355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Андерш » Избранное » Текст книги (страница 28)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:11

Текст книги " Избранное"


Автор книги: Альфред Андерш


Соавторы: Ирина Млечина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

этот вид, открывавшийся на город, на реку, не уступал Флоренции, Парижу, Дрездену (нет, Дрездену он, пожалуй, все же уступал!), и к тому же это была не просто декорация, а одна из граней вполне реальной субстанции – свободного, богатого и так тесно застроенного города, что отдельные названия архитектурных сооружений воспринимались лишь как примеры, вкрапления: Старая ратуша, Либфрауенкирхе, Катариненкирхе, Кармелитерхоф, Векмаркт, Бухгассе, Гросер-хиршграбен…

«Франкфурта больше нет». Отец, безусловно, преувеличивает. Он ожесточен, потому что, наверно, кое-что действительно разрушено. Но субстанция, материя Франкфурта, конечно же, не могла исчезнуть! Фронт домов вдоль Майна, Старая ратуша, церкви – они переживут войну. Дом, где родился Гёте, – груда развалин? Нет, представить себе это невозможно!

Чепуха – еще как возможно! Вполне можно представить себе, что он вернется не во Франкфурт, а на сцену, где кулисами окажутся рухнувшие стены, глядящие в небо оголенные балки, пустые глазницы окон, все изменившееся до неузнаваемости, где бродят оставшиеся без крова уцелевшие жители, безропотные, не способные понять, что перед ними уже другой город – город, не похожий на их Франкфурт.

Он возвратит им Клее. (Хоть эту картину им не придется покупать.) Может быть, от Института Штеделя сохранились подвальные помещения. Он войдет в запасник, расположенный в подвалах, и положит картину Клее на ту же полку, откуда он ее взял. Поскольку Шефольд был влюблен в свое дело, он вознесся в мыслях так высоко, что возомнил, будто Клее может компенсировать уцелевшим жителям Франкфурта дом, где родился Гёте (если он превратился в кучу щебня). Маленькая акварель – 30x28 см. Семечко. Полифонически очерченное белое поле. Из него мог вырасти новый город.

Какая жалость, что он сегодня утром упустил возможность порыться в его бумажнике. Упустил, растяпа, момент, когда мог все у него перерыть. Может, как раз там и спрятано то, что ему требуется, тогда уж он бы их раскусил. Да, тут явно дело нечисто!

В какой-то момент-предположим, когда они приближались к концу деревенской улицы, – Райдель подумал: а как бы он повел себя, если бы ему удалось раскусить Шефольда (и майора). (Хотя он пока и ведать не ведал, с какой стороны к этому подступиться. Он только гадал, принюхивался, было у него какое-то недоброе чувство, «подозрение как таковое», если нечто подобное вообще существует.)

И вдруг он пришел к удивившему его самого выводу, что ему на все это наплевать. Что бы там ни оказалось, он не побежит в канцелярию и не станет бить тревогу. Ему надо блюсти исключительно собственный интерес, а этот его интерес подсказывал ему, что должна существовать прямая связь между готовностью майора Динклаге не давать хода рапорту «Борек против Райделя» и тем фактом, что майор пошел с этим господином доктором Шефольдом в свою комнату и закрыл за собой дверь. И разгадать эту таинственную зависимость двух независимых друг от друга событий было бы невозможно, если бы он вздумал трезвонить о том, что ему удалось бы разузнать и что не имело никакого отношения к его конфликту с Бореком.

Проникнуть в эту тайну было бы здорово. Но только в том случае, если бы он мог использовать это в своих целях. Не устраивая большого шума. Втихую, украдкой, осторожно.

Даже в том случае, если бы под угрозой оказалась безопасность армии; если бы выяснилось, что клиент не только подозрителен, но и на самом деле шпион, тайный агент, с которым сотрудничает их командир, сотрудничает с предательскими намерениями. Но какими? Нет, исключено; скорее можно предположить, что у этого типа было задание шпионить за командиром, подвести его под монастырь. Но даже в таком случае он, Райдель, не побежал бы, как последний дурак, и не стал бы устраивать шум. Он не идиот. Во-первых, надо еще прикинуть, на руку ли ему это – устраивать шум. Скорее всего, ему от этого никакой пользы. Он может раскрыть любой заговор – службист, вроде штабс-фельдфебеля Каммерера, не бросит из-за этого в мусорную корзину рапорт Борека. Каммерер посмотрел бы на него ледяными глазами и спросил бы: «А какое отношение имеет одно к другому?» Он получил бы официальное поощрение, а потом против него начали бы процесс. Они же такие справедливые.

Нет, что бы ни обнаружилось-если вообще что-то обнаружится, – все должно оставаться между ним и командиром. Даже и представить себе нельзя, какие шансы открылись бы для него, Райделя, если бы оказалось, что у командира рыльце в пушку. Нет, не может быть, чтобы ему так подвезло!

На безопасность армии ему плевать. С безопасностью все равно покончено. Ей угрожают совсем другие, притом давно.

Потому-то теперь и конец не только безопасности, но и самой армии. Достаточно поглядеть на эту часть, куда его забросило. Майор может хоть из кожи вон лезть, чтоб заставить эту ораву подтянуться, все его старания – коту под хвост. Если начнется заварушка, пропадет она, эта 416-я, как пить дать. Максимум, что с ней еще можно сделать, – это сгубить в боях! И сделают это те, кто поставил на карту безопасность армии, притом уже давно…

Вот почему теперь главное – обеспечить собственную безопасность. Старые обер-ефрейторы, вроде него, знают, как смыться с передовых рубежей, тем более с неумело выбранных позиций, прежде чем начнется крупная заваруха. Старые обер-ефрейторы не дают себя бессмысленно загубить. Они вовремя рвут когти.

Тщеславного желания завоевать политические лавры, вскрыв что-то очень важное, у него не было.

Никогда не было. Он вспомнил солдата, чью пьяную болтовню услышал как-то в бункере «Западного вала» в начале войны.

Размахивая бутылкой из-под водки, солдат кричал: «Хайль Черчилль! На этой навязанной нам англичанами войне!»

Райдель не донес на него.

На политику он плевал. Образцовым солдатом он стал только для того, чтобы никто к нему не смел придираться.

Его не касалось, что Борек – враг рейха. Ему до этого не было никакого дела. И если он все же донес на Борека, то лишь из соображений самообороны. Потому что этот идиот просто-таки заставил его это сделать. «Надо было бороться, оказывать сопротивление, а ты вместо этого приспособился. Наверно, ты еще и гордишься тем, что все эти годы приспосабливался, только и делал, что приспосабливался, подлый трус!»

Внешне – да. Внешне он приспосабливался. Но внутренне – нет. Никогда.

Он просто маскировался. Аккуратнейшим образом. Люди вроде него должны маскироваться. Да, он был весьма горд своей маскировкой. Может, для него это – форма сопротивления. Борек ничего не понял.

Борек думал, что такой человек, как он, Райдель, должен быть еще и врагом рейха, но тут он основательно ошибался: во времена вроде нынешних не только достаточно, но и единственно правильно хорошо замаскироваться и спрятаться, чтобы остаться тем, что ты есть.

(Огромные, окрашенные в серый, зеленый и бурый цвет камуфляжные сетки, которые они натягивали над позициями на Верхнем Рейне!)

Его маскировка оказалась недостаточно хороша. Или его поведение в условиях маскировки. Лишь однажды, один – единственный раз он не остался в укрытии, показался противнику. И вот, пожалуйста. Сразу ярлык: розовый кружок.

Из-за этой проклятой метки он и не сумел добиться в этой лавочке, которая теперь полностью обанкротилась, даже звания унтер-офицера.

Идя рядом с Шефольдом по длинной улице Винтерспельта, он, возможно, задумался на мгновение над тем, не шагает ли он сейчас навстречу такому времени, когда сможет выйти из укрытия. Времени, когда педик позволит себе быть педиком. Пусть он по-прежнему вызывает ухмылки, но пусть его терпят, пусть ему дадут существовать. У всякой пташки свои замашки.

Плевал он с высокого дерева на их терпимость. Их скрытая ухмылка для него невыносимее, чем угроза штрафной роты.

В одном Шефольд, во всяком случае, ошибся, предположив, что обер-ефрейтор Райдель – не просто человек, вызывающий ужас, но еще и настоящий нацистский солдат.

Этот подозрительный субъект ничего не сказал майору о пинке. Чудно. А ведь уже было протестующе поднял руку, когда майор распорядился, чтобы он, Райдель, проводил его туда, откуда он пришел! Почему же он снова опустил ее, потушил сигарету-и все?

Наверно, ему было неприятно говорить об этом. Райдель знал клиентов такого сорта. Они лучше удавятся, чем заговорят о том, что им неприятно.

Ну, за это можно обойтись с ним прилично.

Этот Райдель вел себя теперь корректно. Был ли он по – прежнему враждебно настроен, как утром, как с самого начала, – разобраться в этом Шефольд не мог.

Может быть, он мрачен просто оттого, что вынужден вести себя хорошо.

Интересно, что он думает про меня, кто я такой?

То, что Шефольд всего только раз задал себе этот вопрос, пожалуй, самый важный в его положении, да к тому же мысленно сразу его отбросил как нечто второстепенное, незначительное, характерно для этого человека, великодушие которого граничило с беспечностью. Ему бы надо всегда иметь возле себя кого-нибудь вроде Хайнштока. Хотя обычно он даже предостережения Хайнштока оставлял без внимания. Если погода была хорошая, а дорога пустынная, Шефольд считал, что и война исчезла – тут уж Хайншток мог себе хоть мозоли на языке натереть. (Чего, впрочем, этот человек из каменоломни все равно никогда не делал, ограничиваясь короткими репликами, неодобрительным молчанием, пристальным взглядом прищуренных глаз.)

Он со своей стороны очень хотел бы знать, что такое Райдель. Майор дал ему в дорогу неразрешимую загадку. У Райделя рыльце в пушку, но майор не снизошел до того, чтобы объяснить, какого рода проступок числился за Райделем. Не военное, не политическое, не уголовное преступление – в чем же тут, черт возьми, дело?

Угрюмый солдат. Немой офицер. Шефольд сожалел, что оказался среди людей, которые, судя по всему, потеряли дар речи.

Правда, майор вел с ним светскую беседу, но о том, что по-настоящему важно, он молчал. Загадка «Райдель» была не единственной, которую он ему задал.

Ни слова о сегодняшней ночи. Ведь не только он, но и капитан Кимброу предполагал, что майор что-то планирует на ближайшую ночь. В конце концов, именно это и побудило их пойти на требование Динклаге. Тот передал нечто вроде приказа – перейти через линию фронта, да еще приложил план местности. Что-то должно же было за этим скрываться!

Ну, в Маспельте выяснится, что именно, – когда капитан Кимброу вскроет письмо. Шефольд все время чувствовал это письмо у себя в боковом кармане, хотя оно оказалось таким тонким, что совершенно не было заметно.

Вряд ли в нем написано много. Что еще могло быть в этом письме, кроме напоминания о необходимости торопиться, кроме советов, слов, выражающих нетерпение, возможно, упреков?

«Впрочем, и это вряд ли возможно, – подумал Шефольд. – Когда я сказал Динклаге, что американская армия отклоняет его предложение, он ответил: «Это не важно. Для меня так даже лучше». И потом: «Было бы правильней, если бы я не проронил ни слова о своем замысле».

Динклаге предупредил его, что нельзя больше оставаться в Хеммересе.

Все это явные доказательства того, что он отказался от своего плана.

«Странно, – подумал Шефольд, – он потребовал моего прихода уже после того, как отказался от операции. И никакого объяснения своих действий – эта оскорбительная манера из всего делать тайну! К концу беседы – несколько брошенных мимоходом реплик, весьма существенных, безусловно, но ничего, что объясняло бы необходимость моего появления. Зачем мне надо было переходить линию фронта, если его вполне устраивает, чтобы вся эта затея лопнула?»

Проходя мимо последних домов Винтерспельта, Шефольд посмотрел на часы. Четверть третьего. Если округлить, то майор Динклаге целых два часа занимался с ним светской болтовней.

Светская, отвлекающая от главного часть их беседы с Динклаге включала в себя размышления вслух о том, что они будут делать после войны.

– Можете себе представить, я собираюсь остаток жизни посвятить обжигу кирпича, – заметил майор. (Он рассказал о Везуве. Обычный обмен сведениями о происхождении. Эмс. Франкфурт.)

Но ведь этот человек был примерно лет на десять моложе его, Шефольда. «Остаток жизни». Это звучало так, будто он уже заканчивал свой жизненный путь. Или ему казалось невероятным, что после войны начнется что-то новое? Или вместе с Рыцарским крестом он как бы снимал с себя и собственную жизнь? Шефольд попытался представить, как выглядел бы Динклаге в штатском. Но не смог. Что носят люди, занимающиеся изготовлением кирпича? (Те, которые обжигают кирпич не сами, а нанимают для этого людей?)

– Обжигать кирпич, наверно, прекрасно, – сказал он. – Хотел бы я это уметь.

– Приезжайте ко мне, когда война кончится, – ответил Динклаге. – Я вам покажу, как это делается.

Легкомысленная любезность: едва прозвучали эти слова, как оба смутились. Они поняли вдруг, что, если им доведется встретиться после войны, они не смогут избежать темы, которой майор так упорно избегал сейчас. Обжиг кирпича интересовал бы их уже во вторую очередь.

Шефольд отогнал эту неприятную мысль.

– Если работа в музее позволит, – сказал он.

– В музеях я, наверно, понимаю еще меньше, чем вы – в производстве кирпича. – Майор воспользовался возможностью отойти от темы послевоенного бытия. – Как ни странно, я никогда не интересовался картинами. Никогда не хожу в музеи.

Жаль. Очень жаль. Впрочем, в тоне майора, когда он сообщил, что не ходит в музеи, не было никакого самодовольства.

Недостаток немецкого бюргерства. Бюргеры интересуются лишь теми картинами, которые как-то связаны с событиями их жизни и, следовательно, имеют воспитательное значение. Картины должны быть «более понятными, близкими по мировоззрению», только тогда бюргер готов ими «заниматься».

Интересно, что висит дома у Динклаге? В столовой – пейзаж или натюрморт, что-нибудь более или менее сносное из нидерландской массовой продукции; в так называемом «кабинете» хозяина дома – один или два семейных портрета в стиле «бидер – майер», если дела шли хорошо и если вообще семья Динклаге была родовитая. Картины были для майора всего лишь обычными вещами, которые, словно по какому-то давнему, никем не контролируемому соглашению, висели на стенах.

Он отказался от ответного маневра, не стал говорить: «Загляните как-нибудь ко мне в музей. Я вам все там покажу».

Его музей. Он надеялся, что, когда вернется домой, ему дадут музей. Нет, он не просто надеялся – он жил этой мыслью. Он был полон решимости завладеть каким-нибудь музеем. Без всякого стеснения воспользоваться тем, что он – знаток музейного дела, вернувшийся из эмиграции и имеющий специальное образование. «Диссертант-эмигрант», – мрачно подумал он. Они не смогут ему отказать. Найдется музей, который они ему дадут. Он это заслужил.

Конечно, не Институт Штеделя. Подобные музеи его не прельщали: слишком велики. К тому же он окажется там преемником. Иногда он словно пробовал на вкус цепочку имен: Сварценский, Хольцингер, Шефольд. Ведь это то, к чему стремятся все люди его профессии. Ах нет, тут же говорил он себе, пожалуй, все же не надо.

Он мечтал о небольшом провинциальном музее с не слишком маленьким фондом, который можно было бы расширять. Он отыщет несколько хороших картин, которые висят у всех этих провинциальных Динклаге, и скупит их. Он найдет богатых людей, меценатов, котооые 6улут жеотвовать каотины и лаиать деньги на их приобретение. Он мог бы в этом музее создать и некоторые специальные отделы, о которых в Институте Штеделя или музее Вальрафа – Рихарца никто и не помышлял и которые позднее окажутся очень ценными. Но главное – найти настоящих современных художников. Купить у них картины, прежде чем торговцы начнут взвинчивать цены. Провинциальный музей мог бы опережать торговцев картинами, открывать новые имена.

Он мечтал о том, что через десять, двадцать лет будут говорить: «Вы видели, какую экспозицию устроил этот Шефольд в таком-то городе? Один из лучших маленькихмузеев Германии!»

Шефольд ненавидел теории, направленные против музеев. Людям нужны картины, а где еще они могут их увидеть, кроме как в музеях? Он верил в то, что картины нужны всем людям. (Может быть, не всем. Ведь были и такие, как Динклаге.)

А зачем нужны картины? Не для того, чтобы установить, что такой-то художник в таком-то веке выразил «жизнеощущение зрелой готики или барокко». И дело даже не в том, что художники верили (или не верили) в бога, изображали блеск королей или страдания угнетенных, деревья, дома, человеческое тело (главным образом женское), полное жизни или одряхлевшее, или если они выбирали беспредметные формы, то по манере, в какой они это делали, можно было бы заключить о Платоновой или Аристотелевой основе их образа мысли, а в том,

что рядом с определенным красным цветом у них возникал определенный зеленый. Что в верхнем правом углу голубизна переходила в оттенок серого – прием, которому тремя сантиметрами левее центра картины соответствовало превращение другого голубого оттенка в почти черную сепию. Что на рисунке они обрывали линию именно там, где глаз требовал ее продолжения. Но они свободно давали ей затеряться на белом поле.

Вот в чем дело.

Именно поэтому, и ни по какой другой причине – в этом Шефольд был убежден, – людям необходимы были картины, и притом так же настоятельно, как хлеб и вино. Или, если угодно – он предпочитал это сравнение, – как сигареты и шнапс.

Именно поэтому даже такие, как Динклаге, нуждались в картинах. Просто они этого еще не осознали.

Примерно в то время, когда Шефольд и Райдель миновали последние дома Винтерспельта, Тереза вошла в кухню, где Кэте мыла посуду, и сказала:

– Представь себе, они уходят.

Кэте не сразу поняла, о чем речь, и спросила как-то бездумно, а может быть, просто размышляла в эту минуту о другом:

– Что такое? Кто уходит?

– Наши квартиранты, – сказала Тереза. – Весь батальон. Сегодня ночью придут другие. Один солдат из тех, что квартируют у нас, только что мне сказал. Они уже укладываются. «Завтра утром последние из наших уйдут», – сказал он.

Кэте поставила на стол тарелку, которую держала в руках.

– Этого не может быть, – сказала она.

– И все же это именно так, – сказала Тереза. – Солдат вовсе не хотел меня дурачить, я видела это по его глазам.

Они молча посмотрели друг на друга.

– Неужели твой майор тебе ничего не сказал? – спросила Тереза.

Произнося «твой майор», что иногда бывало, Тереза отнюдь не стремилась придать словам оттенок насмешки или неодобрения. Как и Кэте, когда говорила: «твой Борис» – добродушно, невольно понижая голос и, пожалуй, с некоторой озабоченностью.

– Нет, – ответила Кэте. – Он мне ничего не сказал.

– Странно, – заметила Тереза. – А я уже хотела тебя упрекнуть. Ну и скрытная же ты, хотела я сказать: давно знает, что они уходят, и словом не обмолвилась. Ты действительно ничего не знала?

– Действительно, – сказала Кэте, – я действительно ничего не знала.

Миновав большой амбар на околице деревни, Шефольд снова попытался определить, где находится каменоломня Хайнштока. И снова безрезультатно. Он не видел ничего, кроме мягких контуров холмов, простора полей, лесов, пустынных выгонов, едва заметных подъемов и спусков, словно затянутых голубой дымкой.

И все же где-то там, правее и севернее, должен находиться этот человек с совой, философской птицей.

Он не удержал его от сегодняшнего бессмысленного похода. Правда, он не советовал идти. Но и не удерживал. Никто не запрещал ему идти. Решать они предоставили ему самому.

Ему надо было вести себя как сова. Закрыть глаза и подавить в себе мысль, что за ним наблюдают. Сказать себе, что он не пойман, не стиснут их взглядами, что за ним не следят, что он один и свободен в своем дупле – Хеммересе.

Мысль о Хайнштоке успокоила его. Воплощение твердости с фарфорово-голубыми глазами. Все знающий, все учитывающий человек из каменоломни. Тут уж ничто не могло сорваться. Да и не сорвалось.

Сорвался только план Динклаге.

Американцам следовало ковать железо, пока горячо.

Непостижимо, что они этого не сделали.

Собственно говоря, отреагировал – и к тому же сразу – один только Джон Кимброу. Хотя и он не проявил восторга, не высказал ничего, кроме сомнений. Юрист, как отец. Главное – не показывать эмоций!

Человек, который не желал понять, что американцы обязаны были включиться в эту войну. Который считал, что немцы должны сами решать свои проблемы.

«Сами избавляйтесь от своего Гитлера!»

И как раз он-то и загорелся, узнав о плане Динклаге. А вовсе не те, кто понимал, что немцы не могут сами избавиться от своего Гитлера.

И это тоже было непостижимо.

В ночном небе над планом Динклаге с самого начала стояла несчастливая звезда.

Красный галстук был бы идеальной мишенью. Взять красный галстук под прицел, потом перевести чуть ниже и нажать спусковой крючок.

И как только можно разгуливать по местности, вырядившись таким образом! У него явно не все дома!

Тем не менее Райдель решил, что после войны купит себе такой же галстук. Огненно-красный! Потрясающая приманка! Кое-чьи взгляды сразу устремятся на него. Это будет его знак.

В этот момент он не осознал, что желание купить красный галстук – такой, как у Шефольда, – было его первой и единственной мыслью о жизни после войны.

Теперь оставалась только белая дорога меж холмов. Справа – откосы, ведущие к делянкам винтерспельтских крестьян, за ними окопы и пулеметные гнезда второй линии обороны, которую велел создать Динклаге и о существовании которой Шефольд не подозревал; слева над Уром поднимались пологие склоны, по которым они утром вышли на дорогу. Сейчас они снова окажутся на этих пустынных уступах. Слышны только их шаги. Освещение изменилось, воздух уже не сухой, прозрачный, как утром, и вот-вот начнет смеркаться – вдали уже намечаются сумерки.

Она прочитала письмо Динклаге.

«Вот как, – подумала она, – вот как, значит, обстоит дело».

Тереза окликнула ее:

– Слышишь, Кэте, тут посыльный с письмом для тебя.

Кэте уже кончила мыть посуду, вытерла руки. Она вошла в большую комнату, и денщик майора передал ей письмо. Он тут же повернулся и исчез.

Когда она вскрыла письмо и стала читать, Тереза вышла тоже.

«Ты не должна была оставлять меня одного…»

Об этом она поразмыслит позже.

Упреки! Она понимала, что сейчас не время отвечать на упреки.

«Реальность существует сама по себе. Ее не надо организовывать».

Да, но переход Шефольда через линию фронта надо было организовывать! Опасность, навстречу которой двигался Шефольд, была вполне реальной. Она существовала не «сама по себе».

Он потребовал прихода Шефольда, хотя знал, что уходит вместе со своим батальоном. А почему? Чтобы доказать американцам, насколько серьезны его намерения. Серьезность и честь Йозеф Динклаге ставил столь высоко, что ради них потребовал доказательств от американцев. За счет Шефольда.

Ее охватил безудержный гнев.

«Конечно, он точно знал, что я помешала бы Шефольду пойти к нему, – подумала она. – Если бы он сказал мне, что батальон уходит, я позаботилась бы о том, чтобы Шефольд остался в Хеммересе. Или прогуливался бы где угодно, только не ходил через линию фронта к Йозефу Динклаге. Еще вчера вечером было время сказать мне это. Я подняла бы на ноги Венцеля, заставила бы его пойти ночью в Хеммерес, отменить эту затею с Шефольдом».

Она попыталась обуздать свой гнев. «Может быть, я просто обижена, – подумала она, – потому что он утаил от меня приказ о выступлении своего батальона?» И снова и снова приходила к тому же выводу: он утаивал это от нее только потому, что не желал, чтобы что-то помешало его встрече с Шефольдом. Другой причины для его молчания не было. Если он хотел условиться о свидании в Везуве, ему следовало поговорить с ней сразу же после того, как он узнал, что они уходят. Он должен был сказать ей все, а не писать, и притом сказать как можно быстрее.

«Нет, – подумала она с испугом, – теперь я лгу сама себе. Ни о чем я бы с ним не стала уславливаться».

Так что, возможно, было и правильно, что он написалей про Везуве.

Он оставлял ей возможность выбора. Это было порядочно. Вообще, если не считать непростительного поведения по отношению к Шефольду, письмо было написано вполне порядочным человеком. Хотя что-то в нем ей не понравилось, она только не могла понять, что именно.

(Понял это Шефольд. В своем ненаписанном письме Хайнштоку он, характеризуя Динклаге, написал: «чужой». Ему было дано найти это слово, потому что он сам был чужой. Правда, чужой всего лишь для этой жизни – человек не от мира сего.)

Ей только показалось, что письмо несколько напыщенно. Собственно, сами слова не были высокопарными, но к ней они не подходили. Ей вспомнилось берлинское выражение. Когда кто-то выражался слишком выспренне, ему говорили: «А у вас нет на номер меньше?»

Этого она, конечно, не скажет, когда пойдет к нему. Ей необходимо сдерживаться, нельзя быть дерзкой во время последней встречи.

И вдруг она поняла, что ей не нужно идти к нему. Он дал ей возможность выбора, и идти к нему, только чтобы сказать, что она уже сделала выбор, было излишне. Если она не придет, он поймет, что это значит.

Последней встречи не будет. Она никогда больше не увидит Йозефа Динклаге.

Но от этой мысли ей стало так тяжело, что она сняла очки и беззвучно заплакала. Она думала о Динклаге. Она думала о себе.

«Твой майор» – в этом что-то было.

«Дело в том, что между нами что-то произошло…» Между ней и Иозефом Динклаге произошло то, что никогда не происходило между ней и Лоренцем Гидингом, Людвигом Теленом, Венцелем Хайнштоком. И никакое «Боже мой, Кэте!» не могло тут ничего изменить.

Она неясно различала дом напротив, словно прикрытый вуалью – из-за близорукости и слез. Если бы она еще раз пошла туда, она, возможно, не выдержала бы и сдалась.

Последние дни ей приходилось держать себя в узде. Он этого не понимал.

Она перестала плакать, взяла платок, вытерла глаза, надела очки. Она еще долго будет тосковать по Йозефу Динклаге.

Ей будет очень трудно отказаться от него.

«Я думаю только о себе, – мелькнуло у нее в голове. – Но если я буду думать о нем, я сдамся. Тогда я пойду в дом напротив и стану говорить с ним о Везуве».

Его желание прикоснуться к ней вдруг обожгло ее.

Слишком поздно. Первое предложение он сделал слишком рано, второе – слишком поздно.

Эта попытка соблазнить ее жизнью в Везуве так трогательна. Ведь замуж она вышла бы не за поэзию Эмса. А за человека, с которым, наверно, могло бы быть хорошо.

Она разорвала письмо. Слишком опасно хранить его, даже те немногие часы, что она еще пробудет в Винтерспельте. Она пошла на кухню, сняла конфорку с плиты и бросила туда клочки бумаги. В плите еще был жар.

Кэте поискала Терезу, нашла ее за домом, где та нарезала в миску бобы.

– Они действительно уходят, – сказала Кэте. – У меня теперь есть официальное подтверждение.

– Ты плакала, – сказала Тереза.

– Мне сделали предложение.

– Ты его приняла? – спросила Тереза.

Кэте с улыбкой посмотрела на нее и покачала головой.

– Почему нет? – спросила Тереза. – Он такой видный мужчина. И ведь он тебе нравится!

– Скажите, господин Райдель, что, собственно, с вами произошло? Я слышал, что вам сказал господин майор. Расскажите, в чем вас упрекают! Меня это интересует. Поверьте, интересует!

Он остановился прямо посреди дороги, вынудив тем самым остановиться и Райделя. Если еще была возможность объясниться с Райделем, то только здесь, на дороге, пока они не добрались до склона.

«Расскажите, в чем вас упрекают!» Он хотел показать, что Динклаге ему ничего не рассказал. Формулу «в чем вас упрекают» он продумал очень точно. Она оставляла открытым вопрос о том, было ли вообще за что его упрекать. «Что вы натворили?» прозвучало бы менее казенно, но выражало бы, что он не сомневается в том, что Райдель что-то натворил.

Результат сложных раздумий.

Это не было простым любопытством. Его мог встретить и отвести обратно любой другой человек. И весь этот поход мог оказаться чисто техническим делом, конечно, не лишенным опасности, но последнее хотя и играло определенную роль, все же зависело от случая. Встретившись же с Райделем, он словно оказался вовлеченным в чужую судьбу, судьбу этого неприятного человека – он это понял, – и следовало хотя бы попытаться выяснить, какие недобрые силы тут переплелись, иначе он не может. Он не решался поверить, что все кончится хорошо. Но по крайней мере он хоть приоткроет завесу, постарается понять смысл происходящего. Чтобы уяснить, во что он дал себя втянуть, когда принял поручение Динклаге (и Хайнштока, и Кимброу, и неизвестной дамы), – воспоминание об этом не покинет его всю жизнь! – важно осветить темный угол, о который он споткнулся. Который ни он сам, ни другие не сумели предусмотреть.

Переплетение теней. Ему достаточно было вспомнить о решении, которое он принял сегодня утром насчет той официантки в Сен-Вите, чтобы осознать, какое значение для всей его последующей жизни приобретал этот поход через линию.

Господин. Господин Райдель. Уже много лет так к нему никто не обращался.

– Заткните пасть! – рявкнул Райдель. – Не ваше собачье дело!

Утром «глотка», теперь «пасть».

«Неужели этот человек так и остался серо-зеленой рептилией? Или теперь он всего лишь раздраженный маленький солдат? Я коснулся чего-то, что его глубочайшим образом (и в высшей степени) раздражает, – подумал Шефольд. – Что же это такое, что не является моим «собачьим делом»?»

Он заставил себя быть кротким.

– Но, может быть, я сумел бы вам помочь, – сказал он.

Сочувствующие начальники. Это он особенно любит.

«Педик я».

Он вдруг понял, что этому человеку можно запросто сказать такие слова. Для него не будет тут ничего особенного.

Выходит, майор ему и вправду ничего не рассказал.

Очко в пользу майора. Значит, этот хлыщ может больше не приставать.

Господин доктор Шефольд. Интересуется. Этим.

– Не нужна мне помощь! – сказал Райдель. – Тем более от шпиона.

«Словами „тем более" он признал, что нуждается в помощи, – подумал Шефольд. – Это ясно и так, если вспомнить его разговор с майором Динклаге».

Все остальное сигнализировало об опасности.

– Я не шпион, – сказал Шефольд. – Как это могло прийти вам в голову? Я запрещаю вам говорить такое.

«У меня в бумажнике бельгийские франки, доллары, – подумал он. – Письмо Динклаге. Если он вздумает обыскать меня, я пропал. И Динклаге тоже. Я не смогу ему помешать. Я мог бы повернуть назад, пригрозить, что пожалуюсь Динклаге, но, если он, будучи нацистским солдатом, все поставит на карту и меня обыщет, я не смогу воспротивиться».

– Бьюсь об заклад, что вы шпион, – сказал Райдель. – Но мне на это плевать.

Это было самое поразительное за весь этот поразительный день. Всего ожидал Шефольд, только не такого заявления. Как могло быть безразлично этому чудовищу, является человек, которого он сопровождает, шпионом или нет? А если ему это безразлично, значит, он не нацистский солдат. Или был раньше, но теперь деморализовался?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю