Текст книги " Избранное"
Автор книги: Альфред Андерш
Соавторы: Ирина Млечина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)
Глядя в небо над Винтерспельтом, он, прежде чем закрыть окно, всякий раз думал о том, что хорошо было бы вернуться в Данию. В Дании небо было пустым. Тактические занятия под Раннерсом проходили как в сказке. Командирам рот можно было дать понять, чтобы учения заканчивались на пляжах тихих проливов Балтийского моря. Самому можно было в это время побродить по аллее, воображая, что остаток войны удастся
провести, разглядывая соломенные крыши и цветущие флоксы.
Флоксы отцвели довольно быстро, но даже известие о 20 июля не вырвало Динклаге полностью из его иллюзий, хотя после этого полковник Хофман становился все несноснее. (Командир дивизии генерал фон Ц., держа речь перед офицерами, старательно избегал слова «предатель». Он говорил лишь о «безответственных элементах», и к тому же в таком тоне, словно производил разбор очередных маневров.) Мечты, фантомы. 416-й пехотной дивизии, в которую Динклаге весной перевели из Парижа, не было суждено оказаться забытой в Дании.
Полугородской дом на одну семью, покрытый серой штукатуркой и безликий среди выбеленных крестьянских домов и сараев из грубого бутового камня деревни Винтерспельт, был реквизирован и превращен в штаб-квартиру еще той частью, которую они сменили. Эта часть, входившая в 18-ю мотодивизию, проделала весь путь отступления через северную Францию и Бельгию, пока в начале сентября не остановилась буквально в первой же немецкой деревушке у границы. По каким-то причинам американцы прекратили преследование.
– Я полагаю, у них трудности со снабжением, – сказал майор, которого сменял Динклаге. – А ведь они могли бы гнать нас до самого Рейна, настолько мы выдохлись.
И он начал рассказывать истории о котле под Фалезом, из которого 18-й мотодивизии едва удалось вырваться.
Он был в мрачном настроении, потому что его часть, как он утверждал, разумеется, ничего точно не зная, отправляли в Россию. Он поздравил Динклаге.
– Здесь как осенью тридцать девятого. Вы где тогда были?
– На Верхнем Рейне.
– Ну, тогда вам все известно. Немножко разведки, время от времени перестрелки, а в остальном… Смешная тогда была война. Вы не находите?
Динклаге согласился.
– Меня бы не удивило, – сказал майор Л.,– если бы война кончилась так же смешно, как началась. Если вам повезет, господин камрад, вас застанет здесь перемирие.
Динклаге посмотрел на него так, словно перед ним был сумасшедший, и переменил тему.
– Не думаю, – сказал он, – что вас отправят в Россию. Насколько я знаю, ваша дивизия остается в составе пятьдесят третьего армейского корпуса.
Динклаге говорил наугад – просто хотел сказать что-то приятное. Когда его предсказание сбылось и 18-я мотодивизия отправилась не в Россию, а всего лишь в Кобленц (приведение в боевую готовность для операции, которая тогда, в целях секретности, еще называлась «Вахта на Рейне»), майор Л. несколько дней подумывал о том, не донести ли на Динклаге за безответственное разглашение известного ему, очевидно, приказа об операции (нарушение недавно вновь подтвержденного приказа фюрера № 002252/42 о соблюдении секретности), но потом решил этого не делать, поскольку он, во-первых, боялся, что Динклаге, оправдываясь, будет всячески обыгрывать легкомысленно употребленное им слово «перемирие», а во-вторых, был от природы человеком, любящим покой.
Когда Динклаге в беседе с другими офицерами иногда говорит о своих солдатах: «Моих людей надо лучше снабжать продовольствием» или что-то в этом роде, в его устах притяжательное местоимение звучит так, словно он употребляет его в кавычках. Командир полка, все замечающий полковник Хофман, уже однажды отчитал его за это. («Я запрещаю вам подобный тон, господин Динклаге!» – «Слушаюсь, господин полковник!» – «Эти люди – действительно ваши люди. Я требую, чтобы вы это поняли!» – «Я исправлюсь, господин полковник».)
– Если бы я был женат, – сказал он однажды Кэте, – я бы воздерживался от слов «моя жена».
– Конечно, это произвело на тебя впечатление, – заметил Хайншток, когда Кэте передала ему слова Динклаге. – Он хорошо знает, чем можно произвести на тебя впечатление. – Обычно Хайншток избегал показывать свою ревность.
Слово «враг» Динклаге употребляет с такой же опаской и сомнением, как и притяжательные местоимения. Ему нравится, что полковник Хофман никогда не говорит о враге,а всего лишь о противнике,кроме тех случаев, когда не может обойтись без таких терминов, как «вражеские позиции».
– Вам достаточно знать обстановку противника в непосредственной близости от вас, – говорит он, например, майору Динклаге, когда тот начинает критиковать авиацию. – Ваши люди занимают высоты на восточном берегу Ура, американцы – на западном. Вам отнюдь не возбраняется установить, каковы силы и точные позиции противника. Я даже настаиваю на том, чтобы вы своих людей в этом смысле подстегнули.
А как раз в этом смысле Динклаге не подстегивал «своих» людей; учитывая позицию батальона (передний край обороны отделен от противника рекой), он считал действия разведгрупп рискованной и бессмысленной игрой в индейцев; иногда он высылал разведгруппу в плохо просматриваемую лесистую долину, которой пользовался Шефольд, когда хотел перейти линию фронта.
– Не стоит ли взорвать виадук под Хеммересом, господин полковник? – спросил он.
– Я предлагал это дивизии, – ответил Хофман, – но есть категорический контрприказ армейского корпуса. Эта штука должна остаться.
– Ага, – сказал Динклаге.
Майор мог позволить себе такую вольность, придав этим двум гласным, разделенным одним согласным, иронический, почти презрительный оттенок, потому что тон, каким говорил полковник, не вызывал сомнений относительно того, что он думал об оперативном замысле, благодаря которому должна была уцелеть «эта штука». Подобное единодушие между ними заставило Хофмана резко повернуть разговор.
– Вы, кажется, иногда забываете, что вам запрещено делать выводы, господин Динклаге, – сказал он и отвернулся. – Кроме того, – добавил полковник, – я радуюсь каждому уцелевшему мосту.
К вопросу о дисциплинарном проступке майора Динклаге, – проступке, который имел в виду полковник Хофман: «Согласно приказу начальника штаба группы армий «Запад», унтер-офицеру Рудольфу Драйеру из оперативного отдела штаба сегодня были даны инструкции относительно работы по переписыванию, которую ему поручено осуществлять. При этом унтер-офицер Драйер был строго предупрежден, что ему категорически запрещается разглашать то, что он услышит или будет переписывать, а также делать выводы из услышанного или переписываемого». (Подполковник генштаба В. Шауфельбергер. Секретность, дезинформация и маскировка на опыте немецкого наступления 1944 г. в Арденнах. Цюрих, 1969, с. 30.)
– У меня есть сведения, – сообщил Динклаге, – что отдельные американцы спускаются к Уру и ловят там форель.
– Гм! – Хофман повернулся и пристально посмотрел на него. – И как реагируют ваши люди?
– Мне кажется, им было бы нелегко обстрелять людей, которые удят рыбу.
– Ну и порядочки! – Полковник даже хихикнул от возмущения. – Господин Динклаге, – сказал он, – не позднее послезавтрашнего дня батальон доставит мне пару-другую форелей. И тогда это безобразие прекратится!
– Ручаюсь вам, господин полковник, – сказал Динклаге.
Его эта рыбная ловля действительно раздражала. Иногда он
всерьез подумывал о том, чтобы как следует отчитать по радио американского офицера, который позволял своим людям такую расхлябанность. (Полк имел взвод связи, который непрерывно засекал частоты американцев. Но в октябре 1944-го переговоры по радио на Западном фронте были строго запрещены.)
– Вот тебе, пожалуйста, – сказал Хайншток, когда Кэте рассказала ему о желании Динклаге вступить в контакт с командиром противостоящей ему американской части. – Этот господин все еще мечтает о войне, которую ведут между собой одни офицеры.
Но он удивился, что Динклаге вообще обсуждает военные проблемы с женщиной. Возможно, подумал он, это просто трюк, чтобы заполучить Кэте.
В Уре водилось огромное количество форели. Судя по всему, война пошла урской форели на пользу. Рыболовы 3-й роты – большинство солдат 106-й пехотной дивизии были родом из Монтаны, края сверкающих горных рек, – возвращались с баснословным уловом. Кимброу завидовал им. Хотя он и вырос в деревне, рыболовом он не был; отец огорчился, поняв, что мальчика невозможно научить ловить рыбу.
Когда удильщики из его роты в конце концов все-таки попали под сильный обстрел, Кимброу испытал почти облегчение; он построил роту и запретил впредь спускаться в нейтральную зону в долине Ура, кроме как для боевых действий, которые он лично распорядится провести. Ему предстояло позаботиться о том, чтобы история с рыбной ловлей не получила огласки. Командир батальона майор Картер разнес бы его в пух и прах и заставил бы отвечать за то, что его солдаты из-за расхлябанности, которую он, Кимброу, должен был предотвратить, угодили под обстрел. Но никого не ранило, и он надеялся, что дело удастся замять.
Райдель был вне себя, когда его не взяли в группу, которая получила задание изгнать американских рыболовов с берега Ура. Его рапорт отклонили. Он подал жалобу. Фельдфебель Вагнер пожал плечами и сказал:
– Очень сожалею, Райдель, но на сей раз у вас номер не пройдет.
И потом Вагнер, к безмерному удивлению Райделя, выбрал самых больших болванов в части (3-й взвод 2-й роты), сплошь зеленых юнцов – и среди них Борека, – которые в жизни еще не видали движущейся цели.
– Задание для новобранцев, чтобы могли проявить себя, – сказал Вагнер, слегка смущенный. – Приказ из батальона.
Когда молокососы вечером вернулись в расположение, Райдель спросил:
– Ну, скольких уложили?
Он слышал пальбу, стоя в своем окопе, – он был очень зол, что ему не дали участвовать в стрельбе по мишеням. Вместо него выбрали этих болванов!
– А мы не знаем, – ответил один из них.
По их физиономиям он понял, что ни одного попадания у них не было.
Шефольд обрадовался, когда эта рыбная ловля на Уре кончилась. Он привык рассматривать долину, где находился Хеммерес, как нейтральную зону-«моя нейтральная полоса», говорил он Кимброу – и потому относился к американским солдатам, стоявшим неподалеку от деревни среди прибрежного кустарника и удившим рыбу, с неодобрением, как к воюющей стороне, вторгшейся в какую-нибудь Швейцарию, пусть даже только для того, чтобы заниматься браконьерством. Они нарушали его мир. Теперь они исчезли, и двор и луга казались еще более пустынными, чем обычно, под осенним солнцем, падавшим в долину, которую обступили тенистые склоны. Только из отверстий туннеля по обеим сторонам виадука давно заброшенной железной дороги Сен-Вит-Бургрейнланд, что в северной части пересекала долину, иногда показывались, словно кукушки в распахнувшихся створках старинных часов, крошечные фигурки людей: слева – в мундирах цвета хаки, справа-в серо – зеленых, – появлялись и снова исчезали в черноте. «Хлоп! – думал Шефольд, когда чернота смыкалась за ними. – Жаль, – думал он, – что не звонят при этом колокола, как на башне замка в Лимале».
Майор Динклаге с большим интересом слушает, когда Кэте Ленк рассказывает ему, что Венцель Хайншток-марксист. Он очень хотел бы познакомиться с ним, но по соображениям личного характера, а также по причинам, связанным с техникой политической подпольной работы, встреча Динклаге с Хайнштоком так и не состоится. (Хайншток не в восторге от того, что
Кэте вообще назвала майору его имя. «Ни одно звено в цепочке, – говорит он, – не должно знать никаких других имен, кроме тех, с кем оно непосредственно связано. Ну, да ты, конечно, об этом понятия не имеешь, – добавляет он. – Да и откуда тебе знать, как вести себя на нелегальной работе. Если бы ты мне сказала хоть слово, прежде чем…» Он умолкает, ибо видит, что Кэте закрыла лицо руками.)
Поскольку первая половина студенческой жизни Динклаге пришлась еще на период Веймарской республики – об Оксфорде и говорить не приходится – и поскольку он занимался политэкономией, он, разумеется, изучал и марксизм. Маркса, наряду с Рикардо и Вальрасом, он считал ученым, который представил законы развития капитализма в наиболее чистом виде, настолько чистом, насколько это вообще возможно, ибо вполне естественно, что всегда остается нечто такое, чего нельзя объяснить. Описание этого «остатка» – психологического стимула страстей, приводящих в движение экономику, – Динклаге нашел у Парето. Он все время колебался между циничным учением Парето об «остатках» и гуманистической идеей Маркса о самоотчуждении человека. Он охотно присоединился бы полностью к последней, но не мог убедить себя, что самоотчуждение может быть устранено лишь путем изменения формы собственности на средства производства.
Он не обманывал себя относительно заинтересованности крупных предпринимателей в большом бизнесе, связанном с войной. (Его отец был в этом смысле белой вороной. Да и кирпичные заводы семьи Динклаге, видит бог, не относятся к крупной промышленности.) И все же Динклаге не считал, что война, подобная этой, входила в намерения предсказанных Марксом монополий. (С весьма актуальным развитием Марксовой теории накопления капитала в ленинских тезисах об империализме ему уже не довелось познакомиться.) При всем своем потрясающем уме господа, которые ими правили, были столь недалекими, что воображали, будто может существовать военная конъюнктура без войны. Они хотели съесть пирог и в то же время оставить его целым. Но если не считать подобного рода субъективного алогизма, то мировая война – так полагал Динклагене соответствовала интересам и тенденциям крупного капитала. Им скорее соответствовала – если уж мыслить марксистскими категориями – становившаяся все более изощренной эксплуатация, так сказать, мировая культура эксплуатации, мирная жизнь в рабстве, исполненном наслаждения, в условиях широкой свободы мысли, но никак не катастрофа.
Но если эта война возникла не в результате якобы автоматически действующих законов экономики, то в результате чего же? Динклаге, перед которым вставал этот вопрос, не искал глобального ответа, он отступил: человек – это существо, воплощающее и детерминированность, и случайность. Он – плод происхождения, среды, воспитания, биологической конституции и заложенных в нем физических комплексов. Внутри этого заранее заданного сочетания факторов господствует чистейшая случайность, больше того: сами эти факторы – результат случайных обстоятельств. То, что какой-то мужчина двести лет назад встретил какую-то женщину, именно эту, а не другую, было случайностью, но повлияло на жизнь потомка двести лет спустя. Социальный упадок или травматический шок, вызванные случайностью, неверной реакцией на обесценение денег или на пожар, через многие поколения еще сказывались на так называемых судьбах. Даже внешне совершенно свободные поступки – кто-то решил подняться на гору или прочитать книгу-представляли собой условные рефлексы. Но об этом еще можно было спорить, а вот то, что появление фигуры, подобной Гитлеру, было результатом возведенного в квадрат нагромождения наследственных данных и слепого господства того вида случайностей, который именуют мировой историей, – вот это не вызывало ни малейшего сомнения. Но как именовать то бытие, в котором перепутались, непостижимо переплелись естественные закономерности и чистый произвол? Оно именовалось хаосом. Динклаге сознавал существование хаоса. Только хаос мог ему объяснить, откуда берутся монстры.
Конечно, даже среди хаоса и монстров возможны были этические решения, выбор между добром и злом, существовала совесть. Это было последнее, что сохранил Динклаге из своего католического воспитания. «По-видимому, – с иронией думал он, – это тоже связанный с Эмсом условный рефлекс».
Однажды с ним приключилось следующее: присутствуя вместе с другими офицерами на служебном совещании, он указательным пальцем правой руки, которой ухватился за стул (потому что его мучили боли), незаметно для других написал на нижней стороне сиденья какое-то слово, возникшее в разговоре, ну, допустим, слово «батальон». (Какое это было слово, значения не имеет.) Он делал это уже не раз, и у него стало чуть ли не манией писать слова, причем всегда прописными буквами и так, чтобы другие не могли понять, что он пишет, но на этот раз ему вдруг показалось, будто происходящее сейчас со временем не исчезнет, Даже в бесконечности. Невозможно было вообразить, что всякий след надписи и создавшего ее усилия будет начисто уничтожен и забыт. Еще во время совещания он записал на бумажке дату и время (3 октября 1944 г., 11.20), рядом то самое слово («батальон»?) и сунул бумажку в левый нагрудный карман своего мундира.
Ночью ему приснилось, что он оказался возле рыночной площади великолепного средневекового города. В глубине виднелись дома, полные загадочного величия, с уложенными наискось балками – темно-коричневая касается белой: ему снились цвета. Когда он захотел выйти на площадь, чтобы поближе ее рассмотреть, двое вооруженных солдат с винтовками наперевес, в мундирах какой-то современной, но неведомой армии преградили ему путь. Пришлось удовольствоваться малым – обойти площадь по краю, где расположились кукольники со своими театрами, на сцене которых полно было марионеток и всякой мишуры.
Во время ночных обходов, которые Динклаге никогда не передоверял командирам рот, он, поднявшись в сопровождении унтер-офицера и связного на вершину холма, останавливался и осматривал местность. Ночи были ясные, небо усеяно звездами. На его участке все было спокойно, и южнее, там, где располагалась соседняя дивизия, тоже царила тишина и ничего не было видно. Где-то поблизости вполголоса переговаривались из своих окопов двое солдат. Чуть севернее, по ту сторону Иренской долины, где фронт 416-й дивизии поворачивал к востоку, поскольку американцы захватили выступавший вперед – если смотреть с их позиций – гребень Шнее-Эйфеля, иногда вдруг взлетала осветительная ракета и снова гасла. Только далеко с севера, из-за Шнее-Эйфеля, до них доносился грохот артиллерии и виднелись вспышки света. Что это было? Отблески пожаров? Прожектора? Сброшенные с самолетов сигнальные ракеты, которые, промелькнув, рассеивались, превращаясь в призрачные отсветы? Как сообщали, какая-то американская часть медленно пробивалась там к плотине, перегораживающей долину Урфта. Здесь же, где находились Динклаге и его подчиненные, деревья и лес были окутаны непроглядной, лишенной всяких цветовых нюансов тьмой. Порой, стоило майору Динклаге подумать о том, что здесь в черноте ночи, бесшумно или под грохот артиллерийской канонады, противостоят друг другу две огромные армии, ему начинало казаться, что не только разведгруппа его подразделения, действовавшая, вопреки желанию полковника Хофмана, весьма вяло, но и вообще весь комплекс присущих войне и предписываемых уставом действий есть не что иное, как гигантская игра в индейцев. Сражения мальчишек во дворе кирпичного завода – не больше! Он вполне мог себе представить, что сотни тысяч людей, которые сейчас, переговариваясь шепотом в темноте или почти засыпая, стоят в своих окопах, поднимутся оттуда и под усеянным звездами небом разразятся ужасающим смехом, прежде чем отправятся домой, к своим школьным заданиям.
Химеры! Впрочем, они не помешали Динклаге устроить такой разнос ближайшему часовому, у которого он, подойдя ближе, заметил огонек вспыхнувшей спички, что у того, как одобрительно сказал позднее унтер-офицер связному, душа в пятки ушла.
Когда после такого инспектирования Динклаге возвращался на квартиру, он заходил иногда в свою рабочую комнату, прежде чем зажечь свет, убеждался, что светомаскировочные шторы на окне опущены, закрывал дверь, на которой штабс-фельдфебель Каммерер велел повесить табличку с надписью «Командир», садился за письменный стол, раскладывал карты Германского рейха, листы 107 а и 119 б, изданные в 1941 году имперским ведомством топографической съемки в Берлине (так называемые карты Генерального штаба), а также подробную бельгийскую топографическую карту (масштаб 1:10 000) района южнее Сен – Вита и при свете карманного фонаря, поскольку лампа под потолком была не лучше коптилки, в который раз изучал позиции своего батальона.
Он по-прежнему находился на крайнем левом фланге дивизии, на участке, дальше всех выдвинутом на запад, причиной чему была та самая американская часть, что занимала Шнее – Эйфель с востока; 416-я пехотная дивизия окружала южный фланг американцев (севернее были позиции народно – гренадерской дивизии), и батальон Динклаге находился в мешке, образованном петлей реки Ур, на крайнем западе; он был почти отрезан от дивизии густо поросшей лесом и абсолютно непроходимой с севера на юг долиной реки Ирен, так что связь поддерживалась только через связных и иногда через разведгруппы. Связь с соседней дивизией на юге также была слабой. Всякий раз, когда Динклаге снова убеждался в том, насколько изолирована его часть, кончик карандаша, который он держал в правой Руке, начинал кружить в конусе света от карманного фонаря вокруг хутора Хеммерес, расположенного в долине Ура. Стоит какой-нибудь достаточно сильной американской части переправиться по еще уцелевшему железнодорожному виадуку у Хемме – Реса через Ур, достичь, миновав деревню Эльхерат, шоссе
Сен-Вит-Пронсфельд и продвинуться по нему на юго-восток, батальон легко может быть отрезан и уничтожен или, если он, Динклаге, это допустит, взят в плен.
Во время одного из таких (или многих?) ночных бдений над картами, когда при свете карманного фонарика и тусклой лампы, мучимый болями – потому что он стоял выгнув ногу, в крайне неудобной при его болезни позе, – он непрерывно вертел карандаш, Динклаге, видимо, и принял решение сдать свой батальон в плен, причем сдать его не только в случае подобной американской операции, но даже не ожидая ее и пренебрегая тактическими соображениями, связанными с проблемой обороны.
Размышляя над тем, каким образом он мог бы претворить свою идею в действие, Динклаге наталкивается на две непреодолимые трудности:
1. Простую мысль о том, что сам он в почетной – ибо это соответствовало старым военным правилам – роли парламентера, сопровождаемый унтер-офицером с белым флагом, перейдет через Ур и появится перед оборонительной линией американцев, следовало с самого начала отвергнуть. Стоило ему обнародовать свое намерение, штабс-фельдфебель Каммерер с помощью командиров рот тут же арестовал бы его и сообщил в полк. Мгновенно прибыло бы подразделение военной полиции, а с ним и лично полковник Хофман, для которого с точки зрения престижа полка было бы крайне важно самому руководить первым допросом и без промедления передать Динклаге соответствующему полевому суду. (Только тем обстоятельством, что 416-й пехотной дивизии по каким-то причинам – видимо, просто из-за нехватки кадров – не были приданы нацистские офицеры, ведающие подобными делами, можно было бы объяснить то, что дело майора Динклаге дошло бы до военно-полевого суда.)
2. Абсолютно нереальной оставалась и возможность тайно связаться с противником, хотя Динклаге – и это как раз типично для него – эту мысль полностью не исключал.
Прежде всего, захватить врасплох целый батальон, почти полностью укомплектованный по штатам военного времени (примерно 1200 человек), одному-единственному человеку, пусть даже его командиру, было почти неразрешимой тактической задачей. Из четырех рот батальона две (первая и рота снабжения) находились в Винтерспельте, две другие – в деревнях Вальмерат и Эльхерат, откуда они выставляли посты в тщательно продуманном Динклаге порядке-двумя линиями, расположенными уступом друг за другом. В день «икс» (или в ночь «икс»!)
Динклаге пришлось бы под каким-нибудь предлогом (но под каким?) вызвать из расположения главные силы, снять всех с постов и, по возможности безоружных, собрать в определенном пункте, где их легко было бы окружить. Впрочем, можно было неожиданно объявить ночью учебную тревогу с последующим смотром батальона, и, так как Динклаге предполагал у американцев интерес и способность к играм в индейцев, этот план, особенно если повезет, имел известный шанс на успех.
Но, поскольку у Динклаге не было никакой возможности вступить в контакт с противником, он не видел путей для реализации своего плана.
По тому, как Динклаге сформулировал этот вывод – он изложил свой план так, словно речь шла о математическом уравнении, – Кэте Ленк сразу поняла, что сдача батальона в плен для него чисто абстрактная идея. Нельзя сказать, что он относился к ней несерьезно, нет: он был занят ею столь же серьезно, как бывают заняты гипотезой, превратившейся в навязчивую идею. Кэте предпочла бы, чтобы в его речи время от времени вспыхивало волнение, ощущалось возбуждение, даже элемент авантюризма, потому что, в конце-то концов, и это должно присутствовать, когда офицер, которому всего лишь тридцать четыре года, готовит дерзкую военную операцию. А тут что? Одна холодная абстракция.
– О, – сказала она, – если дело только в этом! Я знаю человека, который может установить связь с американцами. На него ты можешь положиться.
– Если намерения этого господина, – сказал Хайншток, когда Кэте посвятила его в план Динклаге, – не имеют никакой поддержки среди подчиненных, то ему лучше не лезть в это дело. Подобные ситуации имела в виду партия, когда говорила об отсутствии опоры в массах.
(Хайншток привык говорить о Коммунистической партии Чехословакии и Коминтерне всегда в форме «перфекта», второго прошедшего времени, которое иных ученые-грамматисты называют также завершенным настоящим.)
Как повлияет его акция на ход войны, Динклаге предугадать не может. Он не знает, да ему и безразлично, используют ли американцы возникшую в результате захвата батальона брешь Для общего прорыва или просто перенесут вперед, через Ур, свою линию обороны, чтобы тем самым уменьшить давление на фланг своих войск в районе Шнее-Эйфеля, где, по мнению как Динклаге, так и Кимброу, они занимают невыгодную позицию. Вследствие почти полного отсутствия воздушной разведки майор Динклаге так же мало знает о силе американцев и глубине их обороны, как и дивизия, армия, группа армий и командующий Западным фронтом.
В двенадцать часов дня
Может показаться, что, раскрыв план Динклаге, автор лишил повествование сюжетной пружины. Это совсем не так. В данном сочинении не придается никакого значения рассказу о том, удастся или не удастся (и каким образом) майору Динклаге сдать американцам почти полностью укомплектованный по штатам военного времени немецкий батальон. Хотя местом действия здесь выбран и в самом деле дикий в то время Запад, автор не решается превратить это повествование в вестерн. Не будет здесь и мрачного ангела, который в конце подходит к метафизическому негодяю и на полсекунды раньше того вытаскивает свой смит-вессон.
Было бы прекрасно, если бы это чудовище, война, это воплощение хаоса, в конце концов лежало бы распластанным на деревенской дороге близ Винтерспельта под изумленными взглядами избавленного от него, против собственной воли, батальона; но, как известно, во время второй мировой войны и, быть может, всех войн, кроме тех, что велись ландскнехтами, никогда не случалось, чтобы командующий батальоном офицер сдал его врагу. Даже в случае неудачи такое событие было бы отмечено в военных архивах и с точки зрения военной истории стало бы настолько уникальным, что о нем уже было бы написано множество книг, вероятно, прежде всего союзниками.
Нельзя допустить, чтобы вымысел завел повествование так далеко. Достаточно будет игры на ящике с песком.
Пожалуй, проще всего было бы избавить это повествование от петли вымысла, заявив: так как майора Динклаге не существовало, его пришлось выдумать. Но эта фраза лишь в том случае обретет смысл, если начать ее с конца: поскольку Динклаге был придуман, он теперь существует.
Ведь писать – не значит набрасывать на объект лассо авторского замысла.
Профессиональная однобокость
В этом повествовании не делается и попытки исследовать причины, побудившие майора Динклаге совершить покушение на войну. Тут нет намерения группировать повествование вокруг размышлений Динклаге, строить все действие вокруг него, создавая подобие вихря, центром которого могло бы быть принятое в одиночку решение «этого господина» (как любит называть его Хайншток). Литературы о деле Динклаге пока еще нет, но есть уже необозримое множество работ о попытках восстания немецких офицеров против Гитлера, в которых скрупулезно систематизируются размышления, мировоззренческие мотивы, доводы и чувства этих трагических персонажей и, главное, то, насколько часто и глубоко испытывали они угрызения совести. Из этих работ можно почерпнуть все необходимое, чтобы дополнить картину, рисующую причины задуманного майором Динклаге плана.
Дабы убедиться, что для своего поступка Динклаге имел все возможные политические, экономические и метафизические основания, достаточно вспомнить, что в ответ на рассказ Кэте Ленк о ее переживаниях у Буртангского болота он перечислил названия всех концлагерей на Эмсе и закончил эту литанию словом «аминь», которое его собеседница восприняла как проклятие. Однако к своему решению он пришел прежде всего по чисто военным соображениям. Известно, что осенью 1944 года большинство немецких офицеров разделяло точку зрения Динклаге, что война проиграна и потому должна быть немедленно прекращена; но Динклаге был единственным среди них, кто проявил готовность все эти военно-научные соображения реализовать в конкретном действии на уровне командира подразделения. Сделал ли упомянутый в сборнике документов подполковника швейцарского генштаба В. Шауфельбергера унтер-офицер Рудольф Драйер выводы из того, что он слышал в канцелярии командующего группой войск «Запад», сделал ли он их вопреки полученному приказу или нет – неизвестно; Динклаге же такие выводы сделал. Возможно, у него было особенно сильно развито профессиональное упорство, известная deformation professionnelle [10]– присущая всем людям, которые изучили какое-то ремесло и специализировались в нем.
Примечательно, что между Динклаге и Кэте Ленк никогда не возникало разговора о причинах, побудивших его принять такое решение. Они считались сами собой разумеющимися.
Собственно, только один капитан Кимброу хотел точно знать, что привело Динклаге к такому решению. Возможно, в нем проснулся адвокат, защитник по уголовным делам, и потому он заинтересовался мотивами, двигавшими Динклаге.
– What makes him tick? [11]-был его первый вопрос, после того как Шефольд передал ему с той стороны эту удивительную новость.