность воздуха угнетала Елену – она ни на что не смотрела, но все видела. Самые безразличные для нее вещи – номера фиакров и буквы на вывесках – до мелочей запечатлевались в ее глазах и утомляли больные нервы. Все, что она видела, как будто насильственно врывалось в нее и причиняло боль. Ей хотелось вернуться домой, но остановиться она была не в силах. Нет, никогда, ни у одного живого существа не был еще так подавлен рассудок. И она шла вперед, словно приняв бесповоротное решение. Ею владела лишь одна мысль, простая, ясная и непреложная, исключавшая все остальное. Елена шла, даже не сознавая, что она идет, как будто ее несли крылья; она чувствовала страшную слабость, потеряла всякую волю. Она шла. Впереди семенила девочка, несла ребенка и кружку с молоком. Елена следила, как белые капли сбегают на плиты тротуара. Все душевные силы, уцелевшие в ней, сосредоточились на этих каплях. Капельки все падали и наводили на нее необъяснимую тоску.

Она вышла к набережной, и перед ней открылся широкий простор; свет дробился на поверхности реки, прохладный ветерок рябил воду; Елена глубоко вздохнула. Она постояла в нерешительности, потом свернула направо и продолжала свой путь. На набережной д'Орсэ благоухали цветущие сады. Она все шла.

От Паромной улицы до Королевского моста ей мешала идти вереница экипажей, омнибусов, куда-то спешивших людей, проворных мастериц. Она перешла мост, не глядя на воду, еще раз повернула направо, спустилась к берегу по сходням, над которыми склонились ивы, пробралась в купальню, и там ее обдало запахом горячей воды и дегтя.

Служанка в белом переднике приготовляла ванну; Елена терпеливо ждала, покусывая ручку зонта. Она была очень спокойна. Она вошла в кабину и сказала, что позвонит, когда понадобится халат.

Дверца за ней закрылась, и она тотчас же раздвинула коленкоровые занавески, резким толчком распахнула окно, вздохнула полной грудью. Сена катила мелкие, искристые волны. С плавучей прачечной, причаленной к другому берегу, долетали глухие удары вальков. Из-за пестрой ограды мужских купален несся гул.

Елена смотрела на яркий пейзаж беспечным и как будто довольным взглядом. Черная кашемировая шаль обтягивала ее плечи, вдовий креп, откинутый на шляпу, зловещим облачком колыхался у нее над головой, она была хороша, как никогда, и вся дышала тихой негой. Все ближе и громче раздавался шум пароходного винта. Понтон купальни слегка качнуло, и речной пароходик, идущий в Пуэн-дю-Жур, проплыл так близко, что она услышала голоса пассажиров. Двое развязных молодчиков, облокотившиеся о перила палубы, с вожделением посмотрели на Елену, конечно мысленно раздевая ее.

Она их заметила. Она услышала, как старший, блондин с угреватым лицом, сказал приятелю:

– Хороша! Вот бы…

Но пароход уже шел, опустив трубу, под аркой Королевского моста.

Уголки ее губ дрогнули от усмешки, то ли презрительной, то ли довольной.

Она была спокойна; ее блуждающий взгляд был кроток, безмятежен. Она подняла прекрасные свои руки плавным движением, которое пленило бы многих мужчин, провела ладонью по лбу. А потом с безразличным видом отвернулась от всего окружающего и затворила окно. Был полдень.

В два часа она еще не позвонила. В десять минут третьего служанка, удивленная тем, что ее так долго не зовут, приоткрыла дверь кабины и спросила, не нужны ли ее услуги.

Ванна была пуста, зато против двери, между окном и зеркалом, висело что-то большое, черное.

Девушка выбежала и стала звать на помощь.

Елена Хэвиленд повесилась, привязав к крюку галстук своего племянника. Она не рассталась с той черной шалью, которую накинул ей на плечи Рене в беседке месяц тому назад, когда они ездили в Медон. Ее колени были подогнуты, а носки туфель касались пола. Стул, видимо, умышленно был поставлен слева и чуть отклонял тело в сторону, не давая упереться в пол. Голову закрывал вдовий креп. Его приподняли. Лицо распухло, изо рта высунулся черный, вздувшийся язык.

Полицейский комиссар, вызванный на место происшествия, сделал такое замечание:

– Немало видывал я женщин-самоубийц, но в первый раз вижу удавленницу.



XIV

Ужасный и необъяснимый уход из жизни любимой женщины сразил Лонгмара, хотя сначала он и не казался удрученным. Он со страстью занялся медициной. Но стал угрюмым, суровым, грубым. В нем по видимости осталась лишь одна хорошая черта: он был добросовестным и дельным врачом. С друзьями он ссорился, цинично относился к женщинам и, оттолкнув всех, кто его любил, остался одиноким. Раздражительность его доходила до того, что он не мог позавтракать в молочной, не поссорившись с официантом, хозяином и кассиршей.

Из-за какого-то бестактного замечания главного врача госпиталя он подал в отставку и в один прекрасный день очутился у своего отца, в глухом уголке, в Арденнах, без книг, без белья, не бритый целых три недели и хмурый.

Бывший дорожный смотритель, сухонький старичок, подстригал деревья, разливал вино в бутылки, чинил расшатанные половицы в комнатах, колол дрова, суетился и ко всем житейским делам относился весьма серьезно. Он пожимал плечами, видя, что его сын целыми днями валяется в саду с потухшей трубкой в зубах и в рваной соломенной шляпе, надвинутой на нос.

Как-то после обеда он признался сыну, что у него на руке «шишка» и что хотя она и не болит, но, сдается ему, растет. Он спросил, как ему быть.

– Никак, – ответил Рене, повернувшись спиной к возмущенному старику.

Часто старик с заступом или с садовыми ножницами в руках будто случайно проходил мимо копны сена, где валялся его сын. Иной раз он говорил:

– Если ты болен, ложись в постель.

Или же:

– Если кто-нибудь придет, прошу тебя, держи себя иначе. Ради твоего же блага говорю.

Рене завел привычку после еды выходить из дома. Уходил он неподалеку и ложился на крутом берегу речки под кустами дикого дрока. Он даже не мечтал. Все ему казалось тягостным, нелепым, скверным; в его печали не было ни прелести, ни красоты. Он пробыл в таком состоянии несколько недель.

И вот однажды, до одури зевая на берегу, он увидел гурьбу детей – они купались голышом в речке и неловко, но все же грациозно переступали с камня на камень. Русоволосые, румяные малыши хохотали, перекликались, сталкивали друг друга в воду, кричали и плескались, внося оживленье в суровый пейзаж. Лонгмара вдруг осенила удачная мысль. Он кликнул ребятишек, но они бросились от него врассыпную, скользя и цепляясь за мшистые камни, и даже не думали подходить. Какой-то мальчуган притаился под скалой, нависшей над речкой, воображая, что его не видно. Рене поймал его врасплох и вытащил из норки, как угря. Очевидно, лицо у Лонгмара было не злое, потому что малыш перестал его бояться.

– Послушай-ка, звереныш, – сказал доктор. – Хочешь заработать новенькие су? Принеси мне лягушек. Ты, наверное, умеешь ловить лягушек. Я живу вон там, у папаши Лонгмара.

Ему притащили лягушек, и он заперся в комнате, сразу пропитавшейся едким запахом аптеки и табака. Старик Лонгмар, выпалывая цветочные грядки, с довольным видом поглядывал на слуховое оконце, откуда свисала латунная проволока, а на ней – грозди искалеченных лягушек. Теперь, когда сын стал заниматься, старик проникся к нему благоговейным уважением. Он старался сделаться совсем незаметным, ходил по дому на цыпочках, запрещал служанке приводить в порядок постель наверху, пока г-н Рене занимается.

Как-то за столом, чистя грушу, он сказал сыну:

– Не могу ли я тебе помочь выделывать лягушек? Хочешь, например, я построгаю дощечки? Я мог бы их покрасить и даже наклеить слой мелкого песка.

– Наклеить песок на дощечки? Зачем?

Старик объяснил: он думал, что сын делает чучела лягушек и мастерит из них всякие штуки.

– Видел я в Париже, – сказал он, – в зоологических магазинах чучела лягушек, и сделаны они были отменно; одни будто дрались на дуэли и держали крохотные деревянные шпаги, а другие играли в пикет малюсенькими картами; были еще и лягушки, которые сидели в беседке и пили из кукольных стаканчиков. Ловко придумано! Вот я и решил, сынок, что ты мастеришь вещицы в эдаком же роде.

Старик разочаровался, узнав, что сын занимается опытами. По его мнению, такое ребячество простительно было только школьнику. Он снова стал мрачен и, когда, работая в саду, окидывал дом хозяйским взглядом и замечал лягушек, свисавших из окошка, сокрушенно качал головой.

Однажды утром Рене объявил отцу, что уезжает. Прощаясь, оба говорили отрывисто, какими-то сиплыми голосами, с бесстрастными, напряженными лицами – в их расставании чувствовалась угрюмая решительность.

Но пока старик отец, подъезжая к дому, плакал, сморкаясь в клетчатый платок, сын лежал на скамейке в вагоне третьего класса и, раскуривая трубку, смахивал с глаз слезы.

В Реймсе в его купе сели два молодых человека, по виду приказчики. Один из них читал «Пти-Журналь» и делился с приятелем важнейшими новостями:

– Министерский кризис продолжается… Взрыв, происшедший в квартале Гро-Кайу, вызвал смятение… Некий Грульт (Жюст-Дезире) казнен в шесть часов утра, в Гранвиле, на Рыночной площади.

– А что он натворил? – спросил другой.

– Убил какого-то старика. Обвиняли его и в том, что он отравил богача-англичанина, но второе преступление на суде доказано не было. Да разве ты не помнишь дела Грульта?

– Нет, – ответил молодой человек. И, помолчав, добавил: – А подробности есть?

Они прочли вполголоса: «В четыре часа утра роковой механизм…» Остального Лонгмар не слышал. Молодой человек сложил газету и сказал:

– До последней минуты он уверял, будто убил свою жертву не преднамеренно. Все равно, негодяй он был отъявленный… Знаешь, я не прочь закусить, а ты?

Лонгмар жил в Париже, не выходя из какого-то тупого оцепенения. У него еще осталось несколько сот франков от жалованья, полученного в Кохинхине, они избавляли его от трудов. Вставал он в полдень, отправлялся в Люксембургский сад и сидел там на скамейке, глядя, как осенний ветер взметает опавшие листья. Он сидел, подперев голову руками, сидел так долго, что на щеках у него появлялись отпечатки кулаков. Когда наступили холода, все чувства в нем замерли. Зимние дни он проводил в маленькой, душной кофейне, даже не проглядывал журналов, даже не играл на биллиарде. Как-то весной он встретил там своего знакомого, Нуйака. Этот толстый волосатый человек, выходец из крестьян, получил изрядное наследство от своего покойного папаши, овернского земледельца, и проматывал деньги, сочетая ненасытность обжоры со скаредностью крестьянина. Но теперь, к сорока годам, он немного остепенился.

У себя в родных краях он купил всеми забытый горячий источник с запущенной водолечебницей и сейчас думал лишь о том, как бы привлечь туда больных. Карманы у него были набиты пузырьками с минеральной водой и проспектами, украшенными заставкой с изображением римских бань и пруда XVI века, который срисован был со старинной миниатюры.

Он протянул Лонгмару бутылочку, говоря:

– Теплая, сернистая, хлористая, щелочная, мышьяковая, йодисто-бромистая и насыщенная углекислым газом.

Потом он начал пространно рассказывать о своем предприятии.

Водолечебница находилась в пятидесяти километрах от Клермона, на берегу озера, у подножья бесподобной базальтовой горы, возвышавшейся, словно пирамида. В деревне жили пятнадцать – двадцать пастухов и около тридцати мужчин и женщин, изуродованных зобом.

Нуйак получил в наследство от отца три-четыре лачуги, собирался их выкрасить, обнести забором и превратить в коттеджи для приезжающих. В гостинице «Цезарь», стоящей против лечебного заведения, пожалуй, поместится тридцать – сорок приезжих. Позже надо будет подумать и об устройстве казино. Начать придется с малого, а там, в будущем, как знать… В заключение он спросил, не хочет ли и Лонгмар принять участие в этом деле.

– Приезжайте, – сказал он, – будете у нас врачом.

Нуйак питал к медицинским способностям бывшего военного хирурга глубочайшее уважение, вызванное единодушным мнением их общих приятелей. Все друзья признавали, что у Лонгмара глаз и рука выдающегося хирурга.

Лонгмар отвечал:

– Ваш источник в захолустье. Никто туда не поедет, разве что несколько золотушных иностранцев, которые там вконец заплесневеют. Я поехал бы лишь при одном условии, что буду жить там зимой и летом.

Он сразу согласился на скудное жалованье, предложенное Нуйаком, твердо уверенным, что доктор его водолечебницы будет вознагражден многочисленной клиентурой, которая будет стекаться на курорт со всего света.

На следующий день Лонгмар объехал весь Париж, покупая одежду, инструменты и книги. Часов в пять вечера, проходя по авеню Елисейских полей, он остановился около открытого кукольного театра. Зеваки в три ряда налегали на канат, протянутый между стволами деревьев и отделявший места, где сидели платные зрители.

Детишки стояли позади нянек, уныло созерцая их юбки да ноги какого-нибудь военного.

В толпе зрителей, но чуть в стороне, Лонгмар увидел сгорбленного, грузного старика, заплывшего нездоровым жиром, на его бледном лице застыло выражение скорбного безразличия. Сюртук его порыжел на воротнике и плечах, сзади вздернулся, а передние полы свисали клином. Старик смотрел на кукольное представление, вернее, его взгляд, устремленный в ту сторону, блуждал между небом и землей с выражением, присущим только ему одному.

Лонгмар с волнением узнал Феллера де Сизака, и воспоминания всколыхнулись в его душе.

Феллер пожал ему руку, хотел что-то сказать, но не нашел слов. Лонгмар с какой-то особой жалостью, с внезапной нежностью сказал ему:

– Поедемте со мной.

– Охотно, – ответил Феллер. – Сегодня вечером у меня нет никаких дел.

Он сказал, что живет на улице Трюфо, а это – в конце Батиньоля.

– Конечно, далековато от центра, – добавил он, – но, знаете ли, при трамвайном сообщении…

Уже стемнело, когда они уселись в закопченном кабачке, на улице Монмартр. Они смотрели друг на друга в каком-то изумлении и не могли отдать себе отчета, день ли, век ли прошел с тех пор, как они виделись в последний раз.

О ней они не говорили. Но обоим казалось, что она тут, рядом.

Лонгмар, раскалывая орехи, сообщил, что уезжает в Мон-Дор, рассказал о том, что будет там делать. Он повторил просто:

– Поедемте со мною.

Старик испуганно вытаращил глаза и воскликнул:

– Бросить Париж! Немыслимо! А дела? Жизнь кипит только в Париже.

Лонгмар, охваченный жалостью, все же не мог не улыбнуться:

– Едемте! Там вы будете инспектором, контролером, распорядителем.

Такие чины вскружили голову бедному старику, и он заявил, что хотя его содействием уже заручилось одно предприятие, в котором… и для которого… но если он, как человек опытный, может принести некоторую пользу… Они условились встретиться на следующий день. Лонгмар шел по мосту и думал:

«Чувство это сильнее меня, мне все представляется, что он мой тесть».


Курортный сезон прошел для Нуйака не так уж плохо. На воды приехали лечиться несколько русских и одна семья из Лиона. Г-н Феллер похаживал у источника и пробовал воду с видом знатока. Чем он в, сущности ведал – было неизвестно. Разумеется, Нуйак не принял бы Феллера на службу. Однако он платил ему – но деньгами Лонгмара.

– Постарайтесь уверить старика, будто вы платите ему жалованье, – попросил Нуйака доктор, – и главное, не говорите, что он получает мое. А я обойдусь.

Он дал несколько советов русским, его вызывали в горные селенья, когда гуляки, выходя в воскресенье из кабака, ухитрялись вывихнуть себе ногу. Но вот улетели ласточки, уехали и путешественники, только не стаей, а парами или в одиночку, друг за другом.

Пришла зима. В долине лежал снег. На гранях порфировых глыб и в расщелинах, черневших между гранитными скалами, висели, как сталактиты, огромные ледяные сосульки. На склонах стояли величавые ели, смутно рисуясь в тумане, будто призраки. Море тьмы заслоняло горизонт. Со стен водолечебницы, расписанных красными и коричневыми фресками в античном вкусе, чешуйками отпадала краска. Напротив ванного заведения, в зале нижнего этажа гостиницы «Цезарь», г-н Феллер играл в домино с хозяином номеров. Лонгмар курил трубку, положив ноги на решетку камина. Он пощупал себе пульс на левой руке большим пальцем правой и пробормотал:

– Жар, тяжесть и острая боль в подвздошной области, кашель, подавленность, невралгические боли в правом плече. Все признаки налицо: у меня явное воспаление печени.

И впервые за целый год, четыре месяца и шесть дней он улыбнулся.




    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю