Текст книги "Любовь в ритме танго"
Автор книги: Альмудена Грандес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Я вошла в незнакомый квартал – немощеные улицы с маленькими белыми домиками, потоки грязной воды, бескрайние лужи. Мои туфли моментально увязли в грязи. Я обошла лужу и пошла дальше, ни на что не обращая внимания, из-за сковавшего меня страха ничего не чувствовала – я словно одеревенела.
Рейна попала в клинику два дня назад с нормальными регулярными схватками через каждые три минуты. Она шла, неловко ступая, ее ноги подгибались под тяжестью огромного живота, который своим видом напоминал только что рожденную планету; плечи Рейны были откинуты назад, руки прижаты к пояснице. Мама и Эрнан вели ее под руки. Я плелась за ними с чемоданом в руке и знала, что со мной ничего подобного не будет, я знала, что мне не удастся повторить эту сцену, что все пошло плохо, потому что в начале было невероятно хорошо. Мое тело прекрасно хранило память о своей прежней форме, поэтому даже с семимесячным зародышем внутри мой живот выдавался вперед совсем чуть-чуть. Рейна поднялась на лифте в палату, разделась в ванной комнате, надела мамину рубашку в стиле куклы Барби и улеглась в кровать. Она кричала, потела, жаловалась на жизнь и рыдала без остановки, словно ее пытали, разрезали пополам, бедную и беззащитную. Рейна билась в истерике от боли, ногтями впиваясь в мамину руку, в руки Эрнана, а они, в свою очередь, пытались успокоить страдалицу, гладили ее по лицу, разделяя ее боль. Другая роженица с этой палаты пару раз возмущалась криками и просила покоя, а моя сестра ее оскорбила, заявив: «Вы не знаете, как это!», на что женщина ответила смешком: «Разумеется, нет, хотя у меня их трое».
Роды Рейны были долгими, медленными и болезненными, как это случается у многих женщин, рожающих в первый раз, но после всех мучений сестра произвела на свет маленькую и красную девочку, такую, какими и положено быть младенцам. Палату Рейны заполонили улыбающиеся люди со слезами радости на глазах, ее огласили веселые крики, заставили вазами с цветами – такими и должны быть все палаты, где есть колыбель. Лицо Рейны после спавшего напряжения стало гладким и важным, покрасневшим и довольным, каким и должно быть лицо у всех благополучно родивших женщин. Я участвовала в этом спектакле с тем самым чувством, какое испытывает приговоренный к смерти, который должен рыть собственную могилу. В таком состоянии я была уже несколько недель. Гинеколог не беспокоился, потому что я продолжала прилично толстеть, набирая постепенно вес, но он не знал, что здесь крылся обман. В середине шестого месяца я сама изменила режим питания: четыре тысячи, пять тысяч калорий в день вместо тысячи пятисот. Я набивала живот шоколадом, жареным хлебом, пирогами, жареной картошкой, отчего объем моих рук увеличился, как и объем бедер, лицо округлилось, стало мягче, а размер груди угрожал достичь невероятных объемов. Однако мой сын совсем не рос – мой живот не увеличивался, фигура не менялась. Как бы я не набивала брюхо, мне было легко вернуться в то состояние, которое было у меня в первые месяцы, хотя я все делала для того, чтобы превратиться в одну из этих коров, неуклюжих и сверхупитанных, которых я видела в женской консультации. Меня больше не заботило будущее моей фигуры, я не беспокоилась о своей коже, я только хотела быть нормальной беременной женщиной, безразмерной, огромной. Теперь я хотела только этого. Я хотела стать похожей на всех этих женщин, я ела, ела много, я пухла от еды до тошноты, я ела за двоих, но отдавала себе отчет в том, что это мне не поможет.
– А ты как?.. На пятом месяце? На шестом? – спросила меня одна пациентка, пока мы ожидали, когда Рейне сделают процедуры.
– Нет, – ответила я. – Я почти на седьмом с половиной месяце.
Женщина окинула меня взглядом, в котором смешались страх и удивление, но мгновение спустя изменила выражение своего лица и улыбнулась.
– Как здорово! Такая стройненькая…
– Да, – сказала я и посмотрела на маму, которая попыталась поддержать меня взглядом, обняла за плечо и несмело сказала, что боится худшего.
– Мы все очень плохие роженицы, Малена Алькантара, а это наследуется дочерьми от матерей, понимаешь? У моей бабушки было только двое детей – мой папа и тетя Магдалена – это из шести возможных беременностей, а моя мать потеряла двоих детей и родила Паситу, а это очень редкий случай. Ты же знаешь, так заканчивается только одна из каждых ста тысяч беременностей, обычно плод умирает еще до родов… А у меня была только одна беременность, с Рейной были тоже большие проблемы, так что…
– Но проблемы с Рейной, были, наверное, из-за меня… – сказала я, и неподдельный испуг отразился в глазах матери.
– Нет. Как ты можешь быть виноватой? Единственной виноватой можно было бы назвать меня, потому что моя плацента не была предназначена для того, чтобы кормить вас обеих.
– Твоя плацента была хорошей, мама, просто я высосала все и ничего не оставила для нее, врачи так говорили.
– Нет, дочка, нет. Никто никогда не говорил ничего подобного…
Вдруг зазвонил телефон, и она побежала в комнату. Это был Эрнан, он сообщил, что у меня родилась племянница: вес – три килограмма сто граммов, сорок восемь сантиметров в длину, замечательная упитанная девочка. Она прекрасно себя чувствует, чего не скажешь о Рейне.
Я продолжала идти по незнакомому кварталу: низенькие дома с белыми стенами, посеревшими от дождя. Алькантара с ног до головы: черные брови, индейские губы, неспособность родить. УЗИ не могло сказать мне ничего нового. Несокрушимая цепь фактов выстроилась в моей голове: плохая кровь, плохая судьба, плохая жена, плохая мать, не желавшая иметь сына, которого должна была родить, тысячи раз не желавшая рожать, скрывавшая свою беременность от мужа более месяца. Я не могла смотреть на себя раздетую в зеркале без тошноты и страха. Я боялась, что не наступит время, когда не надо будет покупать слюнявчиков, не спрашивать, какого черта я должна сидеть с ребенком на руках весь день, не кривить губы в идиотской улыбке каждый раз, когда идешь по улице с коляской. Боялась, что след пребывания ребенка в моем теле никогда не исчезнет и я не смогу трахаться как сука с незнакомцем, который медленно будет осваивать мои внутренности. Мне не хотелось ежесекундно зависеть от этого инстинкта, чтобы наконец сказать: «Быть женщиной почти ничего для меня не значит». Я была женщиной и должна была за это платить. Я могла бы проанализировать другой столбец цифр и фактов. Рейна курила в течение всей беременности, а я нет, Рейна употребляла алкоголь, а я нет, Рейна жила в свое удовольствие, а я нет, Рейна отказывалась гулять, потому что сильно уставала, а я нет, Рейна объедалась, ела ящиками конфеты, а я нет, у Рейны не было желания ходить на занятия для беременных, я же не пропустила ни одного. Я ходила на теоретические лекции, и все это я делала одна.
Я захотела рассмеяться и расплакалась. Я осмотрелась вокруг, домов больше не было, только наполовину обработанное поле, словно его готовили стать полигоном для каких-то промышленных целей. Я повернулась и пошла обратно по своим же следам. Это было несправедливо. Но именно так и было.
* * *
Я проснулась в шесть утра, встревоженная причудливыми снами, несколько раз прерванных острой болью, по моему мнению, несуществующей, мифической болью, однако потом, в ванной, я почувствовала что-то липкое между бедер и засунула туда руку, чтобы проверить. Тут же мои пальцы покрылись какой-то прозрачной слизью, густой и липкой. До конца срока мне оставалось более трех недель, но я не знала, на какие расчеты мне полагаться. Гинеколог, оптимистически настроенный тип, был единодушен с врачом, проводившим УЗИ, что не следует волноваться раньше времени. «Я уверен, ты сейчас не на седьмом месяце, а только на шестом, сказал он мне, – мы повторим УЗИ через несколько дней, а если результат не понравится, спровоцируем роды, но все должно быть хорошо, не волнуйся…» Сантьяго, его сестры, мои родители, весь мир предпочитали верить его словам. Я нет. Я знала, что ребенок не родится, но меня хранил страх за саму себя, поэтому я хотела верить в противоположное, а говорить правду значило бы соперничать с судьбой. Я почувствовала, как что-то начало отделяться от моего тела, проскальзывая между моими ногами. Это было что-то вроде скудной бесцветной слизи. Думаю, если бы я вытащила тампон, отошли бы воды. Я подождала, но ничего больше не выходило изнутри, словно там ничего не осталось. Боль усиливалась, но я не задумывалась об этом, потому что должна была дать отойти водам, а этого не происходило, со мной ничего хорошего не происходило. Мое тело выглядело таким несчастным и таким жалким.
Я разбудила Сантьяго и сказала ему, что рожаю, что надо немедленно ехать в клинику, а он как-то не очень мне поверил.
– Невозможно, – сказал он, – еще слишком рано, у тебя должны сначала начаться схватки, ребенок должен подготовиться, вот так.
Когда я увидела, что он повернулся к стене, решив спать дальше, я принялась бить его в плечо кулаком и кричать. Я орала, чтобы он соизволил встать на ноги и одеться. Сантьяго испуганно смотрел на меня, а я кричала, что ребенок уже готов, что роды будут ненормальными, что следовало засечь время, потому что, судя по периодичности схваток, что-то идет не так. Нам следовало поторопиться. Я боялась, что ребенок может задохнуться.
Было воскресенье, на улицах пусто. Я не помнила себя от боли, но не понимала, сильно я страдала или нет, и не могу воссоздать ужас тех мучений, которые периодически нападали на меня. Ребенок жив. Я думала только об этом. Он должен быть жив. Если бы он умер, он бы не двигался, он бы не мучил меня. Мы очень скоро прибыли в клинику. Регистраторша заволновалась, увидев нас. Она посмотрела на меня, а я объяснила, как могла, что роды уже начались, я без остановки говорила о моем состоянии. «Пойдемте со мной», – сказала она и проводила меня в пустую консультационную палату, где была только маленькая кушетка, покрытая зеленой простыней. «Раздевайтесь и подождите секунду, я сейчас приду». Тут я отдала себе отчет в том, что больше здесь никого нет, Сантьяго не пошел со мной. Я разделась, сама взгромоздилась на кушетку и сидела в одиночестве, грязная и замерзшая. Медсестра вернулась вместе с коренастой невысокой женщиной, словно сделанной из твердых пород дерева. Она накрыла меня зеленой простыней, потом просунула свою голову мне между ног. Этого простого осмотра хватило с лихвой. Акушерка поднялась, посмотрела на меня взглядом медузы Горгоны и повернулась к регистраторше.
– Она пришла одна?
– Нет. Ее муж только что был здесь.
Тут акушерка повернулась на каблуках и устремилась к двери, даже не взглянув на меня.
– Кто-нибудь позвонил доктору?
– Да, – ответила регистраторша. – Ее муж позвонил, он сказал, что доктор уже едет, просто немного задерживается. Ты же знаешь, он живет в Гетафе.
Дверь закрылась, и я снова осталась одна. У меня было четкое ощущение того, что боль распространяется по всем направлениям моего тела, она становилась все сильнее и мучительнее, но это помогало мне оставаться в сознании и держать глаза открытыми. Я смотрела на белую стену. Ничего не происходило.
– Послушайте… – я услышала голос акушерки прежде, чем дверь снова открылась. – Полезно, чтобы и вы это видели.
Сантьяго вошел следом за ней, смущенный, бледный, он вошел так тихо, словно не чувствовал своих ног. Он смотрел на меня и еле сдерживал слезы. Я думаю, он хотел улыбнуться, но я не поняла смысла этой гримасы, а только чувствовала его очень сильный страх. Ужас и паника полностью завладели мной, когда я это поняла. Акушерка правой рукой подняла простыню и заговорила тоном специалиста.
– Это ягодицы ребенка… Видите это? А это ножки. Все очень плохо.
– Да, – я почти не слышала ответа, а она продолжала говорить ровным голосом.
– Я хотела, чтобы вы видели.
– Да, – оставалось сказать Сантьяго, и тут она совсем обнажила меня, потом прижала к себе, чтобы засунуть мои руки в рукава холодной зеленой рубашки, которая пахла щелоком, так же, как плитка в колледже.
– Он умер? – спросила я, но мне никто не ответил.
Она обогнула кушетку, оказалась прямо за мной и толкнула кушетку, на которой я лежала, вперед. Мы выехали из комнаты и пересекли вестибюль клиники. Меня везли очень быстро. Сантьяго держал меня за руку и почти бежал, чтобы поспеть за нами. Ситуация казалась мне комичной, но я не помню больше ничего, за исключением того, что я совсем не могла думать, не могла ничего чувствовать, даже боль, словно не имела ничего общего с этим местом, как будто меня здесь и не было, словно все это происходило не со мной. Я видела, как мимо проходят какие-то женщины в зеленых одеждах, смятение и страх на лице моего мужа, причина которого находилась между моими ногами. Все мы были словно герои плохого, дешевого сентиментального фильма, и даже не главные герои. Я не сознавала, жива я еще или уже нет, где я нахожусь, что это за кушетка, а когда заговорила, то не услышала своих собственных слов.
– Мы едем в палату, верно?
– Нет, – ответила мне акушерка за моей головой. – Мы едем прямо в родильное отделение.
– А! – протянула я, Сантьяго смотрел на меня и плакал, а я ему улыбнулась, действительно улыбнулась открытой настоящей улыбкой. Я не знала, почему улыбалась, но я абсолютно сознательно хотела улыбаться. – Ребенок мертв, правда?
Никто мне не ответил, и я сказала себе, что наступил момент, чтобы попрактиковаться в дыхании, которому я научилась на курсах, и опять же я не знала, почему это делала, но я начала и прошла, шаг за шагом, все этапы этого процесса: я делала глубокий вдох, потом задерживала дыхание. Если бы я спросила себя, эффективна ли эта техника, то не смогла бы ответить на этот вопрос, потому что не чувствовала физической боли, только невыносимое давление на желудок, а облегчения я не чувствовала никакого. Передняя часть каталки ударилась в белую дверь, две створки из податливого пластика с круглыми окошечками наверху закрылись, и рука Сантьяго покинула меня.
– Вам придется подождать, – сказала акушерка.
– Нет, – запротестовал он, – я хочу войти.
– Нет. Это невозможно. Вам придется подождать.
Над моей головой проплывали лампы, много круглых лампочек, плафоны из темного пластика, множество людей сновало вокруг меня, пока я продолжала заниматься своим дыханием, я делала глубокий вдох, потом задерживала дыхание. Все женщины, окружавшие меня, что-то со мной делали, а я задерживала дыхание, потом делала глубокий вдох, я ни о чем не думала, пока акушерка, встав между моими ногами, как раньше, не заговорила.
– Я сделаю тебе укол. Это анестезия…
– Очень хорошо, – ответила я и почувствовала, как меня укололи. – Ребенок мертв, разве нет?
– Теперь я сделаю надрез маленьким ланцетом, тебе больно не будет.
Мне не было больно. Тут вошла еще одна женщина, молодой врач, ее я не знала, она была одета в белый халат и казалась испуганной.
– Как тебя зовут? – спросила меня медсестра, которая стояла слева от меня.
– Малена, – ответила я.
– Отлично, Малена. Теперь тужься! И я тужилась.
– Тужься! – говорили мне, и я тужилась. – Очень хорошо, Малена, ты все делаешь очень хорошо. Теперь еще раз…
Они говорили мне, чтобы я тужилась, и я тужилась. Так прошло много времени, я ничего больше не помню, какие-то крики, а мне говорили только одно: «Тужься, Малена!» И я тужилась, а они меня подбадривали. Я спрашивала, мертв ли ребенок, но никто мне не отвечал, потому что мне не следовало ничего спрашивать, только тужиться, и я тужилась. Потом я спрашивала себя много раз, почему я тогда не плакала, почему не жаловалась, наверное, потому, что у меня ничего не болело в тот момент. Теперь же я уверена, что никогда в жизни мне не придется испытать ничего более ужасного, я тогда не могла понять этого, потому что ничего не чувствовала. Я только хотела знать, мертв ли ребенок, я хотела, чтобы кто-нибудь ответил мне хотя бы раз, сказал мне, мертв ли ребенок, а никто мне ничего не говорил. Они говорили только одно: «Теперь, тужься, Малена», и я тужилась, а они все повторяли: «Очень хорошо». Они говорили эти слова в каком-то определенном ритме.
– Ребенок жив, Малена, он живой, только очень маленький, ему очень плохо, он очень слаб. Но все прошло как нельзя лучше для него, ты понимаешь?
Я не понимала, но ответила: «Да».
– Теперь я достану его. Я просуну руку, чтобы взять ребенка за голову и помочь ему. Понимаешь?
Я не понимала, но снова ответила «да», и врач нависла очень близко надо мной, над телом, которое теперь было не совсем моим. Мне казалось, что меня разрывают изнутри, – жуткая мука. Медсестры успокаивали меня, а я смотрела на лампы и ничего не говорила. Я почти не слышала голосов, потому что теперь никто не говорил, чтобы я тужилась, а я не могла ничего не делать, я не верила этой женщине, и в последний раз спросила, умер ли мой ребенок, и тут все закончилось.
Я не видела моего сына. Мне его не показали, но я услышала, как он плачет. Я тоже хотела заплакать и приготовилась обнять его, потому что теперь они должны были принести его, сейчас же принести его мне, – я бы взяла его на руки. Вот, что должно было произойти, так происходило во всех фильмах и книгах. Раз он был жив, они должны были принести мне его, но я слышала негромкие голоса, шушуканье, а плач удалялся от меня.
– Реанимация готова?
– Да. Вы его взвесили?
– Да, один килограмм семьсот восемьдесят граммов.
Тут я поняла, что они его не принесут, и желание плакать ушло. Акушерка заканчивала зашивать меня, когда мой гинеколог наконец прибыл, чистый, хорошо одетый – безупречный. Я спросила себя, позавтракал ли он, и ответила себе, разумеется, почему же он не должен был этого делать. Он поздоровался со мной, сказал, чтобы я не волновалась, что с ребенком все в порядке, насколько возможно при таких обстоятельствах, что его поместили в инкубатор, Сантьяго теперь с ним, в этом госпитале лучший неонатальный центр в Мадриде, мы должны надеяться, не надо терять веры, с нею можно все преодолеть. В этот момент у меня появилось новое чувство, не тягостное, но горькое, хотя даже теперь я не могу точно его осмыслить. Следовало еще достать плаценту.
– Хочешь, чтобы ее сохранили для анализа? – я услышала голос акушерки.
– Нет, мне все равно, – ответил он. – Не забудь, нужно сделать бандаж.
Со мной они больше не говорили. Меня вывезли из хирургии, вкатили в лифт, потом в палату, переложили на кровать и оставили одну. За окном виднелись верхушки черных тополей, старых, застывших от холода, таких несчастных, как и все остальные деревья, которые я знала. Бездомные деревья, сказала я себе, глядя на них.
* * *
Я пробыла в молчании больше часа, лежала в кровати, глядела в окно, мои ноги были скрючены, но я не двигала ни одним мускулом. Каждые двадцать минут заходила медсестра, распрямляла мои ноги, делала мне массаж живота, вытаскивала полный крови тампон и засовывала новый, чистый. Она не говорила, я тоже. Ей было все равно, мне тоже. Больше всего я думала о деревьях.
Позвонил муж, спросил, как я себя чувствую. Я ответила, что хорошо, тем же тоном, каким говорила тысячи раз. Я была спокойная, бесчувственная, отсутствующая, но, несмотря на это, не отважилась спросить о ребенке. Сантьяго сделал длинную паузу, тягучую, я знала, что должна была спросить, но это было выше моих сил. Он сам решил заговорить и рассказал мне все. В госпитале его еще раз взвесили, один килограмм девятьсот двадцать граммов, это был окончательный вес. Кажется, с ним все в порядке, его осмотрели очень внимательно, сделали ему томографию и срочные анализы, ребенок цел, все органы развиты, он дышит самостоятельно, педиатры говорят, что это самое главное, что не нужно помогать дыханию, но он очень слабый, конечно, очень маленький, и очень худенький, кажется, он начал терять в весе еще у тебя внутри, он был очень голоден, прежде чем родиться, потому что твоя плацента превратилась в негодный кусок ткани, никто не знал, почему такое случилось, она плохо защищала его, потому что весь кальций поступает через плаценту, а она не могла питать его, все врачи единодушны в этом. Можно сказать, что он сам спровоцировал свое рождение, чтобы выжить. Он очень мучился, и все могло плохо закончиться, более предсказуема была твоя почечная недостаточность, вовремя это не выявили, ничто не предвещало осложнения, и просто счастье, что все прошло без особых проблем. Единственное, что ему теперь следует делать, это есть и набирать вес.
– И еще кое-что, Малена, – сказал наконец Сантьяго в конце, – как ты хочешь назвать ребенка?
Мы почти решили назвать ребенка Герардо, но в этот момент я поняла, что мой сын может носить только одно-единственное имя, и я решительно его произнесла.
– Хайме.
– Хайме? – спросил он удивленно. – Но я думал…
– Это имя героя, – сказала я, – так надо. Не знаю, как тебе объяснить, но я знаю, что его надо назвать именно так.
– Очень хорошо. Хайме, – согласился Сантьяго. Он никогда не узнает, как я ему была в этот момент благодарна. – Я должен идти, чтобы поговорить с врачом. Я как раз для этого приехал.
Я повесила трубку и сказала сама себе, что довольна, очень довольна, но на самом деле себя я так не чувствовала. Тут дверь открылась, и вошел мой отец. Он пришел один. Ничего не говорил. Посмотрел на меня, придвинул стул к кровати и сел рядом. Я уткнулась головой в его плечо.
– С ребенком все в порядке, – сказала я.
Папа снова посмотрел на меня и заплакал, опустив голову мне на грудь. В этот момент я гадала, где все остальные. Рейна и мама, подумала я, придут после того, как посмотрят на ребенка, я была в этом уверена, а папа поступил иначе – он первым делом пришел ко мне. Я почувствовала, что от волнения все волосы на моем теле зашевелились, и заплакала. Я плакала очень долго, уткнувшись в папино плечо.
* * *
В моей палате никогда не было праздничного настроения. Я не хотела никого видеть, словно мне было необходимо сохранить внутреннюю непорочность, но посетители, к моей досаде, приходили: сначала гинеколог, потом Сантьяго, затем мама, мои свояченицы, няня, множество других людей. Симпатичные и воспитанные люди, они целовали меня и болтали, ели конфеты, которые сами же приносили и которые я даже не хотела пробовать, отказывалась от них, отмахнувшись бессильно, чего никто, впрочем, не замечал. Рейна тоже пришла, чтобы посмотреть на новорожденного, а потом побежала домой к матери кормить маленькую Рейниту. А вечером, после пяти, Эрнан и Рейна с ребенком на руках пришли ко мне в палату. Я увидела сестру в дверях. Всегда боялась увидеть ее именно при подобных обстоятельствах, а теперь мой страх сбылся. Я родила слабого и болезненного ребенка, который жестоко страдал, был на волосок от смерти, лежал в инкубаторе, под контролем чужих людей, в другом здании, а главное – так далеко от меня! А моя сестра родила розовощекого и здорового младенца, который теперь на моих глазах преспокойно сосал соску. Дочь Рейны была завернута в белое кружево, на котором нитками цвета фуксии блестела вышивка «Baby Dior». Рейна специально принесла дочь с собой! Она хотела, чтобы я ее увидела!
Няня, полагаю, под влиянием душевного порыва, взяла девочку на руки, начала ее тормошить и строить рожицы – и в один момент все завертелись вокруг маленькой Рейны. Сантьяго сидел рядом со мной на краешке постели, он едва мог двигаться после того, как дважды съездил в госпиталь и обратно. Спокойный и оптимистически настроенный, ответственный и зрелый, зависимый от обычных моих нужд, он демонстрировал удивительную уверенность или, возможно, просто пытался сохранить то, что имел. Входя, он попросил врача, чтобы нас оставили наедине и никого больше не впускали. Он сел передо мной, посмотрел мне в глаза и сказал, что мой сын ни за что не умер бы, потому что это мой сын, и против воли он должен унаследовать от меня живучесть вместе с кучей плохой наследственности. Эти слова заставили меня улыбнуться и заплакать, муж улыбался и плакал вместе со мной. Сантьяго нежно обнимал меня, утешая, а я опиралась на него так, как никогда не делала этого раньше. Никогда раньше мы не были так близки, но это не успокаивало, я наклонилась к нему и прошептала прямо в ухо:
– Сантьяго, пожалуйста, скажи маме, чтобы убрали отсюда мою племянницу, чтобы кто-нибудь вынес ее в коридор, пожалуйста! Я не могу ее видеть.
Он откинулся назад и тихо сказал:
– Но, Малена, ради Бога, как ты хочешь, чтобы я это сделал? Я не могу взять и сказать твоей сестре…
– Я не хочу видеть этого ребенка, Сантьяго, – прошептала я. – Я не могу ее видеть. Сделай что-нибудь, пожалуйста. Пожалуйста.
– Перестань, Малена, прекрати! Конечно, ты только что родила, но перестань, ты сама похожа на ребенка.
Я постаралась успокоиться, но не могла, а он не пытался понять, о чем я говорю. Тут Эрнан, который всегда все замечал, взял свою дочь па руки и вышел с ней из палаты. В тот день я больше не видела ни его, ни маленькую Рейну.
Сестра осталась у меня на полчаса, но мы с ней перекинулись лишь одной фразой, да и то, когда она прощалась со мной, на секунду подойдя к моей кровати.
– Кстати… Как ты решила назвать ребенка?
– Хайме, – ответила я.
– В честь папы? – спросила Рейна смущенно.
– Нет, – ответила я решительно. – В честь дедушки.
– Да? – удивилась она и начала собирать свои вещи, но, прежде чем пойти к двери, снова обернулась. Рейна выглядела расстроенной. – В честь дедушки?
* * *
Это был надувной круг для купания из желтой резины с разноцветными наклейками: с одной стороны звезда цвета морской волны, с другой – дерево с коричневым стволом и зелеными листьями, а еще красный мяч и оранжевая собака. Мне бы больше понравилось, будь круг попроще и другого цвета, но Сантьяго, обегав все магазины игрушек в квартале, нашел только такой, и то почему-то в посудной лавке. Было нелегко найти надувной круг в январе, к тому же такси по утрам не ходит. Грудь у меня жутко болела из-за того, что я не могла кормить ребенка, не могла его видеть, взять его на руки, смотреть на него и запомнить его лицо. Спустя полчаса, как мой муж ушел на работу, я вышла на улицу с видом безумной купальщицы. В то утро дождь шел как из ведра, я простояла четверть часа на углу, поддерживая зонт левой рукой, а надувной круг правой, пока мне удалось поймать пустое такси.
Водитель весело посмотрел на меня, но ничего не сказал. Регистраторша в госпитале, напротив, поднялась, едва оторвав взгляд от листа бумаги, на котором писала, чтобы показать мне дорогу. Я долго ждала перед дверями лифта, пока кабина медленно спускалась с верхних этажей, и, в конце концов, потеряв терпение, стала подниматься по лестнице, очень медленно, ставя последовательно обе ноги на каждую ступеньку Шрам выдержал три этажа, почти не мучая меня. Я открыла кошмарную крутящуюся дверь и вступила в чистый белый мир.
В течение следующего месяца я проделывала этот путь четыре раза в день: в десять утра в первый раз, в четыре и в семь часов дня и в десять вечера. Я быстро научилась ориентироваться в этих бесчисленных коридорах, пахнущих пластиком, привыкла к мельканию зеленых халатов, несколько тысяч раз стираных и стерилизованных; к виду кротких младенцев с плакатов, развешенных по всем стенам.
Я никогда не встречала такого печального места. Интерьер вестибюля больницы был строгим, почти монашеским, там всегда толпились женщины всех возрастов, которые оживленно болтали, создавая смешанный гул. Подобный гул иногда слышится из-за дверей кафе или больших магазинов. Я предположила, что это матери только что родившихся детей, которые появились на свет в одно время с моим сыном, и я испугалась живости их разговора, не подозревая даже, что три или четыре дня спустя стану такой же, как они. Я медленно шла по коридору, пока не наткнулась на большое окно, которое отделяло инкубаторы от жестокого холода окружающего мира, и принялась рассматривать стеклянные ящики, и тут непреодолимый страх сковал мои челюсти. Большинство маленьких пациентов спали, и я не могла определить их пол. Во рту появился неприятный кисловатый привкус, когда я увидела фамильный крошечный ротик у малыша центрального инкубатора во втором ряду. Это был смуглый младенец, очень маленький и худенький. Он не спал, его черные круглые глазки были открыты и смотрели в потолок. Ручки малыш раскинул в стороны, его тонюсенькие запястья фиксировали две ленты, словно это был будущий криминальный авторитет.
Вдруг справа от меня открылась дверь, и в палату вошла женщина в зеленом халате и с маской на шее.
– Здравствуйте. Я могу вам помочь? – спросила она.
– Я мать Хайме, – ответила я, – но я его никогда не видела.
Медсестра подошла ко мне, улыбаясь, и встала рядом перед стеклом.
– Вон тот… Видите его? Он во втором ряду, в центре. Он никогда не спит.
– Почему он привязан? – спросила я и с удивлением услышала мой собственный голос, спокойный и нежный, хотя в глазах стояли слезы.
– Из предосторожности, чтобы не вытащил трубку из носа.
Я хотела сказать, что мне больно видеть его в таком состоянии, но медсестра взяла меня за руку и повела к двери, из которой вышла.
– Пойдемте со мной, я дам вам его подержать. Детей сейчас будут кормить, вас проинформировали о расписании, да?
Я раздевалась, не веря в реальность происходящего. Вина, волнение, страх и ощущение неловкости, огорчение не оставляли меня ни на секунду, пока пальцы касались сына, словно этот ребенок был не моим родным, а собственностью госпиталя, врачей и сиделок, которые любезно согласились разрешить мне быть с ним пять раз в день по полчаса. Этого времени было достаточно для того, чтобы накормить и поцеловать Хайме, потрогать его, говорить с ним, когда я приходила в теплую палату для новорожденных.
Я приблизилась к инкубатору и наклонила голову, чтобы посмотреть на него. Тут сиделка подняла крышку, сняла ленточки с его запястий, вынула трубку из его носа и посмотрела на меня.
– Покачай его, – сказала она мне.
– Я боюсь.
Улыбаясь, медсестра подняла ребенка и положила мне на руки.
Двигаясь с бесконечной осторожностью, стараясь не сжимать теплый сверток, маленький, но удивительно твердый, я осторожно дошла до угла, чувствуя себя самой неуклюжей матерью на свете. Я повернулась к свободному креслу рядом с окном и села в него, глядя на стену, на спины в зале, не вспомнив даже о надувном круге, который принесла, чтобы не растянуть шов. Я не хотела, чтобы кто-то увидел меня в этот момент, чтобы кто-то помешал мне наконец увидеться с сыном, которого четыре дня не разрешали брать в палату и который все это время был просто младенцем с номером. Когда я удостоверилась в том, что мы остались одни в этом углу, я подняла пеленку, в которую был завернут мой сын, и посмотрела ему в глаза. Прежде чем мои глаза заволокло слезами, мне показалось, что он тоже смотрит на меня, это меня напугало. Я решила, что он голоден, но прошло немало времени, прежде чем я достала левую грудь и дала ее сыну. Мои руки, сердце и глаза заработали в одном ритме. Хайме крепко схватил губами сосок и начал сосать так сильно, что мне стало больно. Тут я улыбнулась и пообещала ему, что он не умрет.