Текст книги " Избранное"
Автор книги: Альфред Андерш
Соавторы: Ирина Млечина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
Ах, да что там, – подумал Шефольд, – все это отговорки!
Мне следовало грубо вмешаться. Когда речь идет о вещах невыносимых, можно ни с чем не считаться. Решительно и безапелляционно я должен был возразить против того, чтобы этот субъект меня сопровождал».
Но столь же невыносима для Шефольда была мысль, что он еще и сейчас мог пустить в ход аргумент, который помешал бы обер-ефрейтору Райделю стать его провожатым. Хорошее воспитание (воспитание в доме образованного немецкого бюргера) и чувство формы (чувство, побудившее его заняться изучением истории искусств) сыграли с ним злую шутку. Они были сильнее, чем страх. И дело не в том, что они не позволили ему обнаружить свой страх. Они, может быть, и позволили, но когда было уже слишком поздно, когда было упущено время.
Динклаге окончил разговор. Он вышел первым в канцелярию. Райдель сразу последовал за ним. Шефольд вышел только тогда, когда понял, что на этом все кончено.
Майор, кажется, был недоволен собой. Он еще не понимал, что Райдель сказал себе: дело с рапортом утрясется без особых усилий с его, Райделя, стороны.
Свое недовольство он объяснял оскорблением, которое нанес
Райделю. «Это была ненужная жестокость, – подумал он, – сказать ему в лицо, что я больше заинтересован в том, чтобы выручить из беды этого Борека, чем его. К тому же это не так. Я был абсолютно готов помочь и ему. Доносам по поводу гомосексуализма я вообще не намерен давать ход».
Он обратился к Каммереру:
– Обер-ефрейтор Райдель потом вернется и доложит вам о выполнении приказа, который я ему дал.
Инструкция касалась прежде всего слушавшего ее Райделя.
– Есть, господин майор, – сказал Каммерер.
Маскировать все это было не только не нужно, но и
неправильно. Это хорошо понимал тот самый Хайншток, когда посоветовал спокойно упомянуть про Хеммерес.
– Райделю дано поручение переправить через передовую доктора Шефольда. Доктор Шефольд живет в Хеммересе.
– Есть, господин майор.
Каммерер успел найти на карте этот Хеммерес, где жил самовольно доставленный Райделем человек (как сообщил сам незнакомец и теперь подтвердил майор). Странно. Может, действительно это связано с разведкой. Больше Каммерер на этот счет не задумывался. Майор сам объяснит ему, что к чему.
Что подумал унтер-офицер счетовод – тот самый, который при появлении Шефольда учуял запах американского табака (он тоже тем временем вернулся в канцелярию), – когда услышал все, что было сказано перед уходом Шефольда, останется во мраке истории, равно как и выводы, которые, вопреки настойчивым предупреждениям, возможно, позволил себе сделать уже дважды упоминавшийся унтер-офицер Рудольф Драйер из оперативного отдела штаба главнокомандующего группы войск «Запад» на основе того, что ему приходилось слышать и записывать.
Вот так, запросто, как бы между прочим, упомянуть о Хеммересе – в этом и заключался трюк. Но с ним, Райделем, такие штуки не проходят.
Только бы ему оказаться наконец в своем окопе, чтобы как следует поразмыслить над этой подозрительной историей!
Он надеялся, что, несмотря на уже происшедшую смену часовых, в его окопе никого нет. А если и есть кто, он его за ноль целых ноль десятых секунды выставит оттуда. Пустых ячеек сколько угодно, потому что и к вечеру на передовой будет мало
народу, раз новобранцев освободили от караульной службы.
Его самого этот знатный господин своим заданием переправить хлыща за линию обороны практически приговорил ко второй смене в карауле. Но ему от этого ни жарко ни холодно. Напротив. Он и не подумает вернуться, как письмо с обратной почтой, в канцелярию, чтобы доложить, что выполнил приказ. Первым делом он залезет в свой окоп и подумает над тем, что, собственно, произошло.
«Теперь у меня уже нет возможности поблагодарить его за то, что он посоветовал мне покинуть Хеммерес. Теперь уже ни на что не остается времени. Почему майор не нашел еще минуту, не отослал этого человека и не объяснил все, что с ним связано? Это дало бы мне последнюю возможность заявить решительный протест».
Он снова перекинул плащ через плечо, нащупав при этом письмо, которое сунул в боковой карман пиджака. Конверт, вспомнил он, был без адреса и заклеен.
– Желаю вам благополучно добраться до Хеммереса, господин доктор! – сказал майор и пожал ему руку.
Шефольд должен был что-то ответить. Он предпочел бы уйти молча. Но это было невозможно из-за устремленных на него взглядов.
– Прощайте, господин майор, – сказал он. – И большое спасибо за гостеприимство.
– Пустяки, – сказал Динклаге. – Прошу прощенья за еду, она была чудовищная. – И, повернувшись к штабс-фельдфебелю, сказал: – Каммерер, я полагаю, настало время вам заняться кухней.
Шефольд вынудил себя улыбнуться. Они разыграли спокойное, беззаботное прощание.
Этот Райдель снова распахнул перед ним дверь, снова пропустил его вперед, но на сей раз совсем по-другому – не так, как недавно, когда они сюда пришли; он проявил даже нечто вроде учтивости, хотя и не совсем такой, как по отношению к майору; но все же он чуть-чуть подобрался, как и положено по отношению к штатскому, с которым приказано обращаться «самым корректным образом», притом на глазах у того, кто отдал такой приказ.
Так открывают дверь перед постояльцем, приняв стойку в ожидании чаевых.
Когда они ушли, Динклаге посмотрел на часы.
– Половина второго, – сказал он. – Можете теперь передать в роты приказ о выступлении, Каммерер. Через двенадцать часов батальон должен быть готов к маршу. Уже известно, когда прибудут машины?
– Полк обещал прислать их в двадцать часов, господин майор.
– Ну, тогда считайте, что они придут не раньше двадцати двух. Часовым, конечно, оставаться на передовой, пока их не сменит новая часть. В остальном все ясно?
– Все ясно, господин майор. Короткие же у нас здесь были гастроли.
– Радуйтесь этому, Каммерер! Я предполагаю, что здесь не будет ничего хорошего. – И направился к двери. – Пошлите мне наверх денщика! – сказал он. – Пусть поможет уложить вещи.
Когда он ушел, все, кто находился в канцелярии батальона, переглянулись с довольным видом. Командир у них – что надо. Хоть он и кавалер Рыцарского креста, а не делает тайны из того, что, как и они, рад покинуть эти места, где, судя по всему, не предстоит ничего хорошего.
Пока денщик не появился, Динклаге лег на койку и стал смотреть в потолок.
Кэте, как они условились, должна прийти к нему, чтобы справиться, чем закончился разговор с Шефольдом, – не сразу, а позднее, ближе к вечеру. Об этом он попросил ее, делая вид, что заботится о камуфляже, а на самом деле – чтобы выиграть время. Он хотел, чтобы она, прежде чем прийти сюда, прочитала его письмо. Он собирался послать его с ординарцем, как только упакует ящики, на что потребуется не более получаса. Из письма она поймет все про Шефольда и про операцию, так что, когда придет к нему, ей останется только сообщить, согласна ли она (или отказывается) поехать на Эмс. Если она примет его предложение, он даст ей короткую записку к своим родителям.
Рассматривая потолок, он думал: в двадцать два часа машины, смена, новая часть, СС (тут уж не обойтись без «германского приветствия»), выступление среди ночи. Конец операции. «О, если дело только в этом!» (Ах, Кэте!) Что осталось от операции? Ничего, кроме этого мягкого человека, симпатичного искусствоведа, безусловно, эстета, который в сопровождении исключительно несимпатичного парня, эдакого низкорослого дьявола, шел сейчас по дороге и через холмы.
Кэте. Винтерспельт. Кэте.
Она поедет не на Эмс, а в Линкольншир.
Сегодня обед приготовила Тереза, потому что Кэте слишком поздно вернулась из каменоломни. Семья уже обедала, и Кэте села за стол так, чтобы видеть дом напротив; потом она вышла во двор, разложила мокрые полотенца на скамье у входа, соломенной метлой подмела камни у порога. Когда в дверях командного пункта батальона один за другим появились Шефольд и солдат, который его привел, и спустились по ступенькам на улицу, она быстро отошла в узкую полосу тени. Жилые строения находились в восточной части двора, и в два часа пополудни там уже лежала тень – узкая, но очень темная полоса, наверняка скрывшая Кэте.
Она сразу же почувствовала беспокойство, увидев, что тот самый солдат, который тогда так отвратительно мотнул головой – она еще мысленно назвала его «страшным типом», – сопровождает Шефольда и в обратный путь. Йозеф Динклаге просил ее выждать час, прежде чем прийти к нему, но она решила пойти сразу, как только кончится его беседа с Шефольдом, чтобы, объяснив значение этого быстрого кивка головой слева направо и вверх, сказать, что ни в коем случае нельзя подвергать Шефольда такой опасности. Неужели Динклаге, пленник своего военного мышления, системы приказов и повиновения– структуры,подумала Кэте, – так плохо разбирается в людях, что не обратил внимания на устрашающую сущность этого человека? Возможно-от военной системы этого вполне можно ожидать, – Динклаге и не видел его, безымянного солдата, который все это время сидел в приемной и ждал, пока какой – нибудь писарь не приказал ему отвести Шефольда туда, где он с ним встретился.
И все же, когда Шефольда вели в штаб, все разыгрывалось, по-видимому, не совсем так, ибо, судя по всему, в отношениях между этими людьми что-то изменилось. Теперь уже исчез язык жестов, выражавший понукание, немой террор: вместо этого появилось нечто, напоминающее скорее готовность приспособиться. Да, отчетливо было видно, что теперь солдат приспосабливался к походке, к манерам Шефольда. Шефольд между тем совершил нечто, по ее мнению, невероятное. Пройдя несколько шагов, он вдруг остановился, похоже, совершенно беззаботно, порылся в кармане пиджака, вынул пачку сигарет и, поднеся зажигалку ко рту, закурил. Солдат тоже остановился, не стал ему выговаривать, а ждал, пока Шефольд двинется снова, при этом он не смотрел, как Шефольд закуривает: наоборот, он, кажется, отвернулся. Удивительно! Об этой перемене в отношениях надо обязательно рассказать Хайнштоку, когда тот придет сюда узнать, все ли в порядке.
Усадьба Телена была угловой. Оба человека-большой, грузный, с плавными движениями, хотя и выглядевший словно поверженный властелин, но уже не казавшийся столь беззащитным, как два часа назад, и маленький, жилистый, устрашающий, вынужденно вежливый-скрылись из виду за пристройкой к сараю. Кэте сняла очки и прислонилась к чисто выбеленной стене дома, где ей предстояло прожить еще несколько часов. Двор с навозной кучей, деревенская улица, полугородской безликий дом напротив, несколько деревьев – все это превратилось в расплывчатое нагромождение белых, серых, коричневых, зеленых или ржаво-красных пятен. Не было никакой необходимости идти к Иозефу Динклаге и что-то ему объяснять: движение головы и прочее. Винтерспельта больше не существовало. Только это переплетение неясно очерченных цветовых пятен.
Он подумал, не предложить ли сигарету этому, как его, Райделю, да, именно так, Райделю. В памяти возникло выражение «выкурить трубку мира».
Ах, да что там, сказал он себе, это не игра в индейцев. Он убрал пачку. Вспомнив предостережения Хайнштока, он, как и тогда в канцелярии, прикрыл сигарету ладонью.
(Шефольд не знал, что немецким солдатам, в отличие от американских, запрещалось курить не только на посту, но и на улице.)
Теперь этот тип еще остановился и закурил сигарету! И нельзя ему запретить! Малейшая ошибка-и он повернется, пойдет в канцелярию и потребует, чтобы его сопровождал кто-нибудь другой. «А ну, поторапливайся, здесь не курят!» Нет, нельзя подливать масла в огонь.
Постоялец в отеле предложил бы ему сигарету. Но, конечно, лишь в том случае, если бы с ним обращались не так, как с этим типом.
Райдель не был заядлым курильщиком. Он выкуривал свой рацион, эту солому, которую им выдавали, но не страдал, когда курева не было.
Он представил себе, как вынул бы сигарету из протянутой ему пачки, но не стал бы прятать ее в нагрудном кармане (что было ему разрешено, хотя курить ее тут он не имел права), а на глазах у этого типа бросил бы на дорогу.
Жаль, что у него не будет такой возможности. Этот гость ему такого шанса не даст.
Лучше всего остановиться и не смотреть в его сторону.
Искусство состояло в том, чтобы, не глядя, все же определить, что тот курит сигарету фабричного производства. Где, интересно, он их достает? Если он шпион, все объясняется просто. Но если не шпион, то, видно, располагает немалым количеством витамина «С» – связями.
Какие могут быть связи у человека, живущего в Хеммересе?
Шефольд двинулся дальше. Он хотел было идти медленно, чтобы разозлить своего провожатого, но скоро отказался от этого намерения: чем медленнее он будет идти, тем дольше от него не избавится. А ведь весь этот день Шефольд думал об одном – о той минуте, когда избавится от Райделя.
И все же он остановился, когда они проходили мимо крыльца того дома, на ступеньках которого недавно, около двенадцати, играли, нападали друг на друга, обнимались мягкими лапками два котенка-черно-серый в полоску и светло-рыжий.
Он огляделся и сказал:
– О, как жаль, их уже нет!
Ответа он не получил, но заметил, что и Райдель жалеет об исчезновении котят. Это подтверждалось хотя бы тем, что он не глядел равнодушно или нетерпеливо в другую сторону, а, как и Шефольд, искал взглядом животных.
«Два маленьких котенка – и он становится человечнее, – подумал Шефольд. – Ну что ж, это уже кое-что».
Возле усадьбы Мерфорта беседовали несколько человек из его роты. Увидев, что он идет по улице со штатским, они сразу же прекратили болтовню. Дошло, видно, до них, что тот, кто идет прямо из батальона по заданию штаба, еще не полностью выпал из игры. Ни один из этих мерзавцев не решился что-нибудь ему крикнуть. Стояли себе и глазели, как идиоты.
Солдаты в деревнях. В Маспельте. В Винтерспельте. Какими будут эти деревни, когда в них не останется ни одного солдата?
Будут ли они напоминать тогда сезанновские пейзажи или кубики из известняка и мха, как у Алберта ван Ауватера, лишенные отпечатка времени? Пока же через них шла история, складывавшаяся из отдельных эпизодов, событий. Покинутые солдатами деревни обходились без слов. Они являли собой картины, немые картины.
Надо прикинуть, как сложится его жизнь в роте, когда все будет позади. (Когда майор отделается от Борека, покончит с этим рапортом.) Одного уже не исправишь: все теперь знают, что он такое. Никуда ему от этого не деться. «Райдель? Да он педик». Он уже не будет распространять вокруг себя страх. С этим покончено.
И ничего уже не исправишь. Помочь может только перевод в другую часть. Если майор не дурак, он его переведет. Но быть переведенным означало потерять из виду Борека.
Однако может случиться, что после ухода солдат Маспельт и Винтерспельт вовсе не станут живописными полотнами, во всяком случае, не будут напоминать картины Сезанна или Ауватера, а превратятся в пустыню или в ландшафт с руинами в стиле Альтдорфера.
Какое чудо, что он видел Маспельт и Винтерспельт еще почти невредимыми! Кое-где царапины, небольшие ранки, шрамы, но ничего, что всерьез нарушило бы их жизнь. А ведь здесь противостояли друг другу две гигантские армии. (Нет, даже не армии, а всего лишь рота Кимброу и батальон Динклаге.) Просто невозможно поверить, что вместо Маспельта и Винтерспельта далеко в тылу с лица земли исчез большой город Франкфурт. Наверно, отец преувеличивал.
Он уже не мог справиться с собой, дождаться, когда снова окажется в своем окопе, чтобы разложить наконец все по полочкам, разобраться как следует в гнусной истории, в которую он влип.
Ясно было одно: майор хотел помочь ему, потому что он помог майору.
Рука руку моет.
Но почему было так необходимо, чтобы одна рука мыла другую?
В этом вся загвоздка, из этого и надо исходить.
Забегая вперед, сформулируем результаты напряженных раздумий Райделя: до самого конца он так и не сумел взять в толк, почему майор Динклаге считал, что должен ему помочь. Динклаге думал о благополучии Шефольда и предполагал, что Райдель, оказавшись в затруднительном положении, сделает все, буквально все, чтобы безупречно выполнить порученное ему задание. Счастливый случай, так сказать, – Динклаге не мог уяснить себе, почему Шефольд этого не понимает. Он сразу сообразил, что с Райделем Шефольду не грозит никакой опасности.
Он так и не осознал, что допустил ошибку, сказав Райделю, что стремится прежде всего помочь Бореку.
Райдель мыслит четче, чем он: если майор хочет помочь не ему, а Бореку, то достаточно заставить того забрать свой рапорт. Тогда с этой историей будет покончено, и нет ни малейших причин рассчитывать на его, Райделя, услуги. Доставить Шефольда на передовую мог любой другой.
Необдуманные слова Динклаге, сказанные в порыве неприязни к Райделю, помешали Райделю понять, почему майор упрямо настаивал на своем: что он – и никто другой – наиболее подходящий человек для столь секретного дела.
Едва он подумал о Франкфурте, как на него нахлынули воспоминания, словно слетели с ясного, лишь местами подернутого легкой дымкой неба: он вспомнил последний разговор с родителями.
Телефонная кабина на почте в Прюме. Где-то на шоссе под Хабшайдом торговец скотом Хаммес вдруг остановил свой автомобиль и спросил: «Вас подвезти, господин Шефольд?» Это было, когда майор Динклаге еще не превратил главную полосу обороны в зону молчания. Тогда Шефольд еще мог почти свободно расхаживать повсюду, какое-то время это была территория, принадлежавшая немцам, по ней проходила линия фронта, которая все время менялась, была неопределенной. Только в сентябре началось это окостенение, и Хайншток сразу же стал настойчиво рекомендовать Шефольду ограничиться – если уж ему так необходимо разгуливать-дорогой, ведущей через долину Ирена.
– Да нет, спасибо, – ответил он.
– Я еду в Прюм, – сказал Хаммес. – У вас есть время? Хотите проехаться?
Он тут же сел в машину. Добраться до Прюма – о такой прогулке по Германии можно было только мечтать. Во время поездки у него вдруг возникла идея позвонить из Прюма родителям. (Он мог бы позвонить им из любой деревенской гостиницы. Но это никогда не приходило ему в голову. Для этого нужен был Прюм, нужно было представить себе здание почты.)
Маленький серый городок в глубокой лесистой долине. На
улицах совсем мало людей. Прюм почти вымер, но почта еще работает.
Он подошел к окошку, заказал междугородный разговор с
Франкфуртом, за семь лет он не забыл номер: 27 5 11; оказалось, что номер не изменился.
– Франкфурт на проводе!
Он вошел в кабину, закрыл за собой дверь, снял трубку. Маленькая серая кабина в маленьком сером городке. В Германии.
10 июля 1944 года. Дата, которую легко запомнить, день, когда он впервые за семь лет снова говорил по телефону со своими родителями.
– Кто это? Голос отца.
– Это я, Бруно.
– Где ты?
Никакой паузы, никакого удивления, ни малейшего признака, что от неожиданности он не может прийти в себя.
– В Прюме. В Эйфеле.
– Что ты там делаешь?
Сухие вопросы. Такой уж он человек. Его отец, член суда низшей инстанции, офицер резерва, кавалер Железного креста I степени, полученного в первую мировую войну, никогда не позволял себе проявлять эмоции.
А возможно, он был просто осторожен. Разговор могли подслушивать.
– Собственно говоря, ничего, отец.
– Почему ты не остался за границей? Он словно допрашивал обвиняемого.
– Как ты поживаешь, отец? Как мать?
– Спасибо, мы здоровы.
– Отец, я так рад, что скоро снова буду с вами.
– Да. Мы тоже рады встрече с тобой. Хоть бы он добавил: «Бруно»!
– Я совершенно не могу себе представить, каково это – снова жить во Франкфурте.
– Ради Франкфурта ты можешь не возвращаться. Франкфурта больше нет.
Значит, вот в чем дело? Возможно, отец не в состоянии думать ни о чем другом, кроме того, что Франкфурт разрушен? Наверно, они пережили нечто ужасное.
Он подумал, как лучше ответить. Правильно ли сказать: «Мы восстановим Франкфурт»? Нет, это было бы не то.
Он вспомнил, что его отец имел обыкновение говорить: «Оптимизм-это просто синоним глупости». Его отец высоко чтил Гёте, но любимым его писателем был Шопенгауэр. (В вопросах литературы он тоже был патриотом родных мест.)
Вдруг отец забыл про всякую осторожность.
– Если ты болтаешься там в Эйфеле только потому, – сказал он, – что не можешь дождаться возвращения в Германию, то это очень глупо с твоей стороны, Бруно. Ты уже не найдешь Германии. Германии больше нет.
Ах, наконец: «Бруно»!
Он был избавлен от ответа, потому что на другом конце провода вдруг послышался шепот, шушуканье. Трубку взяла мать.
– Мальчик, – сказала она, – не слушай его. Твой отец просто ожесточен.
– Мама!
– Надеюсь, ты соблюдаешь осторожность, мальчик?
– Да, да, мама, не беспокойся.
– Ах, как я рада слышать твой голос, Бруно!
– Смотрите хорошенько друг за другом, мама! Я хочу увидеть вас в добром здравии, через несколько недель.
– Ты думаешь, это будет так скоро, Бруно?
– Скорее, чем все мы думаем.
– Это было бы прекрасно.
Выходя из кабины, он улыбался. Он был взрослый мужчина сорока четырех лет, такой крупный и грузный, что в телефонной будке его охватил страх перед замкнутым пространством. Но взрослым он не был – на самом деле он был ребенком.
«Ему крупно повезло, что я его не пристрелил. Да и мне тоже. Представить невозможно, как бы со мной разделался майор, если бы я прикончил этого типа.
Все же котелок варит. Вовремя сообразил: если он шпион, можешь заработать орден! Доведи его только живого до места! Дело ясное», – подумал Хуберт Райдель.
Дерьмо. Не думал он ни о чем похожем. Это он сейчас хорохорится. В штаны наложил от страха. О рапорте «Борек против Райделя» – вот о чем он подумал. О том, что влип бы еще в одну историю, если бы не сумел повести себя прямо-таки образцово, когда случилось чрезвычайное происшествие, а да бы волю своей страсти палить из винтовки. И тихо надеялся, что избавится от дополнительной неприятности, если по инструкции (или не совсем по инструкции) доставит на место человека, внезапно появившегося наверху, под соснами.
Особенно если выяснится, что он шпион. Ведь вполне естественно – увидев человека, появившегося на передовой со стороны противника, подумать, что это вряд ли случайный прохожий. «Судя по всему, вы слишком много думаете, Райдель!»
Как на это поглядеть?
И все же, пожалуй, это была ошибка из ошибок, потому что такого быть не может, чтобы командир якшался со шпионами. Да это просто невероятно. Говорят, что и среди офицеров бывают предатели, но так открыто они этим наверняка не занимаются. Командир должен был совсем уж спятить, чтобы встречаться с вражеским шпионом у себя в канцелярии. И вообще, провалиться ему на этом месте, если майор Динклаге – предатель.
А может, все наоборот? Может, этот Шефольд – немецкий разведчик? («Наш разведчик», – подумал Райдель.) «Но и это невероятно. Для разведчиков штатских есть своя система инстанций и командных пунктов; там все строго секретно и никаких контактов с частями действующей армии. Не будут же наши средь бела дня посылать разведчика через собственные окопы! И не станет он появляться на командном пункте батальона. Разве только его отзывают, потому что он примелькался и не может больше оставаться на той стороне? Но ведь этот-то возвращался назад средь бела дня через собственную линию обороны! Разве такое бывает?»
Значит, верить тому, что было в письме, которое ему показал этот незнакомец?
«Д-р Бруно Шефольд. Памятники искусства».
Со смеху сдохнешь!
Все не то. Единственное, за что можно зацепиться, это несколько фраз, но и они становятся все более необъяснимы, чем дольше о них думаешь.
«У меня назначена встреча с командиром вашего батальона, майором Динклаге». «Ваш майор – кавалер Рыцарского креста». «Господин доктор Шефольд, не так ли? Рад с вами познакомиться».
Как они могли договориться о встрече (если он не был ни вражеским шпионом, ни немецким разведчиком)? Как Шефольд узнал, какие ордена у командира? Откуда они знали друг друга по фамилии, если между ними – линия фронта?
И что, собственно, было командиру обсуждать с человеком,
который появился на передовой со стороны противника?
Фельдфебелю этот Шефольд сказал: «Я живу в Хеммересе. Могу я просить вас доложить обо мне господину майору Динклаге?»
Хеммерес отрезан, находится на ничейной земле, никто из нас никогда не ступал на эту землю. Как же это получается?
Держи ушки на макушке!
В Институте Штеделя он занимал всего лишь должность ассистента; хотя ему было тогда уже тридцать семь лет, но научных сотрудников в Институте насчитывалось всего пять, а места хранителя и главного хранителя музея уже давно были заняты.
У Хольцингера он был на хорошем счету, с тех пор как предложил убрать таблички с надписями возле картин.
– Это только отвлекает, – сказал он. – Когда люди читают название картины, имя художника, даты, они уже не видят картины, а размышляют об истории искусств.
Хольцингер с интересом посмотрел на него и спросил:
– Вы думаете, это не важно – узнать, что был такой человек по имени Адам Эльсхаймер?
Эльсхаймер был любимый художник Хольцингера.
– Если я влюблен в манеру Эльсхаймера, в то, как он изображает ночь, как решает проблему темноты, то я заинтересуюсь и тем, как зовут этого художника, – сказал Шефольд. – Тогда я, возможно, постараюсь выяснить, что он заимствовал у Караваджо и как повлиял на Клода, может быть, даже на Рембрандта. И узнаю, что этот сумеречный блеск, который умеет создавать только он, происходит оттого, что он писал на меди. Но для этого ведь существуют каталоги, книги. Прежде всего я должен увидеть, как он словно прикасается лучом света к своим крошечным фигурам. Увидеть! Ах, – добавил он, – мне милее те посетители, что приходят снова и снова и сразу же бросаются к одной или двум картинам, от которых не в силах оторваться, нежели те, что заводят со мной профессиональные разговоры о стилях и эпохах, дают советы, как лучше развешивать картины, и при этом норовят рассказать что-нибудь об «историческом жанре» и «синхронизации». Ужасно! Давайте оставим картинам только номера, господин профессор! Кто хочет узнать больше, чем говорит сама картина, может заглянуть в каталог.
Он знал, что Хольцингер охотно осуществил бы его предложение, не раздумывая. Но этим директор вызвал бы изрядное неудовольствие совета учредителей Штеделевского института искусств.
Холыдингер придумал другую причину, чтобы уклониться от этого предложения. Смеясь, он сказал:
– Художники тщеславны. Со старыми мастерами мы это можем сделать. Но живущие! Бекман швырнет мне свою кисть в лицо, если я приду к нему в мастерскую и сообщу, что возле «Железного мостика» больше не будет висеть табличка, на которой каждый может прочитать, чья это работа.
Шефольд вспомнил разговор с Хольцингером, и ему показалось, что он снова очутился во Франкфурте.
Кстати, разговор этот происходил, по-видимому, тогда, когда Макс Бекман еще преподавал в Штеделевской художественной школе во Франкфурте, то есть до 33-го года. Позднее Хольцингер уже не мог бы говорить о табличках возле картин Бекмана. Ибо со стен были сняты не только таблички, но и сами картины. Хольцингер превратился в молчаливого, замкнутого человека, а Бекман эмигрировал, как и он, Шефольд, только тремя годами раньше.
Когда Шефольд в один из апрельских дней 1937 года пошел в запасник, чтобы отыскать Клее, он увидел на полках и картины Бекмана. Добавить к Клее еще и Бекмана он не мог. Вот теперь Бекману мстили большие форматы его картин – их нельзя было спасти!
Месяц спустя Шефольд прочитал в одной брюссельской газете, что картины Бекмана, и Нольде, и Кирхнера, и Кокошки, и Файнингера, и, кстати, Клее из немецких музеев продаются с молотка в Швейцарии. Вот, значит, о чем шла речь в той бумаге из Берлина, где Институту Штеделя предписывалось такие-то и такие-то картины-список прилагался – приготовить к определенному сроку для вывоза! А они думали, считали неизбежным, что картины будут уничтожены! Хольцингер несколько дней не появлялся в музее, заперся дома, ни с кем не желал разговаривать. Но нацисты не уничтожили картины, а продали их с аукциона! Это было ужасно, однако, вообще-то говоря, не настолько, чтобы считать, что произошла трагедия, уходить в себя, думать о конце мира. В один прекрасный день немецкие музеи снова скупят эти картины; Шефольд мысленно потирал со злорадством руки – суммы, которые придется выплачивать, приведут не одно городское управление на грань банкротства! Придется, как никогда, клянчить у меценатов!
Но потом он вдруг вскочил со стула уличного кафе на бульваре Анспа, поспешно расплатился и ушел, потому что не мог больше сдерживаться, не мог сидеть, внезапно поняв, что означало это известие для него, Шефольда. Не было необходимости спасать Клее. Возможно, Клее уже сейчас висел бы в какой-нибудь швейцарской или американской частной коллекции, и с ним уже ничего не могло бы случиться!
Из этого, далее, вытекало, что он, Бруно Шефольд, мог оставаться во Франкфурте, ибо если не нужно было спасать Клее, то не было и причины покидать Франкфурт. Где переждать это время – во Франкфурте или в Брюсселе, – принципиальной разницы нет.
Он чувствовал себя обманутым, словно кто-то насильственно лишил его способности поступать благоразумно. И ему вовсе не обязательно было идти сейчас по бульвару Анспа. Его эмиграция основана на недоразумении.
Прошло много времени, прежде чем он избавился от этого
чувства.
Если бы он остался во Франкфурте, его в самом начале войны призвали бы в вермахт: научный ассистент в художественном музее – не та профессия, без которой нельзя обойтись.
И он оказался бы солдатом, как тот, что шел сейчас рядом с ним.
Нет, таким он все равно бы не был.
Вместо того чтобы остаться во Франкфурте, он снял Клее с полки запасника, пошел наверх, в свою ассистентскую комнату под крышей музея, завернул картину в оберточную бумагу; она была в такой плоской раме и такая маленькая, что он мог сунуть ее в портфель, где она сошла бы за подшивку документов, втиснутую между пачками почтовой бумаги, брошюрами, каталогами выставок. На границе таможенники даже не потребовали открыть портфель.
Прежде чем покинуть Институт Штеделя, он даже не выглянул из окна своего кабинета. Утренний поезд в Брюссель отправлялся через полчаса. Но вид из окна он никогда не забудет. Майн – и на том берегу длинный, прерываемый только Леонхардскирхе фронт белых зданий классической архитектуры (в воспоминании они казались ему чисто белыми, хотя на самом деле, конечно, были светло-серые или выцветшие желтоватые), а за ними "колокольни, рыжевато-серая громада собора (который в архитектурном отношении, надо признать, не был выдающимся творением песчаниковой готики, но какое это имело значение);