355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. » Текст книги (страница 16)
1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:33

Текст книги "1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга."


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)

Но выражение лица Телемаха стало серьезным и печальным.

– Важная это была бы штука, мусью Реми, – сказал он. – Но не делайте этого: император рассердится. Он спрятался. Нарисуйте меня во фраке и чтобы на манишке у меня блестело три брильянтовых запонки.

Реми шагал по Сен-Жерменской улице, и хоть он не умел рассуждать и никогда не удивлялся тому, что происходит вокруг него и в нем самом, он сейчас вопрошал себя, отчего он почувствовал такое смятение, когда увидел старика – друга двух дам с улицы Фельянтинок.



IX

Долго размышлял моралист Браншю о письме, написанном на жемчужно-серой бумаге, и о свидании у фонтана в крещенскую ночь, пока, наконец, все это не предстало перед ним в идеальном свете. Философ уже не думал о кровопролитном поединке с Сент-Люси, – напротив, он решил, что креол совершенно непричастен ко всем достопамятным событиям. Особое внутреннее чувство помогло Браншю познать истинную причину всего, что с ним приключилось. И хотя Реми во всеуслышание сознался, что сам написал письмо на жемчужно-серой бумаге, моралист с пренебрежением отнесся к его словам, ибо безошибочная интуиция подсказала философу, что письмо это написано изысканной и безутешной женщиной, на редкость благородной по душе и происхождению. Он сделал ряд выводов, доступных лишь для мозговых извилин метафизика, и доказал себе с неоспоримой очевидностью, что женщина эта – датская принцесса, что зовется она Врангой и что, облекшись в дивный причудливый наряд, который подчеркивал поэтическую грусть ее облика, она уже хотела отправиться к фонтану четырех епископов, но вдруг упала, сраженная смертью, в своем будуаре, среди экзотических растений, аромат коих – символ ее любви к Браншю, был упоителен и смертоносен.

И моралист, постепенно воссоздавая все эти прекрасные и грустные события, благодаря самоуглубленному анализу и сосредоточенным размышлениям, рассказывал о них своему другу Лабанну, который не находил в его речах ничего несообразного.

Обнаруживая все новые и новые обстоятельства в жизни Вранги, Браншю в конце концов преисполнился печали, о которой пожелал всем поведать.

– Я должен покарать себя неслыханными муками, искупить то невиданное преступление, которое я совершил, погубив избранную натуру, изящную, как породистая лошадь, и мудрую, как Ипатия [91]91
  …мудрую, как Ипатия… – Ипатия – женщина-философ и математик, жившая в IV веке в Александрии.


[Закрыть]
.

Скорбная судорога сводила его выразительный нос. Вранга стала единственной темой его разговоров: умершая заполнила всю его жизнь. Он дошел до такого отчаяния, что забывал надевать фрак Лабанна. Он облачался в попону, будто в саван, и так бродил, с надменным и унылым видом, по бульвару Сен-Мишель.

– Видите сами, – говорил он, когда его останавливали приятели, – я в трауре.

И указывал на какую-то тряпицу, смахивающую на траурный креп и обвивающую некое подобие шляпы.

А пока философ Браншю оплакивал принцессу Врангу, Сент-Люси все больше охладевал к хозяйке «Тощего кота». Он не решался оставаться с ней наедине и не отходил от приятелей, даже если ему нужны были спички, лежавшие на столе, рядом с краном, у которого Виргиния вечно ополаскивала стаканы.

Он остепенился и рьяно занялся живописью. К тому же в мастерской Лабанна появился художник – мускулистый, коренастый детина, работавший с неистовством, – он рисовал целыми днями, расстегнув на мохнатой груди рубашку, засучив рукава и не говоря ни слова. На его простом, загорелом лице, изрытом оспинами и украшенном жесткой бородкой, нельзя было ничего прочесть; круглые глаза смотрели пристально, но ничего не выражали. Это и был Потрель, тот самый Потрель, которого Виргиния обвиняла в неблагодарности. Он вернулся из Фонтенебло [92]92
  Фонтенебло – живописная местность в 59 км. к юго-востоку от Парижа. Лес Фонтенебло был излюбленным местом работы французских пейзажистов XIX века.


[Закрыть]
, где провел два года, занимаясь живописью, теперь он занимался живописью в мастерской Лабанна, пока не освободилось помещение, которое он снял на Монмартре.

Потрель был молчалив – он не обладал даром речи. Склонясь над холстом с палитрой в руке и прищурившись, он отвечал на разглагольствования Лабанна одним лишь словом: «Возможно», причем выговаривал его по слогам, попыхивая обкуренной носогрейкой.

Однажды Лабанн сказал ему:

– Совершенство недостижимо. Поэтому художник не в состоянии создать совершенство.

– Возможно, – отвечал Потрель.

И продолжал писать.

К нему приходил натурщик – прехорошенький мальчишка-итальянец, плакса и пройдоха, таскавший у него табак. Сент-Люси теперь мог рисовать нагое тело. Время от времени Потрель вставал с табурета, чтобы размять ноги, делал Реми отрывистые и четкие замечания, а потом снова принимался за работу.

Впрочем, однажды утром он долго сидел, то почесывая бороду, то грызя ногти. Когда Реми спросил, почему он бездельничает, Потрель указал на окошко и буркнул:

– Вот эта чертова штуковина мешает мне писать.

«Штуковиной» оказалось солнце, заливавшее мастерскую ослепительным светом.

Потрель много ел. Он ходил в извозчичьи кабачки. Когда Реми заговаривал о «Тощем коте», Потрель только усмехался. Но однажды он спросил, сохранились ли у Виргинии ее роскошные формы. Наконец, после долгих и тщетных попыток, Реми удалось как-то вечером затащить его в заведение на улице св. Иакова. Виргиния покраснела, как пион, и угостила неблагодарного толстым ломтем ветчины.

– Кушайте, господин Потрель, – говорила она. – Вкусная, нежная, просто во рту тает. Видите, какой жирок – белый-пребелый; да что же вы ничего не пьете? Попробуйте-ка пива; в прошлом месяце разлила его по бутылкам. Прежде вам пиво нравилось.

Потрель ел и пил, а Виргиния, стоя у его стула, улыбалась ангельской улыбкой и, млея от удовольствия, смотрела, как этот молчаливый и могучий муж отправляет себе в рот кусок за куском.

Реми вышел из пивной, но хозяйка не обратила на это никакого внимания. И он облегченно вздохнул, как человек, сбросивший с плеч тяжкое бремя.

Возвращаясь к себе, он увидел, что привратник, служивший в доме, где жили его дамы, входит в винную лавочку, а жена привратника болтает с зеленщицей довольно далеко от парадного. И его вдруг осенила удачная мысль; он вошел в швейцарскую, где не было ни души, и постарался разузнать фамилию дам с пятого этажа. На почтовом ящике виднелась надпись, гласившая: «Г-жа Лурмель, рантье».

На следующий день он увидел, что барышня Лурмель, стоя у окна, наливает воду для птиц в фарфоровую чашечку. И он посмотрел на нее с невольной симпатией и с живым интересом. Она увидела его и медленно отвела свои наивные и задорные глаза. Он заметил, что она стала совсем взрослой и очень хороша собой.

В те дни Реми часто наведывался в Курбевуа, и портрет Телемаха мало-помалу вырисовывался на полотне. Портрет получился прескверный. Но Телемах был в восторге. По вечерам, закрыв лавчонку, он водружал портрет на стол, между двумя свечами, и отплясывал каланду или нежно мурлыкал гнусавым голосом:


 
Канга до ки ля,
Канга ли.
 

Мирогоана, сидя на задних лапах, с важным видом присутствовала при этой церемонии. Как-то раз она до того умилилась, что лизнула еще не подсохший нос портрета. Правда, изъян устранили без труда.

Однажды Телемаху взгрустнулось при мысли, что рядом с ним на холсте не увековечена и Оливетта в алой шали. Но он тотчас же примирился со своей участью и снова пустился в пляс.



X

Реми, проснувшись, вспомнил о том, что вчера он закончил портрет Телемаха и что это – произведение в своем роде замечательное. Затем он с удовольствием увидел в окно, как в комнате напротив две ручки ударяют по клавишам фортепиано; ручки стали гораздо белее и ударяли по клавишам с большим чувством. Но он заметил, что люстру заточили в кисейный чехол, а в квартире, обычно такой тихой, царит суматоха.

Ручки захлопнули крышку фортепиано, исчезли, а потом снова появились с сафьяновыми саквояжами и шляпными картонками. Реми, предчувствуя какое-то важное событие, не покидал наблюдательного поста и следил за подступами к подъезду. Он простоял на карауле два часа и наконец увидел, что из дома вышел привратник, нагруженный целой пирамидой чемоданов и картонок, что у дверей остановилась наемная карета, а немного погодя горничная г-жи Лурмель принесла еще груду баулов и картонок и принялась все это заталкивать в карету.

Тут Реми схватил ящик с красками, выгреб все деньги из секретера, сунул их в карман и, не надев шляпы, в домашней куртке и ночных шлепанцах, опрометью сбежал по лестнице. Карета, в дверцах которой мелькнула оборка женского платья, уже катила по мостовой под шаткой пирамидой вещей, когда Реми остановил какую-то пролетку и велел удивленному извозчику мчаться вдогонку.

Оба экипажа пересекли Париж, въехали во двор вокзала Сен-Лазар и тут остановились. Реми в своем домашнем облачении пошел вслед за дамами и вместе с ними поднялся по вокзальной лестнице. Барышня Лурмель обернулась и окинула взглядом чудака-путешественника, которого, конечно, отлично узнала. Она смотрела на него с насмешливым и каким-то восторженным удивлением. Он подошел к билетной кассе одновременно с г-жой Лурмель и, услышав, что она попросила два билета до Авранша, тоже взял билет до Авранша и облегченно вздохнул. Было двенадцать минут пятого, а поезд отходил без двадцати пяти минут пять. Г-жа Лурмель с дочкой пошли сдавать вещи в багаж. Реми не нужно было выполнять никаких формальностей, но ему необходимо было кое-что купить. Он побежал на улицу Пепиньер, в магазин готового платья, взял, не глядя, два-три костюма и расплатился с торговцем, который чуть было не препроводил подозрительного покупателя в полицию. Но вдруг Реми крикнул с отчаянием:

– А ботинки! Ботинки-то!

Хозяин лавки, красивый еврей с козлиным лицом, сладкой улыбкой и жестким взглядом, холодно ответил, что «обуви не держит».

– А вы мне свои отдайте! – крикнул Реми, совсем потеряв голову.

Еврей, не на шутку встревоженный, нахмурился так грозно, что Реми улизнул в своих шлепанцах, прихватив одежду, в которую и облачился по дороге в уличной сутолоке, среди бела дня. Он кинулся в соседнюю лавку, схватил там шляпу и уплатил на лету. Было двадцать семь минут пятого. Реми бросился бежать и за три минуты до отхода поезда влетел в зал ожидания, по которому, вероятно, еще никогда не ступал пассажир в шлепанцах. Он вошел, и его приветствовали очи-фиалки – они будто говорили ему: «Мы вас ждали. Право, вид у вас довольно странный – кожа такая смуглая, новенький костюм надет кое-как, а на ногах шлепанцы. Но нас это ничуть не пугает и не сердит. Мы находим, что вы славный, да и лицо у вас смелое, а это нам нравится. Вот и все, что мы можем вам сказать. Насчет остального – обращайтесь к маме». Все это говорили очи-фиалки, зато взгляды г-жи Лурмель выражали тревогу; так бывает встревожена курица, когда подманивают ее цыпленка, бросая ему хлебные крошки.

Реми из скромности не вошел в то купе, где ехали мамаша и дочка, а водворился в другом конце поезда. Он сидел на скамье и раздумывал о том, где, когда и на что купить ботинки, потом сосчитал деньги и, обнаружив, что у него осталось еще двадцать один франк тридцать пять сантимов, приободрился. И тут он задался вопросом, уж не влюбился ли он в мадемуазель Лурмель?



XI

Спустя неделю после отъезда Реми на г-на Годэ-Латерраса внезапно напало педагогическое рвение и он направил свои стопы, с томиком Тацита в кармане, в гостиницу на улице Фельянтинок. Там он узнал, что его ученик скрылся. Тучка скользнула по его челу, по благородному челу, которое, будь оно зеркалом, отражало бы лишь небеса, тихоокеанских чаек да созвездия Старого и Нового света. У людей возвышенного ума чаще, чем у людей заурядных, бывают предчувствия. И у Годэ-Латерраса появилось предчувствие. Вот почему, позабыв о давнишней вражде, он отправился в мастерскую Лабанна.

Скульптор, пребывавший вне времени и пространства, не мог ничего ему сказать. Зато он проводил Латерраса к кормилице-Виргинии, которая приписала исчезновение Реми безысходному горю, но какому именно, объяснять не стала, хотя и намекнула, что она сама, кажется, причастна к случившемуся. Если г-н Сент-Люси принял роковое решение из-за неразделенной любви, как она того опасается, то она просто в отчаянии. Но ведь на всех не угодишь, если ты не из породы тех женщин, которых сейчас столько развелось. Да ничего особенного она и не делала, – напрасно г-н Реми приревновал ее к г-ну Потрелю. Под конец Виргиния заявила, что она честная женщина и что совесть ее чиста. Она призвала Тощего Кота, взиравшего на них с полотна, в свидетели своего высоконравственного поведения и удалилась в закуток, где обычно ополаскивала стаканы.

Господин Годэ-Латеррас с озабоченным видом взобрался на высоты Монмартра. На следующее утро он спустился оттуда на империале омнибуса и опять появился в мастерской, которая превратилась в его штаб-квартиру. Тут он застал моралиста Браншю, облаченного в попону и трудившегося над трактатом о любви. Он был поглощен своим замыслом и тотчас же о нем поведал.

– Настоящая любовь, – изрек он, – может возникнуть лишь в том случае, если мужчина и женщина никогда не встречались. Полная гармония двух душ бывает лишь в вечной разлуке. Одиночество – непременное условие всеобъемлющей страсти.

Господин Годэ-Латеррас не поддался соблазну и не вступил в словесный поединок в столь возвышенных сферах. Он спросил, не видел ли моралист г-на Сент-Люси.

Браншю не знал об исчезновении креола, но когда услышал эту новость, его вдруг осенила догадка. Он сразу постиг многое. Он решил, что исчезновение Реми тесно связано со смертью прекрасной принцессы Вранги. Моралист был убежден, что странное поведение Сент-Люси в дни событий, которые предшествовали и сопутствовали прискорбной и поэтической кончине принцессы, должно было породить глубочайшее раскаяние в молодом человеке, по виду ветреном, а на деле вероломном.

– Принцессе Вранге суждено было умереть, – добавил философ с невозмутимым видом. – Ей нужно было умереть, дабы любовь, которую она питала ко мне, осуществилась в абсолюте. Но господин Сент-Люси множество раз перехватывал письма, которые принцесса посылала мне и содержание которых я восстановил по наитию; он с дьявольской иронией вручил мне только последнее письмо; это преступление, по-видимому, и довело его до самоубийства.

Пока Браншю говорил, нос его подергивался, выделяясь на мертвенно-бледном лице, покрытом красными пятнами, взгляд блуждал, глаза налились кровью. Тут очень кстати явился Лабанн и вывел на улицу незадачливого наставника, который от растерянности стал размахивать над головой зонтиком.

– Бедному моему моралисту, – воскликнул Лабанн, – еще никогда не приходили в голову такие возвышенные идеи! Будь у него в мозгу одна крупица фосфора, он был бы гением! Но ему достались две крупицы. Вся беда в этом.

Лабанн вспомнил, что Сент-Люси с восторгом рассказывал ему о чернокожем генерале – кабатчике из Курбевуа. Скульптор сказал, что, может быть, они получат кое-какие сведения у негра; к тому же Лабанну хотелось посмотреть на Телемаха.

Они взобрались на империал конки и доехали до площади Этуаль. Лабанн по привычке вошел в первую попавшуюся кофейню и начал без умолку разглагольствовать за кружкой пива. Г-н Годэ-Латеррас пускался в пространные возражения. А Лабанн отвечал, не слушая. Так они развивали великолепнейшие теории. Вдруг скульптор щелкнул пальцами и воскликнул:

– А ведь можно придать терпимый вид сему предмету.

Предметом была Триумфальная арка.

– И сделать это совсем просто. Но вот увидите, никто и не подумает об этом. А нужно всего-навсего вот что: рассадить у основания некоторое количество сапожников, писцов, торговцев жареной картошкой – кстати, чад был бы тут весьма уместен. Пусть бы на жалких лавчонках красовались безграмотные и аляповато размалеванные вывески. И пусть бы разрешили строителям лавчонок вытаскивать камни из монумента, особенно по углам: линии стали бы мягче. То тут, то там зияли бы дыры – хорошо было бы засыпать их землей и посеять буковые орешки и желуди. Буки, дубы распушили бы на различной высоте свои зеленые кроны и нарушили бы унылое однообразие серых стен, а корни, пробиваясь в каменной кладке, покрыли бы ее живописными, извилистыми трещинами. Плюща бы сюда побольше. Да в нем недостатка не будет, ведь он превосходно уживается на камнях. Ветры и птицы посеют в щелях, засыпанных пылью, дикий левкой – ведь дикому левкою по вкусу старые стены! – и уйму всяких злаков. Камнеломка, любящая сырость, ежевика и дикий виноград вырастут и размножатся где попало. На верхушке монумента настроить голубятен. Под сводами слепят гнезда ласточки. А к вечеру на карнизы будут слетаться стаи ворон, приманкой им будут дохлые сони и полевые мыши. И тогда-то на Триумфальную арку, если ее станут поддерживать с такой разумной заботой, будут взирать поэты, ее будут рисовать художники, и она прослывет произведением искусства. Человек, кружку пива!

Вечерело. Скульптор и мыслитель решили, что не стоит никуда ехать, и сели на трамвай, идущий к Монпарнасу.



XII

Пока г-жа Лурмель с дочкой устраивались в сером каменном домике под соломенной кровлей в тихом селении на морском берегу, неподалеку от Авранша, Реми, радостный и овеянный соленым ветерком, шел в соседнюю деревню на ярмарку, прихватив ящик с красками. У него осталось всего-навсего четырнадцать франков семьдесят сантимов, зато появились башмаки. Вокруг площади рядами стояли возы. Под деревьями, посаженными в шахматном порядке, смешалось все: румяные лица, обрамленные русыми бородами, телячьи спины, испачканные высохшим навозом, рога, рыльца поросят, лоснящиеся крупы, белые чепчики. С телег стаскивали свиней, и они пронзительно визжали, заглушая слитый гул голосов и рев скота. Женщины с золотыми цепочками, надетыми поверх бумажных косынок, и в гладких юбках неподвижно стояли на страже возле повозок, а мужчины в синих блузах с топорщившимися складками тем временем обделывали дела, потягивая сидр в кабачке, полном мух.

Реми вошел в кабачок, дверь которого была украшена веткой остролиста, уселся за столиком и разложил бумагу с карандашами. Он нарисовал одного крестьянина, потом другого, потом третьего, потом вообще всех, кто на него смотрел. За каждый портрет он просил двадцать су. Но кошельки не развязывались.

– Приведите-ка своих милых, – предложил художник, – мигом их нарисую.

В толпе зашумели, и несколько подвыпивших парней с хохотом подтолкнули к Реми какую-то толстушку. На щеках у нее рдел багровый румянец, и она хохотала до упаду. Реми сделал набросок – девушку можно было узнать по чепцу и крестику. Один из веселых парней порылся в вязаном кошельке, протянул художнику серебряную монетку и, старательно сложив рисунок вчетверо, сунул его за пазуху.

Все сошлись на том, что парижанин превосходно передает сходство, и Реми вернулся в деревню с несколькими серебряными монетами в кармане.

Он переночевал на захолустном постоялом дворе, в той деревушке, где поселилась и г-жа Лурмель, и с утра отправился на золотистый пляж, где рядами стояли пестрые купальные кабинки.

Море голубело на горизонте, медленно поднимался прилив, и сверкающая зеленоватая волна, отороченная пеной, с шумом катилась по песку. Небо в легкой влажной дымке, то коварное небо, что и ласкает, и обжигает белую кожу горожан, замыкало округлый горизонт. Ветерок, дувший с океана, играл оборками женских платьев. Хрупкие парижанки в купальных костюмах, с волосами, подобранными под резиновые чепчики, бежали навстречу волне. Реми заметил мадемуазель Лурмель – ее фиолетовый шарф развевался по ветру.

Он чуть было не кинулся на шею девушке, но тут, у поворота дорожки, терявшейся на песчаном берегу, показался г-н Сариет с неизменными седыми бакенбардами и неизменным зонтом.

– Здравствуйте, господин Сариет, – сказал Реми изумленному старику.

Не прошло и четверти часа, как они стали добрыми друзьями.

– Я большой любитель памятников старины, – говорил г-н Сариет, – и знаете ли, я целых три недели измерял стены аббатства на горе Сен-Мишель; измерения я производил зонтом. Такая уж у меня привычка. Вот, например, высота каменных стен аббатства в среднем равна семидесяти двум зонтам, а внутренних колонн храма – по крайней мере тридцати семи зонтам, трем набалдашникам и двум металлическим наконечникам.

Господин Сариет пришел в восторг, когда узнал, что Реми – художник. Они сговорились вместе обойти весь Авраншский округ. Решили, что г-н Сариет будет измерять исторические памятники, а Реми их зарисовывать.

– Представьте меня госпоже Лурмель, – попросил Реми.

И когда старик произнес: «Господин Реми Сент-Люси, сын господина Сент-Люси, бывшего министра Гаити», Реми поклонился г-же Лурмель, онемевшей от удивления, и девушке, которая широко раскрыла свои фиалковые глаза и расцвела в улыбке.

В тот вечер г-жа Лурмель и ее дочь сидели у окна, облокотившись на подоконник, вдыхали воздух, насыщенный солью, и смотрели, как над сверкающим морем всходит луна.

– Но послушай, доченька, – говорила г-жа Лурмель, – ведь нам ничего неизвестно ни о его семье, ни о состоянии, ни о поведении.

– Но послушай, мамочка, ведь я же люблю его! – воскликнула девушка с той беззастенчивостью, которая свойственна неиспорченным натурам.

– Что ты, право, говоришь, Жанна! – возразила мать. – Ты же его совсем не знаешь.

Жанна ответила, и что-то ласковое, но задорное, было в ее прекрасных лучистых глазах:

– Я его не знаю, мама, но я его узнаю.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю