Текст книги " Избранное"
Автор книги: Альфред Андерш
Соавторы: Ирина Млечина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)
2 хлопковых поля
2 табачных поля
1 луг
1 огород
2 коровы
2 собаки (сеттеры, не совсем чистокровные)
1 свинья
Куры
Кошки (иногда 2, иногда 3)
1 дом (одноэтажный, с porch [65])
1 амбар (вот-вот рухнет и почти всегда пустой, потому что теперь после сбора урожая приезжают торговцы на грузовиках и увозят товар).
Но еще с детских лет он помнил запах рынков в Гомервиле: в июле там продавали табак, в октябре – хлопок, и сотни фермеров стояли возле коричневых и белых тюков, обвязанных пеньковыми веревками.
Тогда, в 20-е годы, у его отца, как и у всех фермеров, был маленький черный «форд». По плохим сельским дорогам Джорджии ездили в то время только эти автомобили на высоких колесах. Позднее, когда разразился кризис, Исааку Кимброу пришлось продать свою машину.
Кроме того, на участке Кимброу стоят хижины Руфуса Мэгвуда и Джо Проктора. (Если бы капитан Кимброу увидел домик Хайнштока возле каменоломни, он бы воскликнул: «Можно подумать, что я пришел к Руфусу!») Электричества в них нет, а воду берут из колонки у дороги. Руфусу и Джо теперь тоже около семидесяти, но они и их жены – все еще farm-hands [66]у отца Джона. Джо может доказать, что его предки жили в Бонуа (Берег Слоновой Кости). (Рабы тоже занимаются генеалогией.) Из стеблей пальметто, которые Руфус приносит с болота, он умеет делать корзины, пользующиеся спросом в Фарго и окрестностях. Это маленький молчаливый седобородый человек в очках, он никогда не снимает войлочной шляпы. Негров – вот чего здесь нет, размышляет Кимброу. Он спрашивает себя, какой была бы эта земля, если бы здесь были негры, и слышит красивый баритон Джо Проктора, который поет под гитару «See, See, Rider» [67]и другие песни про рай. Редуцированные терции, короткие септимы долетают через хлопковое поле к дому фермера.
«Но это животные! Настоящие животные!» – услышал он как-то восклицание одного из посетителей, который разговаривал с его отцом о неграх.
Когда он ушел, Джон, сидевший возле сеттеров на полу, у печи, заметил: «Па, но ведь ты мне как-то говорил, что когда поживешь с собаками, когда узнаешь их как следует, то понимаешь, что они все равно как люди».
Отец, который тем временем уже снова взялся за одну из своих книг, сказал: «Да. Только более порядочные, доброжелательные».
Все это перейдет ему по наследству. Если он переживет войну и поселится в Саванне, став чем-то вроде подпольного адвоката – а он как раз и намерен так поступить: снять самое скромное конторское помещение на одной из боковых улочек в районе Броутон-стрит и вести безнадежные уголовные дела, – то после смерти отца на свои заработки он вполне сумеет сохранить ферму. Конечно, он ликвидирует хозяйство, даст хлопковым и табачным полям зарасти, разобьет там нечто вроде сада. Последних сил Руфуса и Джо хватит на то, чтобы посадить деревья, посеять траву. Сам он будет приезжать в Фарго только по воскресным дням и, конечно, долгим, невыносимо жарким летом начнет потихоньку подправлять дом, а может быть, построит новый. Мать не станет возражать против таких перемен: она сыта фермерской жизнью. С сестрой он договорится: та вышла замуж и живет с мужем, владельцем бакалейного магазина, в Колумбусе, штат Огайо. Джон Кимброу всякий раз улыбался, представляя себе, что будет адвокатом с собственным загородным домом – если переживет войну.
Главное – купить новое каноэ. Когда он последний раз был дома – во время отпуска в августе приехал из Форт-Дивенса, – он обнаружил, что старое каноэ наполнилось водой. Почти затонувшее, лежит на краю болота у серых мостков, которые окончательно прогнили и вот-вот рухнут-сваи и доски старые, им полвека.
Populist movement, civil war [68]
Из критических, но благожелательных высказываний дяди Бенджамена об отце Джона:
– Твой отец читает и читает без конца – словно стоит в почетном карауле у гроба популистского движения.
– Об этом бледном, словно мертвец, Томе Уотсоне ходила легенда, что он целыми днями сидел на своей porch и читал стихи, а потом вдруг обрушился на страну, словно Иеремия. Говорят, он много стихов знал наизусть.
– Но мой отец не читает стихов.
– Охотно верю. И тем не менее.
– Том Уотсон совершил ошибку. Он хотел убедить белых бедняков, чтобы они позволили черным принять участие в мятеже. Когда он сказал, что реформы должны дать что-то и черным, белые от него отошли.
– Возможно, Руфус и Джо остались с твоим отцом только потому, что в Фарго было известно, что он и в этом вопросе на стороне Тома Уотсона. Скорее всего, это спасло вашу ферму. Без Руфуса и Джо он в начале тридцатых годов не выдержал бы.
– Но что за неудачник был этот Том Уотсон! Когда на выборах девятьсот восьмого года популизм потерпел окончательный крах, он ожесточился и ударился в демагогию. Стал опровергать то, что проповедовал раньше, и писать статьи против Юджина Дебса и социалистов, где упрекал их в том, в чем когда-то упрекали его. Он занимался подстрекательством против евреев, католиков и даже против негров, другом которых был прежде. Если хочешь, я разыщу тебе соответствующие номера «Уотсонс мэгэзин».
– Не надо, дядя! Скажи мне лучше, чем ты все это объясняешь?
– Дебс ответил ему, написал, что мелкобуржуазные бунты, когда их подавляют, неизменно кончаются фашизмом. Мне такое объяснение ничего не говорит. Фашизм для меня – пустой звук. Популизм, кстати, тоже – я часто спорил об этом с твоим отцом.
– А ты как считаешь, дядя Бен?
– Я верю в человека. Если человек хороший, то все, что он делает, хорошо, как бы это ни называлось. Если человек плохой, все будет плохо, даже если он при этом начнет молоть всякий высокопарный вздор.
– Но в политике всегда побеждают плохие люди.
– Мальчик! – Дядя Бенджамен не мог прийти в себя от изумления, от ужаса. – Ну почему ты такой пессимист?
Сидя у себя на квартире в Маспельте, размышляя о том, как президент Рузвельт намеревался одержать верх над Гитлером, капитан Кимброу иногда задавал себе вопрос, не был ли все же прав дядя Бен, упрекая его в пессимизме. Президент Рузвельт, хотя и стоял у власти и проводил – на американский лад – широкую международную политику, все же был «хороший» – и, наверно, даже «великий»! – человек, подлость же немецкого фюрера не поддавалась описанию, она была столь безгранична, что его офицеры, люди вроде этого майора Динклаге, вынуждены были совершать просто безумные поступки. Правда, имело смысл задуматься, не получится ли в будущем так, что все, что исчезнет вместе с Гитлером, без него возродится вновь, и притом с триумфом; впрочем, в данный момент все это – как признался себе Кимброу-лишь бесполезные умозрительные схемы, бесплодные раздумья провинциала. Добро побеждало зло, и вследствие этого климат в мире внушал оптимизм.
– Твоего отца я знаю с того самого девятьсот восьмого года, и, должен признать, ему, по-видимому, было неприятно говорить о Томе Уотсоне. Я бы даже сказал, что он уже в то время производил впечатление человека сломленного, но, к счастью, вскоре женился на моей сестре, и у них сразу же родилась дочь, а пять лет спустя еще и сын. Но как раз в ту пору он взялся за чтение, только и знал, что читал. Я понимаю, надо радоваться, если фермер берется за книги. Только он при этом забросил свою ферму. Должен тебе признаться, что я не советовал своей сестре выходить за него замуж.
– Он не только читал. Иногда он вместе со мной путешествовал пешком по окрестностям.
– Очень мило с его стороны. Однако с каких это пор фермеры увлекаются прогулками?
– Этого тебе не понять, дядя! Ты ведь не болотный житель.
У Исаака Кимброу были и другие поводы прерывать чтение книги Арнетта «Популизм в Джорджии», «Аграрной революции в Джорджии, 1865–1912» Брука, «Мемуаров» г-жи Фелтон и множества других произведений, посвященных этой эпохе, – например, в те вечера, когда на его porch заглядывал то один, то другой фермер, живший по соседству, или чисто случайно, не сговариваясь, сразу несколько.
Юный Джон, которому тогда было лет десять, слушал, как они непрерывно говорили о войне. Не о закончившейся всего шесть лет назад мировой войне, а об отделенной от них более чем шестью десятилетиями Гражданской войне. Это было просто поразительно. Они толковали не о Вердене и не о танковом сражении под Камбре; с компетентностью стратегов, завсегдатаев пивных, они обсуждали сдачу форта Самтер, поход Шермана к морю, самоубийство отборных войск конфедератов во время знаменитого фронтального наступления под Геттисбергом или битву в глухих лесах. Имена, мелькавшие в их разговорах, были имена не Гинденбурга, Фоша или Першинга, а Ли и Стоунуолла Джексона, Гранта и Мак-Клеллана. И хотя они чуть не до драки спорили о ценности или малоценности отдельных генералов – например, вполне профессионально и гневно полемизировали о том, удалось ли бы выиграть войну, если бы генерал Пембертон не капитулировал 3 июля 1863 года в Виксберге, – несмотря на такие разногласия, всегда наступал момент, когда они, прежде чем разойтись по домам, единодушно приходили к выводу, что Север в этой войне разрушил самые основы Юга. Тогда на них находило состояние какой-то тупой безнадежности, в их голосах, раздававшихся в темноте, появлялся отзвук сострадания к самим себе, что вызывало у Джона инстинктивное презрение. Ему казалось идиотизмом, что они вот так сидят тут вместе, в качалках или на ступеньках лестницы – тогда еще все ступеньки были целы, – время от времени отпивают глоток джина-самогона и заполняют ночь болтовней об этой давно минувшей войне. Смешно, что отец пытался вырвать их из этого состояния, убеждая, что для того, чтобы избавиться от последствий Гражданской войны, достаточно сохранять верность популизму. Они спорили с ним. Они утверждали, что бедны потому, что «Север сделал их бедными», и с исторической точки зрения – Джон это чувствовал – такое утверждение вовсе не было необоснованным, но, подобно всему, что воспринимается как неизбежное, означало лишь одно: они бедны, потому что они бедны.
«Марш к морю, как и поход Шеридана в долине, был не чем иным, как хорошо продуманной и организованно осуществляемой акцией разрушения. Армия Шермана проложила полосу шириной в 60 миль через среднюю Джорджию, где она уничтожала все запасы и урожай на корню, забивала скот, так капитально разрушала хлопкоочистительные машины, хлопкопе – рерабатывающие фабрики и железные дороги, что ни о каком ремонте нечего было и думать. Уничтожалось действительно все, что как-то могло быть полезно конфедерации, а к этому еще и многое другое. Грабить частные дома строго запрещалось, но предотвратить грабежи было невозможно, и многие семьи Джорджии лишились таким образом всего своего имущества. Однако при этом было неожиданно мало преступлений в отношении отдельных лиц, по отношению к белым женщинам их вообще не было. «Ни одна армия никогда не пользовалась такой свободой и при этом не держалась в таких строгих рамках». Это был поход, который любят солдаты – много грабежей и разрушений, мало дисциплины и боев; прекрасная погода, мало вещевого имущества, которое надо нести на себе; на завтрак-тушеная индейка, на обед – жаркое из баранины, запеченные цыплята – на ужин». (S. Е. Morison, Henry S. Commager. The Growth of the American Republic. Цит. по немецкому изданию: «Становление американской республики». Штутгарт, 1949.)
– После этой войны фермеры в твоем Фарго уже не будут рассуждать о Гражданской войне, – сказал майор Уилер, когда Джон однажды описал ему один из таких вечеров на веранде кимброуской фермы.
Джон готов был бы согласиться с ним-совершенно ясно, что вторая мировая война, в противоположность первой, вытравит кое-что из памяти обитателей Юга, – если бы майор не привел в подтверждение своих слов аргументы, которые его, Кимброу, не устраивали.
– До этой войны мы были просто самой богатой страной в мире, – сказал Уилер, – после нее мы будем самой могущественной. Кроме нас будут еще только русские. Представь себе: мы станем управлять всем миром. Готов заключить с тобой пари, что в этой ситуации любой американский петух добровольно расстанется со своей провинциальной навозной кучей.
– Ко мне это не относится, – сказал Кимброу. – Мне наплевать на американское мировое господство.
– Собственно говоря, мне тоже, – сказал Уилер. – Только нам никуда от этого не деться.
– Америка должна оставаться у себя дома.
– Это было бы прекрасно. Дали бы нам только такую возможность! Или нам надо было оставаться дома, не обращая внимания на этого Гитлера?
Продолжение: Маспельт, 15 часов
Чертовски сильный аргумент, думал Кимброу, вспоминая этот спор, во всяком случае, куда сильнее, чем та утонченная профессорская болтовня о защитном вале, который американцы якобы должны воздвигнуть против русских, чем все эти изречения Уилера в прошлый понедельник, вслед за лекцией полковника Р., касающейся майора Динклаге. Теория «защитного вала» и вопрос о том, не воображает ли он, Кимброу, будто «мы находимся здесь, чтобы избавить немцев или кого-то другого от этого монстра», – это потрясающе, шедевр непоследовательности, и объяснить такое можно, только предположив, что Боб хотел помешать ему сделать глупость; это было началом стратегии, закончившейся сегодня тем, что он появился в Маспельте и сказал, что отстранит его временно от командования, если…
Хотя, с другой стороны, как на это посмотреть-ведь он мог бы остаться в Сен-Вите и умыть руки: пусть 3-я рота оказалась бы вовлеченной в невообразимую бойню. (Нет, в бойню, которую можно во всех деталях себе представить!)
Segregation [69]
Когда они вели себя словно орда дикарей, мисс Тиббет восклицала: «Лучше бы я пошла в школу для ниггеров, чем в вашу!» (За это замечание многие белые родители на нее обижались.)
Школа для черных. в Фарго была построена черными, как школа для белых – белыми, то есть собственными руками. Она и выглядела так же, как школа для белых: большой деревянный дом с одной-единственной классной комнатой, только находилась она не в самом Фарго, а на его восточной окраине, внизу, на
Сувонни, где спускались к реке немощеные, желтые от глины улицы coloured section [70]-одинаковые безликие дома из горизонтально уложенных досок, с треугольными фронтонами, навесами на тонких опорах, под которыми сушилось белье и стояли старые кресла-качалки и кадки с алоэ или горшки с геранью. Дети Руфуса Мэгвуда и Джо Проктора-они давно перебрались на Север, оставив родителей на ферме Кимброу, – рассказывали в свое время Джону, что из окон школы видели выдру или большую голубую цаплю, стоявшую в тростниках. Иногда они привирали и утверждали, что видели даже аллигатора, хотя так близко от Фарго аллигаторы не появляются.
Детей Руфуса и Джо, так же как и Джона, забирал по утрам автобус и отвозил в Фарго, только это был другой автобус, не тот, в котором ездил Джон.
Иногда Джон один или с приятелями бродил вдоль Сувонни, когда черные дети еще были в школе, и слышал доносившиеся оттуда взрывы смеха и крик, которые обратили бы в бегство мисс Тиббет. Сперва раздавались отдельные возгласы, потом присоединялись другие голоса, словно невидимый хор исполнял речитатив, и вот уже всех охватывала буря веселья. Белые дети на улице не говорят ни слова, даже не качают головой, а вихрь дискантов несется над медленно текущей рекою.
Днем музыка смеха, ритмичного похлопыванья в ладоши, по вечерам – венок черных лиц вокруг керосиновой лампы. (Поскольку он был ребенком, его пускали в хижину.)
Или ночью, когда они с отцом возвращались с рынка из Гомервиля или откуда-нибудь еще,
…then we would pass in the dark some old truck grudging and clanking down the concrete, and catch, in the split-second flick of our headlamps, a glimpse of the black faces and the staring eyes. Or the figure, sudden in our headlight, would rise from the roadside, dark and shapeless against the soaked blackness of the cotton land: the man humping along with the crocker sack on his shoulders (containing what?), the woman with a piece of sacking or paper over her head against the drizzle now, at her bosom a bundle that must be a small child, the big children following with the same slow, mudlifting stride in the darkness (Robert Penn Warren. Segregation. New York, 1956) [71].
Он не мог наглядеться на их могилы. Иногда он бесцельно тратил часы на кладбище возле старой баптистской часовни. Могилы были неухоженные, земля вокруг осевших каменных плит, цементные кресты были покрыты листвой и бурыми высохшими ветками сосны. Негры не приносили на могилы свежих цветов, они раскладывали там ракушки, солонки и перечницы, банки из-под варенья, тазики для бритья, внутренности радиоприемников, старые будильники, автомобильные фары, перегоревшие электрические лампочки, гребни, тарелки, чашки, пепельницы, молочные бутылки, головы кукол, гипсовые фигуры. (Он обнаружил даже статуэтки, изображавшие Джеки Кугэна и Авраама Линкольна.)
На негритянской могиле все было разбитым.
«Жизнь разбита, сосуд разбит», – сказал Руфус, когда Джон как-то спросил его, почему они так делают.
Кроме того, как объяснил он маленькому Джону, эти поломанные вещи мешали привидениям – он сказал «the ha'nts» – топтать мертвецов ногами.
Это было убедительно. Вечером, уже лежа в постели, можно было представить себе, как привидения чертыхались от боли, I ступая босыми ногами по могилам негров.
Маспельт, 16 часов
Стремясь как-то скоротать время, Джон рассказывал
Бобу:
– Вчера получил письмо от дяди. Пишет, что никогда еще не было в Саванне такого бума, как сейчас. Знаешь, город уже несколько лет как захирел из-за подводных лодок, болтавшихся у побережья: они полностью блокировали порт, а для города это конец. Теперь они ушли, исчезли, и в порту настало, пишет дядя, такое оживление, что и представить себе невозможно, жизнь там сейчас куда активнее, чем до войны. На дорогах, ведущих к порту, на многие мили стоят грузовики с военными грузами для кораблей, отправляющихся в Европу.
– Они придут слишком поздно, – сказал Уилер. – Когда они явятся сюда, мы уже покончим с jerries.
– Вот как? – сказал Кимброу удивленно, ибо Уилер обычно предсказывал, что война продлится долго, но возражать он не стал, сдержался. Все разговоры Боба сегодня явно были направлены на то, чтобы убедить его, что и с этой точки зрения взятие в плен одного немецкого батальона не столь уж важно. Если с jerries можно управиться в мгновение ока, то предложение Динклаге лучше всего положить в ящик, хотя и в не слишком долгий.
– А еще, – продолжал Кимброу, меняя тему беседы, – дядя пишет: жаль, что я не могу видеть, как новый губернатор Джорджии наводит у них порядок. Дело в том, что у нас с прошлого года новый губернатор – Арналл, ему всего тридцать семь лет, это самый молодой губернатор в Штатах, и если то, что пишет дядя, правда, значит, подул свежий ветер. Заключенных избивать запрещено, и милледжвиллская тюрьма-это позорище – закрыта. Подкупы прекратились – при Юджине Толмейдже можно было купить и продать помилование для преступника, пойманного на месте преступления. Попытки управлять школами и университетами тоже остались в прошлом. Толмейдж – об этом ты, наверно, слышал даже в Блумингтоне! – увольнял и назначал ректоров университетов, когда хотел. Теперь Джорджия – штат, который больше половины бюджета тратит на образование: из каждого доллара налогов значительная часть идет на школу. Трудно поверить, но они даже ввели пенсии для учителей. И теперь этот Арналл затеял тяжбу с двадцатью железнодорожными компаниями, обратился в Верховный суд и возбудил против них дело о нарушении шермановского антитрестовского закона, поскольку они, договорившись о ценах, вступили в заговор, наносящий ущерб Югу. Что это значит, понять может только юрист. Интересно, добьется ли он своего.
– Кем был этот Арналл, прежде чем стал губернатором?
– Адвокатом, – сказал Кимброу. – Правда, в последнее время он был генеральным прокурором Джорджии, – добавил он, чтобы парализовать Боба, ибо знал, что теперь будет: Боб обязательно начнет разглагольствовать о связях между юридической казуистикой и политикой.
Но мысли Уилера скользили сегодня по обходным путям. Он только спросил:
– Ты жалеешь, что поспешил пойти в армию?
Было бессмысленно снова объяснять ему (в который раз!), что он пошел добровольцем не из-за положения дел в Джорджии. Трудность заключалась в том, что никому, даже самому себе, он не мог бы точно объяснить, почему не дождался призыва.
Уклонившись от прямого ответа, он сказал:
– Я не верю в большие перемены. Арналла выбрали, чтобы он провел несколько реформ, которые были уже просто необходимы, а потом все пойдет по-прежнему.
– Вот это – огромная твоя ошибка, – сказал Уилер. – Жизнь иногда развивается так, что вернуть старое просто невозможно.
И все же сегодня он как собеседник был не в форме, даже не воспользовался возможностью – от которой в аналогичных обстоятельствах никогда не отказывался – вытянуть ниточку интересующей его темы до конца, затеять большую дискуссию о демократии в Америке, пространно изложить свои соображения о взаимовлиянии прогрессивного и консервативного мышления.
Вместо этого он посмотрел на часы и сказал:
– Шефольд должен скоро вернуться.
Еще одна учительница
Из того, что писала ему Дороти, он ничего не мог бы пересказать Бобу, хотя в ее письмах было очень мало личного и уж тем более отсутствовали объяснения в любви. Если Дороти и писала о чем-то личном, то это были лишь фразы в таком роде: «Жаль, что ты не можешь как-нибудь заехать сюда», или: «Если бы ты был здесь, ты понял бы, что ваша вторая мировая война – не такое уж важное дело», или – самое большее: «Подумай, не стоит ли тебе приехать сюда, когда война кончится и ты снова будешь свободен. Ты мог бы нам очень и очень помочь». (Дороти работала в американской группе, которая занималась тем, что спасала культуру, язык, обычаи каких-то мексиканских индейцев. Из ее описаний Джон сделал вывод, что мексиканское правительство отнюдь не стремилось сохранить индейцам их язык. В государственных школах индейских детей учили испанскому, и правительству не очень-то нравилось, когда приезжали североамериканцы и основывали школы, в которых преподавание велось на языках индейцев; по-видимому, это был очередной хитроумный ход американских империалистов с целью помешать созданию единой мексиканской культуры.)
Дороти писала: «Несколько дней была в Оахаке, а сейчас снова нахожусь в своем горном гнезде. Оно расположено на высоте 7000 футов, и мне пришлось три дня ехать до него верхом – так что я могу только гадать, когда это письмо попадет к тебе. Оно попадет, конечно, – во всяком случае, будет сделано все, что зависит от нас, сапотеков. Представь себе, я отдаю его индианке, и она бредет босиком по тропе, по которой я скакала верхом, – бредет со своей тяжелой ношей, связками лилий, на рынок в Оахаку. Она несет цветы на лбу, то есть скрепляет ношу вышитой лентой, которую повязывает вокруг головы. Маленькая, согнувшаяся, она идет очень быстро, на ней надето huipil, в каждой деревне – свое huipil, наше представляет собой просто длинную, до щиколоток, широкую белую рубаху, расшитую птицами и звездами. Я тоже ношу такую здесь, в деревне, но от этого мало толку, потому что из страха перед змеями я не могу заставить себя отказаться от обуви. Говоря, что от этого мало толку, я имею в виду, что никогда не буду среди сапотеков по-настоящему своей. Они меня не принимают! Туфли, стекла в окнах моей хижины, книги на столе, зубная паста, мыло – все это отделяет меня от них. Или то, что я одалживаю у кого-нибудь лошадь и езжу верхом – женщина, которая ездит верхом! А еще я пишу письма, хотя это всего лишь ежемесячные отчеты, которые я посылаю начальству, да иногда письма тебе. Но ужасно во всем этом не то, что я остаюсь белой женщиной, а то, что они меняются с тех пор, как я живу среди них. Я это чувствую. В них что-то происходит, когда они сидят у меня и я записываю их слова, показываю им, как выглядит их язык, записанный нашими буквами. Письменность сапотеков – такого они еще никогда не видели; кстати, это довольно трудно – передать систему их звуков нашими буквами. Они сразу все понимают, но, пока они по очереди читают эти буквы и смотрят на вещи, которые меня окружают, в их глазах вспыхивает и снова исчезает что-то чужое, мрачное, и я спрашиваю себя, может быть, все, что я делаю, неправильно и не лучше ли оставить сапотекам их язык, не навязывая им письменности? Может быть, прав чиновник мексиканского правительства, который недавно сказал мне в отеле «Виктория» в Оахаке: «Чего вы, собственно, добиваетесь, сеньора? Мы не мешаем индейцам свободно развиваться. Мексика была освобождена и основана чистокровным сапотеком». Он прав: Бенито Хуарес родился недалеко от той деревни, где я живу. Но потом я снова думаю о Хулии Тамайо, которой я дам это письмо, и о том, как торговка в Оахаке сорвет ношу с ее спины, сунет ей в руку за двести лилий пять-да, да: пять! – песет. Это чудовищно!
И все же наша страна сапотеков тебе бы понравилась. Здесь в воздухе свобода, какой ты себе и представить не можешь. Как все здешние мужчины, ты стоял бы рядом со своей лошадью, и на твое лицо падала бы тень от сомбреро. Представь: ты мог бы ездить верхом среди горных джунглей, и тебя касались бы красные орхидеи на длинных, как мечи, стеблях, свисающих с гигантских сосен. Ночи ты проводил бы в хижинах людей, которые так бедны, что ты почувствовал бы, как им трудно предложить тебе несколько tortillas [72]. А днем были бы речные каньоны, песчаные банки, заросли агав, где ты мог бы проводить долгие часы… Это было бы не так плохо, ты не находишь?»
Получив это письмо, он первым делом попытался представить себе Дороти в длинной белой рубахе, вышитой птицами и звездами. Она была высокая стройная девушка. Темные струи волос, лицо, очень медленно покрывавшееся загаром, становившееся, если память ему не изменяла, не темнее светлого маиса. Он пришел к выводу, что эта штука, которая называется huipil, наверняка ее красит. Во время их первой встречи в милледжвиллской тюрьме и потом оба раза, когда они встречались в Нью-Йорке, на ней был один и тот же серый костюм. Должно быть, в ней произошла большая перемена, если она теперь ходит по деревням, где у домов нет окон, в бесформенном, но, наверно, все же очень красивом одеянии.
Что же касается его желания видеть места, населенные сапотеками, то тут она изрядно ошибалась. Он родился на ферме, расположенной на окраине старого доброго Окефеноки, и у него не было иного желания, как вернуться туда. (Он не Бенито Хуарес!) Она не понимала, что ему не нужны индейцы, потому что он сам индеец. Attorney-of-law, Captain US Army [73]– конечно, но кроме того – нет, прежде всего! – он тот, кого имеют в виду жители Фарго, говоря: swamper. Что такое swamper, Дороти знать не могла, потому что она не знала старого доброго Окефеноки. Однажды он попытался ей это объяснить – четыре года назад, в октябре 1940 года, когда они сидели на скамейке в Трайон-парке и смотрели вниз на Гудзон, старую реку ирокезов, которая текла меж высоких лесистых берегов, словно в романе Джеймса Фенимора Купера, в этот сказочный город, совсем, впрочем, невидимый с того места, где они сидели. До них доносился только шум, да и то различить отдельные звуки было невозможно – все сливалось в единый ровный звуковой слой, лишь время от времени менявший оттенки.
Дороти слушала его. Потом сказала:
– Мне очень жаль, Джон, я верю, что твое болото там, на Юге, очень красиво, но из-за этого незачем впадать в провинциальный патриотизм. «Мы – swamper» – звучит точно так же, как «мы – ньюйоркцы». Мне это совсем не нравится.
Его словно обдало холодным душем, выдержать который было не так-то просто. Позднее он понял, что она права, и всякий раз, когда на него находило это чувство «мы – swamper», он строил гримасу. И все же самому себе он не мог не признаться в том, что был живым опровержением мифа об американце, вечно находящемся в движении, вечно меняющем место жительства.
Теперь он мог бы сказать Дороти (хотя и не сделал этого), что она сама стала провинциальной патриоткой: хоть и грустила, что никогда не будет принята по-настоящему в семью сапотеков (критическое начало было ей свойственно), а все же говорила: «Мы – сапотеки» («мы – ньюйоркцы»), – и описаниями ландшафта, а также некоего одеяния, называемого huipil, пыталась соблазнить его, предлагая избрать своей родиной какой-то район на юге Мексики (как будто ему нужна родина; ему нужно было одно: Дороти, Дороти в Фарго, Дороти, которую он очень хорошо представлял себе в белом одеянии в его каноэ, затерявшемся на просторах Окефеноки), Дороти, упрятавшая в придаточное предложение (трогательно? изощренно?) признание, что он-единственный человек, которому она пишет письма.
Во время своего второго визита в Нью-Йорк, незадолго до рождества 1940 года, он набрался смелости и совершил бестактность, спросив ее, не согласится ли она все же как-нибудь приехать в Джорджию, хотя бы поглядеть на Саванну и Фарго. Они сидели в кафе на 57-й улице, ужинали, снежинки за окнами почти горизонтально летели через освещенную пропасть. Дороти ничего не ответила, только покачала головой, а потом даже всплакнула. Это было ужасно, но не мог же он все время ходить вокруг да около, ему хотелось убедиться в том, что она не сможет жить на той земле, где ее отца казнили на электрическом стуле. Но если она не в силах жить, так сказать, у могилы, на кладбище пользующейся печальной известностью тюрьмы, значит, он, Джон Кимброу, сможет добиться этой Дороти Дюбуа лишь в том случае, если решится стать кочующим американцем, обитателем trailer [74], одним из displaced persons [75], завоевателей мира. Что угодно, только не это! И дело даже не в том, что он не может, не хочет этого делать ради Дороти, а в том, что это невозможно. Они не могли быть вместе, Дороти и он, и потому было вполне естественно, что они молчали и вместе смотрели на снегопад на 57-й улице. Дороти поплакала, но никто из посетителей кафе ничего не заметил.
Задерживаться на деле Дюбуа у нас нет оснований. Собственно, не такой уж трагический случай. Во время мирового экономического кризиса этот человек связался с преступным миром, стал грабить банки, то есть занялся профессией, которая, в общем, не является самой бесчестной, но ему не повезло: во время нападения на банк в Атланте он убил не одного, а сразу двух кассиров – обстоятельство, заставившее присяжных весьма сдержанно выслушать речь Джона, призывавшего ограничить наказание пожизненным заключением (вообще-то говоря, пожизненное заключение было ему так же отвратительно, как электрический стул). Однако не будем вспоминать об этом! Может быть, Дороти и не стоило так тяжело переживать эту историю, как она ее переживала, но отец есть отец, и тут уговаривать человека бесполезно, да Джон Кимброу и не пытался этого делать.