Текст книги "Любовь в ритме танго"
Автор книги: Альмудена Грандес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
* * *
Я вернулась домой, когда была уже почти полночь, и увидела, что свет нигде не горит. Я на мгновение заглянула в комнату Хайме, который, как обычно, лежал лицом к стене и прерывисто дышал. Я осталась неловко стоять в коридоре, прямо за его дверью, и не очень хорошо представляла, что делать дальше. «Ничего не произошло, – говорила я себе, – ничего не произошло», мне следует думать о другом. Я страшно устала, но спать не хотелось, куча непроверенных контрольных работ на столе дожидалась меня уже несколько дней и грозила дорасти до потолка. В конце концов я взяла верхнюю пачку тетрадей и пошла с ними на кухню. Я открыла дверь холодильника, раздумывая себя, что же можно выпить в такой ситуации, и упрекнула себя уже в который раз, что никак не могу привыкнуть работать по ночам.
Это ужасное расписание стало единственным следствием череды сумасшедших лет, начавшихся после рождения Хайме. Самые первые дни я вспоминала даже не со страхом, нет, – с глухим ужасом, который мой организм испытывал постоянно, день за днем. Когда я стала матерью, мне пришлось работать по вечерам. Я никак не могла запомнить количество учеников в своих группах, их лица, номера телефонов – ничего. Я не помню даже, какие книги тогда читала, какие фильмы смотрела, с кем знакомилась, чем занималась. Я ни о чем старалась не думать в те моменты, когда Хайме давал мне отдохнуть, оставив наедине с моими страхами. Однако я помню с удивительной точностью запах ступеней госпиталя, форму скамеек, фамилии врачей, номер телефона отделения, лица и имена больных детей, которых я тогда часто видела, номера телефонов, лица и имена их родителей.
– Я мать Хайме.
– Ах! Хайме… – работник справочной службы вернулся к своим бумагам, потом посмотрел на меня с широкой и пустой улыбкой. – У него все очень хорошо, вчера он прибавил сорок граммов.
– А что еще?
– Ничего больше.
Иногда мне хотелось закричать ему в лицо: «Как это ничего больше? Козел, как это ничего больше? Свинья, мудак, сукин сын, ничего больше… Какого черта? Как ты сам думаешь, что это значит?» Иногда я чувствовала желание закричать по-настоящему: «Это мой сын, ты слышишь? Мне стоило больших усилий принять его как реальность, я носила его внутри себя девять месяцев, я приготовила для него комнату в своем доме, я его родила, я жалела его, я слишком поздно его полюбила. Я тысячу раз представляла себе, как это будет, но никогда представить не могла, что он будет лежать в белом в одной из этих прозрачных стерильных колыбелей. Я хотела забрать его к себе, показать ему окружающий мир, видеть, как он спит, приучить его к моим рукам, кормить, одевать в цветные пижамы, отвозить загорать и покупать музыкальные шкатулки, медвежат и собачек из пластика, у которых двигаются уши и открываются глаза, то есть сделать его таким же ребенком, как и все остальные. Это все, чего я хотела, так что не говори мне, что ничего больше нет, скажи мне, что я могу войти, что мне скоро его отдадут, говори мне это каждое утро, пусть даже это и ложь…» Несколько дней я готова была кричать, но улыбалась и говорила «спасибо», как воспитанная женщина, поднималась и сидела в зале ожидания, хотя знала, что и на следующее утро ничего нового не будет. Мой сын был под наблюдением, врачи надеялись, что он наберет вес, говорили, что необходимо сделать несколько анализов, что прошло только два дня и пройдут еще три или четыре до того, как он покинет инкубатор. Для них он был просто младенцем под номером, потому что не мог быть чем-то иным.
Иногда мне казалось, что все смотрят на меня как-то не так. Я чувствовала молчаливый упрек в глазах окружающих, улыбках и хотела отгадать, о чем они думают: как это возможно, чтобы такая женщина, как я, – привлекательная, образованная и воспитанная, владеющая иностранными языками, вела себя так же, как мать Виктории из шестнадцатой палаты, которая работала в пекарне, или отец Хосе Луиса, который был грузчиком. Однако я и не пыталась скрыть своего безудержного страха, который перерос в панику и не оставлял в душе места для сострадания. Я не добивалась их сострадания, не хотела его, мне было не нужно все сострадание мира, я не могла справиться с судьбой, и моя мука была чистым страхом, чувством, которое разрезало меня пополам каждый раз, когда я находила пустую колыбель, прежде чем какая-нибудь медсестра не подходила ко мне и не сообщала, что Хайме унесли, чтобы сделать очередной анализ. Никто не мог осознать жестокую несправедливость этой судьбы, никто, кроме матери Виктории или отца Хосе Луиса. Ребенок, которого кормили чужие, сорок граммов прибавки в весе в день. Ребенок, до которого можно дотрагиваться лишь по полчаса в десять утра, в час, в четыре и в семь дня и в десять часов вечера. Когда однажды утром я приду и мне скажут, что все результаты хорошие, никаких повреждений, никакой инфекции нет, что я могу забирать Хайме домой, я не поверю, что в действительности прошло лишь двадцать два дня после родов. Я почувствую бесконечную благодарность ко всем врачам и медсестрам, которые отдадут мне худенького и маленького, но здорового ребенка, а не умирающего, темно-лилового и истощенного, которого они приняли три недели назад. Мое чувство признательности будет более чем искренним, не показным.
Проходили странные дни, длинные и запутанные, как в фильме ужасов, снятом старой камерой. Я никогда не находила столько неприятного в себе самой за такое короткое время, никогда не чувствовала себя такой эгоисткой, такой дрянной, такой ничтожной, такой беспомощной, такой виноватой, такой ненормальной, как когда смотрела сочувствующим взглядом на мать Хесуса. О том, что Хесус родился с соединенными пищеводом и трахеей, мне сказала мать какого-то желтушного ребенка – дети с желтухой покидали больницу через три или четыре дня. Мать Хесуса, в свою очередь, смотрела таким же противным сочувствующим взглядом на мать Виктории, чьи внутренности были закупорены каким-то мотком волокон, который не было никакой возможности удалить оперативным путем. Мать Виктории смотрела так же на мать Ванессы, которая родилась с многочисленными злокачественными новообразования в разных внутренних органах, которая сочувствовала отцу Хосе Луиса, рожденного с гидроцефалией и которого боялась увидеть собственная мать в этой импровизированной галерее ужасов. Врачи говорили, что если Хосе Луис и выживет, то обязательно умрет в двенадцать или тринадцать лет.
Временами, когда я сидела с другими родителями, ожидая новостей, и смотрела вокруг себя, то чувствовала напряжение посаженных в клетку хищников, готовых прыгнуть при первой угрозе. Я знала, что все эти родители мне завидовали, потому что мой сын выздоровеет вместе с парой других детей, тоже ставших жертвами недостатка кальция в организме, детей в принципе здоровых, нормальных, которым требовалось лишь усиленное питание. По ночам во время кормления главная медсестра отдавала таких детей практиканткам, чтобы те сразу привыкали к работе в этом месте. Я знала, что мне завидуют, но не хотела никого упрекать, мне просто не хотелось видеть ни матерей желтушных детей, ни тех женщин, которые рождают толстых и розовых детей.
Я никогда не чувствовала себя такой несчастной, никогда не видела столько несчастных людей, как теперь. Я это осознала, когда поняла, что никогда больше не вернусь сюда, уверенная в том, что эти люди отдали бы все свое имущество взамен на то, чтобы не видеть меня всю свою жизнь, и, несмотря на это, я продолжала встречаться с ними. «Как дела?» – «Очень хорошо». – «Как Хайме вырос!» – «Да, и твоя дочка тоже, она стала выглядеть намного лучше». – «Да, слава Богу. Хорошо, я пойду, я немного тороплюсь». – Да, конечно, до следующей встречи, пока, пока…» Я продолжала встречаться с ними в коридорах, всегда в компании наших детей, этих детей, которые оставались худыми, даже когда не выглядели уже так страшно.
В то время мне казалось, что ничего не менялось, что время играло со мной, обманывало меня. То, что я хотела праздновать как определенную победу, становилось эфемерным перемирием, лишь я перешагивала через порог моего дома с Хайме на руках, прологом к длинному паломничеству от коридора к коридору, от консультации к консультации, от специалиста к специалисту. Нас водили по всем углам этого огромного здания, которое, как мне тогда казалось, я покинула навсегда. Мой сын рос невероятно медленно и никогда не набирал вес с той скоростью, как это требовалось, хотя он был совершенно нормальным ребенком. Несмотря на это, врачи решили вернуть его обратно, проверить заново всеми приборами, просмотреть под самыми мощными стеклами, согласно новейшей технологии, с которой моей матери никогда не приходилось сталкиваться. Они искали, снова искали, еще раз искали… Какие-то анализы, пробы, которые никогда не заканчивались… Его взвешивали, измеряли, рассматривали, изучали, однажды целую неделю, потом еще две недели, в итоге месяц, и Хайме уже пошел, он начал говорить, а они продолжали брать пробы, пробы и еще пробы, и мы возвращались в госпиталь, каждое утро, потом еще и еще, пока я училась мало-помалу превращаться в сфинкса.
Я научилась владеть своим лицом, делать каменное выражение, скрывать чувства от окружающих. Я быстро поняла, что этот путь мне придется пройти одной. Сантьяго не волновался, он вел себя так, словно все было прекрасно, часто даже упрекал меня в нездоровом педантичном следовании указаниям врачей. «Ты каждый божий день проводишь в клинике с ребенком. Должно быть, тебе там нравится, потому что, конечно, он выглядит прекрасно, но, может, хватит, не нужно больше его осматривать…» – говорил Сантьяго. Хайме действительно был замечательным малышом, очень активным, быстрым и красивым, но он очень медленно рос и не поправлялся, как требовалось. Я не переставала тревожиться за него, хотя не могла ни с кем поделиться своими страхами, а потому в конце концов решила не признаваться в страхах даже самой себе. Когда какая-нибудь сеньора смотрела на моего ребенка на улице, в магазине или в парке, я отворачивалась в другую сторону, а если меня спрашивали о его возрасте, я отвечала с отрепетированной улыбкой, горя воодушевлением, которое гасилось какими-нибудь последующими комментариями. Если кому-то доставало мужества, чтобы посоветовать мне особую диету, испугавшись того, что у такой крупной матери, как я, такой маленький ребенок, тогда, не переставая улыбаться, я торопливо уводила Хайме в какое-нибудь другое место, где не было никого, кто хотел бы задавать вопросы, расспрашивать, какую жизнь я вела во время беременности, чтобы родить такого рахитичного ребенка, какое жуткое заболевание я перенесла в этом состоянии, или за какого рода дурные склонности наказаны родители, что их ребенок имеет такой истощенный вид. Никто не знает, почему у некоторых женщин кальций застревает в плаценте, почему она делается твердой и ни на что не годной, но мне не осталось ничего другого, как принять то, что я превратилась в ответственную мать лишь по случайности, потому только, что плацента, непригодная, жесткая, забитая минералами, была именно моей.
Иногда я оглядывалась вокруг, видела себя, своего сына, дом и мужа и тихо спрашивала себя, отчего, когда, как и почему так случилось.
* * *
Через несколько месяцев я начала работать по вечерам, а когда оглянулась по сторонам, испугалась того, что увидела. Хайме было уже три года, он рос очень медленно – за шесть месяцев он вырастал на 8,5 процента, в соответствии с таблицей роста, хотя и с самой нижней отметкой. Казалось, все в порядке, нет причин для подозрений, что он может стать карликом, страдать микроцефалией и рахитом, – такие мысли мучили меня постоянно, тогда как Сантьяго считал, что дела идут отлично.
Правда была в том, что карьерные дела моего мужа последнее время пошли не так успешно, хотя до рождения Хайме, казалось, он сильно преуспевал. Сантьяго хотел посоветоваться со мной по поводу своих проектов на будущее, которое стало его беспокоить. Человек, который никогда не смотрел на себя со стороны из страха все потерять, решил поэкспериментировать. Сантьяго считал, что на предприятии, где он работал, с тех пор как я его знала, он достиг потолка и что пришло время начать заняться собственным делом. Он сказал, что именно сейчас перспективы очень хороши, я ему поверила, потому что он никогда раньше не ошибался и до сих пор мы жили хорошо, даже очень хорошо. Действительно, до рождения Хайме я подумывала о том, чтобы оставить академию, и если этого не сделала, то только потому, что работа обязывала меня выходить из дома, здороваться, болтать со многими людьми на разные пустяковые темы часами, чтобы затем сконцентрироваться на профессиональных вопросах: разговор и грамматика, особенности фонетики, саксонский генитив, нерегулярные глаголы.
Когда Сантьяго открыл собственное предприятие, я была уверена, что все изменится к лучшему, но прошел год, пока в холодильник вернулась моя любимая Coca Cola Light. Результаты финансирования обществ, которые мой муж радостно бросился создавать, чтобы снизить налоги, в результате получились куда менее эффективными, чем ожидалось. Поставщики поставляли товар, учредители готовились получить прибыль, но клиенты не платили, когда следовало. В итоге кости домино медленно падали, увлекая за собой каждую последующую костяшку, так что, когда наступал последний день месяца, не находилось денег даже на собственную зарплату.
По утрам я отводила сына в обыкновенный детский сад, правда, довольно чистенький, но без психолога, без логопеда, без занятий по психомоторике, без обучения музыке, только куча детей и два часа на чистом воздухе в ближайшем парке.
Я нашла этот садик среди самых дешевых и, что немаловажно, близко от дома. Я давала частные уроки до обеда, потом шла забирать Хайме, переодевала его, кормила, проводила с ним все вечера. Я бралась за все переводы, которые только могла найти, чтобы ребенок находился со мной рядом, а в половине восьмого шла в академию, потому что вечернее расписание лучше оплачивалось, чем дневное. В полночь, выбитая из сил, я не могла даже остаться выпить рюмочку с коллегами, которые отправлялись в кафе отдохнуть после занятий, и возвращалась домой усталая, раздевалась, шла в постель и засыпала, когда Сантьяго разрешал себе дотронуться до моего плеча, описывая все плохое, что ему выпало за день и жалуясь, как мучительно несправедлива к нему судьба.
Хайме занимал все мои мысли, так что я даже не пыталась жаловаться и вела себя словно осел, слепой, глухой и немой, который никогда не знал другого мира, кроме колодца, к которому его приводят. В нашей семье я стала единственным источником реальных доходов, но с каждым днем мне становилось все труднее вставать. Рейна помогала в те дни, когда мы с Сантьяго работали допоздна. Я пыталась отказаться, уверенная в том, что у нее достаточно своих проблем, чтобы загружать себя еще и нашими, но она не хотела оставлять меня, более того, даже не желала меня слушать.
– Не говори глупости, Малена. Разве мне трудно прийти вечером? Если я не приду, Рейна проведет вечер дома одна, ведь гораздо лучше, если она будет играть со своим двоюродным братом… Сегодня я помогу тебе, а завтра ты мне, тем более ты мне уже помогла, когда у меня были проблемы с Эрнаном.
Последнее было не совсем так. Ведь я ничего не сделала, только выслушала и дала совет, приютила на пару недель, пока она решала, возвращаться ли к матери. Я никогда ее полностью не понимала. В родной дом тогда Рейна вернулась обессиленной, опустошенной и усталой, что, кстати, очень устроило маму, – она почувствовала себя нужной.
– Кончено, – сказала Рейна в один прекрасный день, переступая порог моего дома. Она была в очень мятом платье, непричесанная и ненакрашенная, с пепельно-серым цветом лица.
– Проходи, – ответила я, – ты чудесным образом застала меня, я как раз шла гулять с Хайме в парк. Ты пришла без дочки?
– Я оставила ее дома у мамы.
– Ах, как жалко! Потому что мы могли бы… – пойти вместе, – хотела я сказать, но когда снова посмотрела на сестру, то убедилась, что вид у нее невероятно угнетенный. – Что случилось, Рейна?
– Кончено.
– Что кончено?
Рейна развела руками, а я пошла ей навстречу. Она упала в мои объятия, и в этот момент я забыла обо всем.
Рейна выглядела очень подавленной, но, казалось, она не разрешала себе самой в это верить. Она делала вид, что с ней ничего не происходит, постоянно старалась опекать моего сына, что раздражало меня. Рейна заявляла на каждом шагу, что живет исключительно ради детей, ради своей дочери, казалось, она старается всех в этом убедить, но, похоже, ей этого было мало, поэтому время от времени она в присутствии посторонних громко спрашивала меня, чувствую ли я то же самое. А когда я робко говорила, что ничего подобного не чувствую, она смотрела на меня с состраданием, от чего я испытывала острый приступ отвращения, а потом говорила мне, что я просто не готова признаться себе в собственных чувствах, что я всегда и всюду полагаюсь лишь на свой интеллект и здравый смысл.
Каждый раз, когда моя сестра видела Хайме, она брала его на руки, качала, несколько раз целовала, пела ему, обнимала. Она не переставала ни на миг обращаться с ним по-особому, с некоей специфической деликатностью, которую не проявляла даже по отношению к своей дочери. Она обращалась с Хайме так, словно мой сын был болен, словно он был слабым и требующим сострадания, навсегда отмеченным знаком ребенка из инкубатора. «Ну, он стал такой большой», – говорила она, хотя это было ложью, или: «Девочки всегда растут быстрее», – комментировала Рейна, глядя на Хайме. Как-то она погладила его по голове и спросила: «Сколько ему?», а я небрежно ответила, что 12 месяцев, хотя ему было 1,5 года, то есть 18 месяцев, после чего услышала ироничный пассаж насчет моей юбки, которая теперь на мне болталась.
В это время я старалась избегать Рейну, не оставаться с ней наедине, ограничить наши встречи неизбежными семейными вечерами в конце недели. Меня волновало мое душевное состояние, я боялась, что буду относиться к ней предвзято, и все это заметят. Я старалась не судить сестру строго, не быть несправедливой. На этих больших семейных встречах происходило что-то непонятное, хотя, казалось, обстановка выглядела непринужденной, никто не скучал, но родственники настороженно относились к моему сыну. Все боялись дотронуться до Хайме, никто не хотел брать его на руки, даже для того, чтобы сфотографироваться, никто не хотел его приласкать. Все лишь улыбались ему, строили ему рожицы, но издалека, словно боялись, что он может растаять у них на руках. Хайме не сознавал этого, но я знала, сколько любви он недополучает, я тосковала по Соледад, которая баловала бы его, никогда не оставила бы его без поцелуя. Я была уверена, что так бы и было, если бы она не умерла, и по Магде тосковала, которая укачивала бы его, зажав губами мундштук с сигаретой, но она была далеко. Для остальных мой сын был гадким утенком, он любил бабушку, и бабушка его любила, но она предпочитала сажать на колени дочку Рейны, а не моего сына. И только моя сестра, мать этой сияющей девочки, открыто признавала Хайме. Я не могла объяснить этот парадокс, но меня не покидало смутное чувство, что Рейна своим отношением стремится подчеркнуть достоинства своей дочери. Однако скоро мне стало понятно, что никто, кроме меня, не воспринимал положение вещей таким образом.
– Я не понимаю тебя, Малена, – сказал мне Сантьяго в машине, когда мы отъезжали от маминого дома, – мне кажется, ты просто устала. Почему тебя раздражает все, что делает твоя сестра?
– Меня не раздражает, – солгала я, безуспешно пытаясь найти другую тему для разговора.
– Да, тебя именно раздражает, – настаивал он, не давая мне времени ответить. – Каждый раз, когда она берет Хайме, ты срываешься с места как ракета на старте. А она хочет только добра для тебя и ребенка, я в этом уверен.
Возможно, именно поэтому каждый раз, когда она чесала Хайме спинку, то спрашивала у него, делаю ли я также. Возможно, поэтому она давала ему добавки, не спрашивая меня даже взглядом, когда мы обедали все вместе. Возможно, поэтому спешила передарить ему рубашечки и штанишки, которые были размеров ее дочери, мотивируя это тем, что девочке они малы. Возможно, поэтому прятала порцию картофельной тортильи на всех праздниках, чтобы, как добрая волшебница из сказок, появиться с ней неожиданно рядом с моим сыном и угостить его. Возможно, поэтому она бежала, чтобы обнять Хайме, и подбрасывала его в воздух, и разрешала ему валяться на полу, и бегала с ним на лужайке каждый раз, когда я приходила в гости к маме и говорила, что не могу с ним справиться, что сыта детьми по горло. Возможно, все, что Рейна делала для нас с Хайме, было от чистого сердца, но тем не менее я решила послушаться голоса инстинкта, голоса Родриго, твердо шепчущего мне на ухо, что я должна забыть все, что было прежде, до Хайме.
Теперь я выработала привычку просто так, без предлога, каждый час говорить Хайме, что его люблю: «Я люблю тебя, Хайме, я тебя люблю, Хайме». Такое повторение умаляло важность слов, но это было мне не важно. Мои поцелуи, сумасшедшие поцелуи, беспричинные теряли, конечно, ценность в его глазах, но мне было все равно, я продолжала говорить сыну все время: «Я тебя люблю, Хайме», чтобы он выучил это, чтобы впитал как воздух, которым дышал, навсегда. Теперь я делала для него все: как бы ни устала, находила время, чтобы почесать ему спинку, сделать картофельную тортилью, посидеть с ним на пестром ковре, чтобы мой сын знал, как я его люблю. Моя любовь была самым ценным, что у меня было, это было то лучшее, что можно ожидать от матери, которая когда-то говорила, что не может справиться с ним, что сыта детьми по горло.
Но в то утро, когда Рейна неожиданно появилась в моем доме с влажными глазами и дрожащими губами, я все это забыла, все плохое забывается в подобных случаях. Мне она показалась такой хрупкой, такой грустной, замерзшей и отчаявшейся, такой несчастной и такой одинокой, что я тут же испугалась, что, возможно, ее дочь заболела, поэтому я, ее сестра, старшая и сильная, должна ее защитить.
– Эрнан сказал мне, что он влюбился, – пробормотала Рейна.
– А-а-а, – протянула я и тут же прикусила язык.
– В девушку, которой двадцать один год.
– Ясно, – прошептала я и опять прикусила язык.
– Почему ты так говоришь?
– Да так, ничего.
– Они поженятся. И он сказал мне, что я могу и дальше жить в его доме, если хочу. Тебе не кажется, что это чересчур?
Я молча кивнула, но ничего не сказала.
– Я предполагала себе нечто подобное, потому что уже несколько месяцев у нас не было секса, но я думала, что это просто увлечение, понимаешь? Вот поэтому я и настаивала сегодня ночью, чтобы он остался со мной, а он закатил скандал. Я просила его заняться со мной сексом, а он ничего не сделал! Я ему сказала, что нам надо поговорить.
Я не шевелила губами, хотя мой язык горел.
– Эрнан не хотел заниматься сексом – ему нужна любовь.
В этот момент мне пришлось подвигать во рту языком, потому что это была сущая мука, язык настолько онемел, что уже перестал что-либо чувствовать.
– Теперь Эрнан поверил в неоспоримое существование Бога? – спросила я.
Но Рейна даже не улыбнулась.
– Должно быть, – сказала она и заплакала.
Тут я ее обняла, прижала к себе, поцеловала, постаралась приободрить и утешить, я сказала ей, что она может жить у меня столько, сколько хочет. Я предложила это не в качестве одолжения, потому что никогда не планировала что-то получить взамен, никакого расчета у меня и в мыслях не было. Более года – с весны 1990 года до лета 1991 года – Рейна вела себя как идеальная мать и нянька, пока я была невероятно занята делами главы семейства. Мне приходилось крутиться как белке в колесе, наше экономическое положение было очень нестабильным, проще говоря, денег у нас практически не было, я бы даже не смогла платить девушке, которая раньше присматривала за Хайме по вечерам. Ситуация становилась все хуже, и, если бы не Хайме и Рейна, у меня случился бы нервный срыв. Я постоянно ощущала ее заботу и понимала, что не кто иной, как Рейна, привел в порядок шкафы на кухне. Я улыбалась каждый раз, когда находила в комнате Хайме новую рубашечку или свитер, и тоже старалась что-нибудь делать по хозяйству, поэтому, когда приходила домой, мыла посуду и каждое утро вытирала пыль. Как-то вечером я увидела накрытый белой скатертью стол в столовой, на нем стояли две пустые винные бутылки, а Рейна и Сантьяго опустошали третью на балконе. Я сказала, что голодна, потому что у меня не было времени что-нибудь приготовить, а эти двое посмотрели на меня с выражением абсолютного простодушия, за мгновение до того как посоветовать в один голос, поджарить себе яичницу, – они не рассчитывали, что я приду так скоро и захочу есть. Я радовалась тому, как замечательно моя сестра ладит с Сантьяго, хотя наши с ним отношения становились все прохладнее. У меня промелькнула мысль, что если так будет продолжаться, то между ними что-нибудь да произойдет.
Той ночью с четверга на пятницу я, сидя на кухне, тихо смаковала рюмку вина. За несколько минут до этого я бережно достала бутылку красного вина, осторожно вынула пробку и сделала первый глоток. Мне следовало подумать о жаре – была чрезмерно высокая температура для июньской ночи. Я была абсолютно уверена, что нахожусь дома одна, для этого мне не требовалось обойти дом, мне только хотелось, чтобы Хайме, когда проснется, первым делом увидел меня. Нужно было успокоиться, для чего следовало выпить немного вина. На меня волнами накатывала ярость, которую я старалась контролировать, и все повторяла, что ничего не произошло, потом я решила поработать. Когда рюмка опустела, я поднялась, чтобы налить себе еще немного. Тут открылась дверь на улицу. Я посмотрела на часы. Было два часа пятнадцать минут.
– Малена?
– Я здесь, – ответила я и снова села на место.
Тут же в кухню вошел Сантьяго с виноватым видом, показывая, что спорить со мной он не собирается. В его лице не было ничего особенного, но я почувствовала что-то странное, что-то необычное в его поцелуе… Я отказалась от заранее приготовленных упреков, а он не стал извиняться и сказал, что отвез Рейну домой. Я только спросила Сантьяго, правильно ли он поступил, оставив ребенка четырех лет одного. Он мне ответил, что оставил Хайме спящим и был уверен, что вернется раньше, чем тот проснется. Сантьяго попросил у меня прощения и обещал, что этого больше не повторится, а я слушала его оправдания, но могла думать лишь об одном: что он бросил нашего сына. Сантьяго смотрел на меня, я отражалась в его зрачках, потом я медленно села, а он стоял передо мной.
– Что ты делаешь?
– Проверяю контрольные.
– Мы можем поговорить?
– Конечно.
* * *
Пару недель до этого разговора Рейна пригласила меня пообедать, сказав почти то же самое: «Нам надо поговорить», и, хотя я попыталась избежать этого приглашения под предлогом, что у меня почти нет денег, времени и аппетита, она продолжала настаивать, убеждая, что очень хочет пригласить меня, что уже сообщила маме о том, что в удобный для меня день мы оставим Хайме у нее, и что она знает невероятно хороший японский ресторан, он недавно открылся и доступен по деньгам. Мне нравилась японская кухня, и я согласилась.
Рейна ожидала, что я откажусь, но я приняла приглашение. Слова Рейны «нам надо поговорить» означали самое худшее, потому что еще с детства мы никогда не находили общий язык. Мы были единодушны лишь в одном – в том, что метеорологи обязательно ошибутся с прогнозом погоды. Материнство, как магический наркотик, превратил мою сестру в невероятно консервативную женщину. Теперь на ее лице всегда было такое же озабоченно-страдальческое выражение, как в тот день, когда мы получили энцефалограмму Паситы. Рейна походила на нашу мать больше, чем я, и с этим следовало согласиться, хотя мне было тяжело каждый раз, когда я слышала ее жалобы об «этих ужасных улицах, кишащих нищими, шлюхами и неграми, которые продают скобяные товары, с киосками, набитыми порнухой. А ведь мимо них каждый день ходят дети в колледж, и куда смотрит правительство, и какого черта делает городской совет, и какого черта происходит с приличными горожанами, разве мы платим налоги для того, чтобы судьи вступали в союз с криминалом, и что свобода не в этом состоит, и что важно думать о том, как будут расти наши дети». Я была уверена, что Рейна говорит это, попав под влияние Эрнана.
«Я не знаю, как ты можешь так жить», – сказала мне Рейна, я не знаю, как ты выходишь из затруднительных положений, как ты ходишь по улицам, ничего не замечая, а я ответила ей, что всегда доверяла Сантьяго, а думаю я о будущем, о стоимости земли, об образовании для детей, о коррупции в системе управления, о влиянии темных сил на средства массовой коммуникации, о судьбе песеты в европейской денежной системе и еще о нескольких десятках проблем первостепенной важности. По-настоящему же меня беспокоит только, станет ли Хайме счастливым человеком, станет ли он, по меньшей мере, юношей приемлемого роста через двадцать лет, сколько месяцев мне еще придется работать, чтобы содержать семью и не брать в долг. Рейна никогда до сих пор не работала, и благородство Эрнана делало для нее больше, чем можно было представить, я думаю, что она пошла бы работать лишь после его смерти. Мой муж, со своей стороны, работал много, хотя не зарабатывал ни копейки, он работал над тем, чтобы найти выход из этих обстоятельств. Я никогда не задумывалась о том, чем занимаются другие, даже Рейна, чья прямая спина и нарочито суровый взгляд выражали почти комическую торжественность. Она заранее заказала суши, чтобы успеть сказать мне свои дивные слова.
– Малена, я полагаю, наступил момент, когда ты решишь, будешь ли ты что-либо делать, чтобы спасти свой брак, или нет.
Я подавилась глотком вина и закашлялась на пару минут, прежде чем сумела рассмеяться.
– Какой брак? – спросила я.
– Я говорю серьезно, – произнесла она.
– Я тоже, – ответила я. – Если ты хочешь услышать правду, то я чувствую себя вдовой, у которой двое детей, одному сорок лет, другому четыре года. Иногда, по чистой инерции, я сплю со старшим.
– И что еще?
– Больше ничего.
– Точно?
– Точно.
Тут Рейну прорвало, она говорила очень долго о Сантьяго, о Хайме, обо мне, о моей жизни, обо всем, что она видела, пока столько времени пробыла в моем доме, о том, что все только казалось хорошо, о том, что у нее не было другого выхода и о том, как она все контролировала. Она заставила меня понервничать, хотя я старалась казаться спокойной и отвечала односложно: «А, э, да, нет», потому что сестра не понимала, что мне не все равно, а мне хотелось убедить ее в этом.