355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Бондин » Ольга Ермолаева » Текст книги (страница 5)
Ольга Ермолаева
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:01

Текст книги "Ольга Ермолаева"


Автор книги: Алексей Бондин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

– Пойдем, мама...– глухо сказала Оля.

– Ну, выметайтесь,– торопил бухгалтер.

Когда они вышли в коридор, бухгалтер, закрывая за ними двери, проворчал:

– Обиваете пороги-то... Ходите, бесстыжие.

ГЛАВА X

Два раза Оля ходила, чтобы увидеть Добрушина и рассказать ему, как их принял управитель Фолькман, но оба раза она не заставала его дома. Тогда она пошла на рудник. Из проходных ворот выходили рабочие, но Добрушина не было. Оля подошла к дяде Луке, у которого жила Афоня. Он служил на шахте сторожем-привратником.

– Нету, милая, Павла Лукояныча, и не жди его... Не придет он... Арестовали его, сказывают...

– За что? – спросила Оля, и сердце ее упало.

– Ну, за что людей арестуют и садят в тюрьму? За дело, конечно... И у нас на руднике дела были. Старался, старался мужик... Ежели бы не он, так ничего бы не вышло... А он умел направить на дело народ. Добились кой-чего... Дали рабочим ублаготворение кое-какое, хоть и не очень корыстное, а дали... Да... А его вот за это в тюрьму... Э-ха-ха!.. Говорил я ему в ту пору: «Павел Лукояныч, зря ты хлопочешь, все равно ни в честь, ни в славу...» Так оно и вышло... Как его убрали, так и Яшка Злобин объявился... Служит опять... Теперь опять свою злобу вымещает на том, кто супротив его шел... Он теперь да-аст... покажет, почем сотня гребешки... Повышибает всех непокорных, а потом опять свои порядки заведет...

Домик Ермолаевых снова притих, словно поник в тяжелом раздумье. Оля острей чувствовала пустоту в доме после смерти Сидора, чем после смерти родного отца.

Мать снова стала уходить из дома на поиски работы и возвращалась уже под вечер. Она беспричинно ругалась, плакала, а однажды сказала за чаем:

– Шла бы в монастырь жить, лучше было бы. Вон Афонька живет и, наверное, горя не знает.

За вечерним чаем мать снова упрекнула:

– Вот зима подходит, а у нас хлеба ни крошки и дров ни полена нету. Жила бы я одна, и хоть куда бы. Одна голова не бедна, а бедна, так одна... Несчастный я человек. Родятся же у людей парни – кормильцы, а у меня все девки...

Оля отложила кусок хлеба, отодвинула недопитую чашку чая и ушла в угол. Мать угрюмо посмотрела ей вслед.

– Что не пьешь чай-то?

– Не хочу я...

– Сыта?.. Где наелась?..

– Не хочу я, мама.

– Ну, что же? Губы толще,– брюхо тоньше...

Оля вдруг склонилась на рундук, где обычно спала, и зарыдала. Мать беспокойно вышла из-за стола.

– О чем ты это?

Оля молчала.

– Тебя я спрашиваю?.. О чем, говорю, ревешь?

– Так я, мама, ты не обращай на меня внимания... Так я...

– Не знаю... Вдруг ни с того, ни с чего заревела...– Лукерья растерянно развела руками.– Перешибла я тебя словом, что ли?

– Ты отпусти, мама, меня, я в люди пойду жить, в няньки что ли,– сдерживая рыдания, проговорила Оля.

Мать присела на лавку, облокотилась на стол и задумалась. Самовар тихонько пел что-то унылое. На улице за окном шумно вздыхала ноябрьская ночь. Где-то у самого окна, в расщелине, ветер насвистывал что-то дикое и вдруг с яростью налетал на окна и осыпал черные стекла мелкими невидимыми каплями дождя. От окна веяло холодом.

Долго в эту ночь не спалось Лукерье. Только перед утром она уснула тяжело и тревожно, а утром, чуть свет ушла.

Пришла она уже после полудня, веселая и ласковая.

– Олютка, давай-ка кипятить самовар... Что-то я тебе скажу... А ты что, все еще на меня дуешься?.. Брось, не сердись...

– Я не сержусь, мама.

– Ну, то-то... А в школу ты разве не ходила сегодня?

– Нет.

– А почему?

– Не пойду я больше.

– Почему?

– В люди я пойду жить.

– Не дури-ка... Что я тебе насчет хлеба вчера сказала? Эка, беда какая? Не я это сказала, а горе во мне говорит... На работу я поступила, не пропадем теперь... Давай кипяти самовар-то.

Лукерья рассказала дочери, что поступила в доменный цех – руду возить на дробильную машину.

– Хоть и тяжело, ну, ничего. Зато сорок копеек в день. Мужики по пятьдесят получают, а мне сорок положили. Если, говорит, будешь наравне с мужиками работать, и тебе полтину поденщину положим... Пришла я туда... А меня Петровна Аникина надоумила: «Иди, говорит, к нам, у нас, говорит, нужны рабочие... Вчера двоих уволили с работы. Иди, говорит, торопись, пока никого не взяли...» Ну я и побежала. Прихожу, говорю: «Вот, мол, к вашей милости, не оставьте, мол, сироту». А десятник, приказчик ли, не знаю, кем он там служит, славный такой, смотрит на меня и говорит: «А тачку с рудой увезешь?» Посмотрела я на тачку, думаю, что не увезти? Нагрузили, я подняла, ничего, будто легко, катить-то по чугунному полю легко – сама бежит. Только на машину – на подмостки тяжеловато... Вывезла... «Ну, ладно, говорит, выходи завтра с утра...» Слава тебе, господи! Иду с завода и думаю. Ну, что же? Не я первая, не я последняя, работают бабы на заводе. Хотя и считают, что если баба работать пошла на завод – потерянный человек. Пусть считают. Не воровать пошла.

Лукерья сбегала на базар, купила для работы конопляные лапти – пряденки.

– В кожаных обутках там нельзя, пол горячий... Как хорошо в них!.. Спит нога-то!

Лукерья прошлась по комнате, разглядывая с довольным видом свои ноги в лаптях. Ложась спать, она озабоченно проговорила:

– Кабы не проспать завтра утром-то. Ты, если, Олютка, проснешься, буди меня. Ладно?

– Разбужу, мама.

Оле было жаль матери. Как она будет завтра катать тяжелые тачки с рудой? Она не раз видела эту работу. Проходя из школы мимо завода, часто с любопытством она останавливалась у перил и наблюдала. Две огромных конических печи стояли рядом. Вверху их опоясывали большие железные трубы. В них слышалось гудение какого-то потока. Временами под трубами появлялись зеленовато-фиолетовые струи огня. Они, как огромные невиданные цветы, растекались по трубам и, облизав их зеленоватыми языками, пропадали. В холщевых фартуках, в кошемных шляпах возле печей ходили рабочие. Лица их казались чугунными и заржавленными. Они открывали тяжелые заслонки печей и железными скребками выгребали красные, бархатные крупные комья руды. Красные языки огня лизали кирпичные своды печей, вылетали наружу. К раскаленным кучам руды подходили женщины с железными тачками. Они накладывали руду и, напрягаясь всем телом, везли ее на помост, к машине. Было слышно, как руда с грохотом сыпалась куда-то. Оля также любила наблюдать работу рудорубильной машины – бункера. Там с грохотом шевелились железные и зубастые челюсти, они точно разжевывали руду стальными зубами и выплевывали ее, мелкую, в тачки. Женщины везли эти тачки к лифту, тачки плавно и медленно поднимались вверх, на домну. Все это казалось Оле каким-то сложным механизмом, который движется не останавливаясь, заведенный чьей-то властной рукой раз и навсегда. И люди, всегда сосредоточенно угрюмые, казалось, были частями этого сложного механизма! рожденными только для машины и крепко прикованными к ней.

Оля несколько раз просыпалась в эту ночь, торопливо вскакивала с постели и, чиркнув спичку, смотрела на часы. «Три», «четыре». Наконец, сквозь сон она услышала вой заводского гудка. Гудок то замирал где-то далеко, то, будто вырвавшись, проносился мимо самого окна по улице. Лукерья тоже проснулась и, зевая, спросила:

– Что, пять гудит?

– Пять.

– Вставать надо.

Лукерья быстро стала одеваться. Оля завязала ей в узелок хлеба.

– В школу пойдешь, смотри, избу-то запри хорошенько,– наказывала Лукерья, уходя.– А из школы придешь, печку затопи, да свари картошки.

С этой поры домик Ермолаевых будто снова ожил, повеселел, приоткрыл радостно глаза. Каждый день Оля, проводив мать на работу, уже не ложилась больше спать. Она деловито принималась за приборку и громко распевала любимую песенку, которую она выучила у Афони:

 
В тиши ночной, в тиши глубокой,
Стояла тройка у крыльца.
С прекрасной девицей-блондинкой
Прощался мальчик навсегда.
 

Потом Оля уходила в школу, затворяла дверь на большой висячий замок, а ключ прятала под ступеньку крыльца.

Мать приходила уже вечером, приносила на плече толстое полено или плаху, топила печку, потом садилась к столу с починкой. B праздничные дни Лукерья стряпала по утрам, а Оля, нежась в постели, прислушивалась, как мать на кухне гремит сковородкой.

Прошло месяца три. Оля с тревогой заметила, что лицо матери потускнело, осунулось, руки стали тоньше, будто длинней, под темной кожей ясно вырисовывалась синеватая сеть напряженных жил. Пальцы рук скрючились, покостлявели, а на ладонях бугрились жесткие мозоли. По временам лицо матери болезненно искривлялось. Поработав дома некоторое время «в наклон», она со стоном хваталась за поясницу и долго не могла выпрямиться. Иногда у нее так сильно болела спина, что она ходила весь день согнувшись, положив руку тыльной частью на спину.

– Опять проклятую поясницу тяпнуло,– говорила она жалобно. Оля знала, что мать скоро родит ребенка и почему-то это пугало ее. Девочка чувствовала, что где-то недалеко их опять подстерегает несчастье.

ГЛАВА XI

Зашумели февральские метелицы. Дни шли сквозь муть бурных снегопадов. Оля все более и более тревожилась за мать. Утрами, провожая ее на работу и видя, как она тяжело и болезненно вздыхает, Оля говорила:

– Ты бы, мама, не ходила сегодня. Отдохнула хотя бы один день. Ты ведь не можешь.

– Ну, дома-то улежно, так не уедно. Нет уж, как-нибудь еще поработаю.

Однажды Оля пришла из школы, вскипятила, как обычно, самовар, приготовила на стол и стала ждать мать. Стрелка часов показывала шесть. Давно прогудел гудок на шабаш, но матери не было. Остыл самовар, Оля снова подогрела его – матери не было. Она ходила по избе и не знала, что делать. Взялась было за книжки, за тетрадки, хотела решать задачи, но вместо цифр перед ней вставала мать. Когда пробило семь часов, Оля поспешно оделась, заперла на замок избу и, чуть не бегом, направилась к заводу. Чтобы не разойтись с матерью, она шла теми улицами, по которым обычно мать возвращалась с работы. Оля зорко всматривалась в глубь пустынных улиц, и только чуть вдали показывался женский силуэт, она прибавляла шагу.

У рудообжигательных печей шла работа. Огромная домна гудела, вздрагивала от бунтующей в ней силы. Иной раз багровый огромный цветок пламени прорывался вверх через одну из труб и гигантским факелом освещал небо. Внизу, в освещении тусклых электрических : ламп, как тени, двигались люди. Лязгали лопаты. В темном углу грохотала рудорубильная машина.

– Дяденька, ты не знаешь, где Лукерья Ермолаева? —спросила Оля рабочего, который выгребал из печи раскаленные комья руды.

Тот удивленно посмотрел на девочку, сдвинув на бок кошомную шляпу, почесал за ухом и показал в сторону помоста.

– Иди вон туда, в караульное помещение... Ты что, не дочка ли будешь ей?

– Дочь.

– Ну, иди,– сказал он и снова принялся выгребать руду.

Оля побежала к помосту, где стояла каменная сторожка. Она распахнула дверь и замерла на месте. На скамейке, возле стены, лежала ее мать и стонала. Около нее в таком же буром, как у матери, холщевом фартуке сидела женщина. Оля хотела кинуться к матери, но женщина предупреждающе остановила ее.

– Погоди... Пойдем-кось, отсюда...

Выйдя из сторожки, она сказала:

– Не трожь ее... Она малость успокоилась. Беда с твоей матерью случилась...

Оля вопросительно посмотрела на женщину. А та ровным голосом продолжала, точно не замечая ее тревоги:

– Ты иди домой и успокойся... Не показывайся ей, не тревожь ее. Скоро придет лошадь, по лошадь убежали... В больницу ее свезем. А потом домой приведем... Я не пойду домой-то, все сделаю, иди.

– Так хоть что с ней?..– нетерпеливо, чуть не плача, вскричала Оля.

– Ну, что с ней... Узнаешь потом... Ты не бойся, ничего страшного нету. Все обыкновенное в нашем женском деле... Иди домой.

– Нет, ты скажи, что с ней?

– О, господи, какая ты любопытная!.. Ребеночек родился у матери твоей... Иди...

– А где ребеночек?

– На что он тебе понадобился, ребеночек, не надо тебе его...

– Нет, надо, я его домой унесу.

– Глупая, не понесешь ты его... Мертвый ребеночек родился. Надсадилась она и скинула... Иди, говорю, я...

К сторожке подошел караульный.

– Не увезли еще? – тихо спросил он женщину.

– Нет еще.

– А это кто?

– Дочка... Прибежала, беспокоится.

– Эка беда какая,– проговорил сторож с сожалением. Помолчав, он сказал: – А Сергею Александровичу здорово влетело от управителя. «Какое, говорит, имеешь право принимать на работу беременных баб? Мало, говорит, шляется ихней сестры?!».– Ирод!.. Право, ирод!.. Сергей Александрович точно мог знать, что она в тягости... Другая и брюхо подберет, чтобы как-нибудь свой грех спрятать. Все есть хотят... Нужда... Без нужды баб не потащит на эту работу... Не женское дело восьми-пудовые тачки возить. Небось голодный в любую дыру голову свою сунет, лишь бы напичкать чем брюхо-то... Ирод!.. Право, ирод!..

– Сыт голодного не разумеет, Сафроныч, батюшка,– проговорила женщина.

Из сторожки послышался глухой стон. Женщина торопливо ушла туда. Сторож молча потоптался возле Оли и сказал:

– Ты, милая, уходи отсюда. Не полагается здесь, строго воспрещается посторонним лицам быть... Привезут домой, тогда увидишь. Ничего!.. Ну, скинула, грех да беда на ком не живет?.. Выздоровеет... Баба крепкая... Иди, родная, а то неровен час, начальство увидит.

Оля, закрыв лицо руками, заплакала.

– А ты не реви...– успокаивал сторож,– мало ли что в жизни бывает...

Лукерью привезли домой уже на другой день утром. С ней привезли и маленький трупик ребенка, завернутый в рабочий фартук. Лукерья лежала на кровати бледная. Без кровинки в лице.

– Олютка,– сказала она чуть слышно,– беги скорей по Степаниду, пусть сейчас же идет.

Степанида явилась уже после полудня. К этому времени пришла и та женщина, которая ухаживала за Лукерьей в сторожке. Она вошла, перекрестилась в угол на иконы и, подойдя к Лукерье, заботливо спросила:

– Ну, как, Луша, дела-то?

– Ничего, спасибо тебе, Петровна,– тихо отозвалась больная.

Петровна была высокая и костлявая женщина. В густую сеть морщин ее преждевременно состарившегося лица крепко въелась заводская пыль, местами она выступала мелкими точками, отчего серое бескровное лицо казалось веснущатым. Плечи ее обвисли, а тощие длинные руки как будто состояли из одних сухожилий.

– Говорили мы тебе еще утрось вчера, иди домой, всей работы не проработаешь. Не послушала,– укоризненно, качая головой, говорила Петровна и, обратившись к Степаниде, стала рассказывать: – С утра ей вчера занедужилось, жаловалась на поясницу и все-таки работала... Потом уж в пятом часу, только ввезла к машине тачку, ахнула и свалилась. Мы перепугались. Втащили ее в караульную, тут с ней сразу и началось. Я всех мужиков из сторожки вытурила... Долго маялась. По лекаря посылали. А лекарь так и не приехал. Послал кралю какую-то, прости господи, а Лукерья-то уж разрешилась. Мы говорили: «Увези, мол, ее в больницу с собой».– Не повезла ведь, чортова кукла!.. Брезгуют они к рабочему притронуться. Как будто, если в рабочем, грязном женщина да в конопленниках,– будто не человек. Велела другую лошадь подать. До десяти часов вечера она и лежала в сторожке-то... А что в больнице-то не осталась, Луша?

– Ну, как я останусь? Что одна девчонка сделает? Лучше уж дома, свой глаз.

– Ну-ко, где у тебя ребеночек-то? Хоронить надо.

Петровна откинула с лица ребенка грязный фартук и, подперев рукой подбородок, долго смотрела на него влажными глазами.

– Мальчик был... Какой черноволосый... Молодец бы был... Кормилец бы потом был... Экое горе какое! А я сегодня, думаю, пойду помогу, и сговорила Ефросинью за меня смену проработать.

– Спасибо тебе, Петровна,– со стоном отозвалась Лукерья.

– Ну, что «спасибо», все под богом ходим... Не надо было тебе работать до последних дней. Сказала бы Сергею Александровичу, он бы тебя уволил на это время; мужик он хороший.

Лукерья вдруг заплакала.

– Ну, о чем ты, не реви, все пройдет.

– Рад бы в рай, да грехи не пускают,– хмуро сказала Степанида, засучивая рукава.– Оно хорошо бы до родов на худой конец неделю – две не работать, да после родов, да как можно?.. Голодуха гонит.

Женщины положили трупик ребенка на стол, прикрыли его белой холстиной.

– Гробик бы надо,– сказала Оля, глядя сквозь слезы на ребенка.

– Ну, гробик,– сказала Петровна,– подь-ка не живой был, да умер. Ящичек бы найти. В церковь к попу не понесем... Отпевать он его не будет – некрещенный. Прямо на могильничек снести и все.

Где-то на чердаке женщины нашли небольшой ящик, положили в него трухи, завернули ребенка в холстину и уложили в ящик. Все это они делали молча, сосредоточенно. Оля нарвала с герани живых листочков и насыпала на холстину, а Петровна разожгла на шестке углей, сложила их в шумовку и, раздувая угли, спросила:

– Ладану бы надо... Есть ладан-то, Луша?

На божнице оказалось несколько комочков ладану. Петровна положила ладан на тлеющие угли и, громко шепча молитвы, стала кадить. Потом вполголоса произнесла:

– Вечная память, вечная память, вечная память.

Степанида заколотила ящик гвоздями.

– Ну вот, слава тебе, господи, управилась,– сказала Петровна со вздохом.– Как всамделешный покойник стал.

Утром пошли на кладбище. Степанида подмышкой несла ящик с трупиком ребенка, а Оля на плече лопату и кайло. День был пасмурный, серый. В воздухе носились редкие, легкие пушинки снега. Степанида с Олей бродили по кладбищу среди крестов и бугров могил, занесенных снегом, искали могилу Сидора.

– Летом кладбище такое, а зимой совсем другое,– грустно говорила Степанида.– Летом хоть пичужки поют на деревьях, а зимой так совсем мертво и неузнаваемо.

Наконец, нашли могилу Сидора. Она была покрыта толстым пластом чистого, как сахар, снега. На кладбище была настороженная тишина. Даже легкий ветер, играя с ветвями сосен, не нарушал мертвой тишины. Степанида размашисто перекрестила лопатой снег на могиле и проговорила:

– А ну, господи, благослови.

И проворно стала разгребать сыпучую толщу снега.

Часть вторая

ГЛАВА I

 Утро еще только рождалось робким голубоватым сполохом, еще ярко горели звезды в вымороженном небе, сияли электрические дуговые фонари на заводе, но трудовой день уже был в полном разгаре. По заводскому двору деловито ходили темные фигуры людей, из приоткрытых дверей цехов вылетал оглушительный шум дисковых пил, стук молотов.

По двору торопливо бежал маленький узкоколейный паровоз. За ним тянулся длинный ряд вагонов и открытых платформ, нагруженных дровами. Паровозик тяжело вздыхал, выбрасывал вместе с клубами дыма и пара каскад искр.

На одной из платформ сидела Ольга Ермолаева. Сегодня первый день она работала на заводе. Она давно оставила школу. Мать после несчастного случая на заводе стала полуинвалидом. Ольга не раз порывалась идти на работу, но мать, жалея ее, не отпускала. Наконец, скрепя сердце, согласилась.

С любопытством присматривалась Ольга к новой обстановке. На передней платформе сидели кучкой женщины и над чем-то хохотали.

Кто-то звонко выводил песню:

 
Девушки-красотки,
Каков нынче све-ет,
Кого верно лю-юбишь,
А в том правды нет.
 

– Довольно-о-! Довольно-о!.. Сто-оп! – раздался в отдалении голос десятника.

Паровоз пронзительно взвизгнул, точно напоролся на что-то острое, толкнул вагоны, сочно лязгнули буфера. А десятник попрежнему кричал:

– Довольно-о-о!.. Стоп, стоп, стоп!

Вагоны остановились.

– Ну, девки, за работу живо принимайтесь!..– прокричал десятник.

С платформ полетели поленья. Неподалеку от Ольги чернело огромное здание прокатного цеха. В раскрытые настежь широкие двери виднелись большие угластые печи, забронированные чугунными плитами. Медленно поднимались тяжелые заслонки, открывая квадратные огненные окна, из них выходили добела раскаленные слитки. Они плыли в мглистой розоватой дымке, искрясь золотой шерстью, и бухали меж валов прокатных станов, а потом тянулись красными шелковыми лентами и, как огненные змеи, уползали в темную глубь цеха.

Ольга легко поднимала мерзлые плахи и швыряла их в кучу. Она не чувствовала ни усталости, ни холода. Возле вагонов ходил десятник – молодой, крепкий, с лихо подкрученными заиндевелыми рыжеватыми усами. На нем была теплая пыжиковая шапка с распущенными ушами, бобриковый ватный пиджак, черные валенки-чесанки, сунутые в полуглубокие резиновые галоши, на руках – кожаные перчатки. Он хлопал рукой об руку и весело приговаривал:

– А ну, девчата, шевелись! Разминай кости, скорей покончим – пойдем в гости! Привезем дров больше, рубли будут дольше.

– А не врешь?! – шутливо отзывался кто-то из девушек.

– Сроду не врал. Если бы врал, давно бы от вас удрал! – Десятник казался Ольге веселым, забавным и добрым человеком.

– Устала, поди, милая, с непривычки-то?..– сказал он Ольге и залез к ней на платформу.

Десятник смотрел на нее с загадочной дерзкой улыбкой. Серые глаза жадно ощупывали ее. Под рыжими усами белели ровные, крепкие зубы.

– А ну-ка, я помогу тебе,– сказал он и принялся скидывать дрова.

– Евсюков, я скажу жене,– крикнула женщина с соседней платформы.

– Какой жене?..

– Твоей.

– Никакой жены у меня нету...

– Опять овдовел, опять холостой стал! Да будь ты, греховодный мужичок... Как увидит молоденькую новенькую девчонку, так и жены нет.

Раздался смех. Евсюков присел в угол на корточки, закурил, пытливо смотря на Ольгу.

– Ты шибко-то того, не надсажайся,– заговорил он,– успеем, выгрузим. Отстанешь, я крикну – помогут.

Ольга смущенно молчала.

– Какая ты неразговорчивая,– продолжал Евсюков.– Незнакомо? Правильно... Спервоначалу как-то стеснительно, люди все незнакомые. Ничего. Приобвыкнешь... Ознакомишься и хорошо будет... У меня хорошо работать. А особенно тому, кто мне поглянется. Кого я полюблю, тому еще лучше... Озябла?

– Нет...

– А ты скажи, если озябнешь... Ну, ну, девчата, шевелитесь,– крикнул он.

– Шевелимся и так... Тебе хорошо там завлекаться-то.

– А если озябла, так иди погрейся вон там, в прокатке. Хорошо там, тепло,– снова заговорил Евсюков, посасывая папиросу.– Меня все здесь любят: потому,– у меня душа добрая. Я никого не обижу, всем стараюсь сноровить. А уж кого полюблю, так пусть тот ничего не делает – на печке лежит, я все сделаю. Я ведь все могу. Никакого надо мной начальства нету... У меня вот прошлый год работала такая же, как ты, и тоже сирота. Пришла голым-голешенька. Жалко стало девчонку.. Куда деваешься? Все ведь живем друг для друга, а бог обо всех... Одел я ее, обул в те поры. А срядил, как куколку. Сорок копеек она у меня получала в день... А что сорок копеек, корыстны ли.. Ну, подбросишь ей, бывало, к получке-то десятку, а то полторы... Поправилась сразу, похорошела, хоть куда. С ней не стыдно было и на людях показаться... Недавно видел ее... благодарит. Перевел я ее с тяжелой работы на легкую... Жалко стало... Вот и ты тоже сирота, я ведь знаю. Ты только не сторонись меня... Ну-ка, иди сюда, посиди со мной рядышком. Что ты больно уж разработалась? Эк-то скоро умаешься. Ну, иди, отдохни.– Евсюков подтащил толстую плаху, сел на нее и смел перчаткой с плахи мусор,—Иди вот сюда, сядь.

– Нет...

– А что?..

– Так... Не пойду,– сказала смущенно Ольга и еще старательней принялась скидывать дрова.

Весь этот день Евсюков волчком вертелся возле нее, рассыпая шутки. Он хватал девушек, ронял их в снег и сам безропотно принимал побои. Норовил схватить и Ольгу, но та ускользала от него или пряталась за пожилую женщину, которую все звали Машей.

Маша, загораживая собой Ольгу, толкала десятника в грудь.

– Ну, сюда ты не лезь. Здесь для тебя ничего не припасено.

Евсюков отходил, смотря на Ольгу и улыбаясь. Глаза его были влажны, зубы ярко белели.

Его выходки казались Ольге просто безобидным озорством, неуклюжими шутками. Она смеялась, как и все. Было весело. Она освоилась и не чувствовала себя отчужденной от остальных женщин. Особенно понравился ей обратный путь за новым составом вагонов с дровами. Все уселись в один вагон, веселые, подрумяненные морозом, шумные. Торопливо побежал маленький паровоз, учащенно вздыхая и бросая густые клубы дыма в ясное зимнее небо.

– Ну, девчонки, запевайте,– крикнула Маша и, не дожидаясь согласия, запела:

 
Зимонька, зима-а-а, да
Холодне-о-шенька-а...
Холодна-а была-а. Ой,
 

Несколько голосов дружно подхватили песню, к ним тихонько подпелась Ольга, и песня поплыла, сливаясь с грохотом колес вагонов, с лязгом сцепления.

Незаметно пролетел день. Впервые Ольга вкусила сладость труда и шла домой удовлетворенная, веселая, с желанием рассказать матери, как хорошо работать и какие хорошие люди ее окружают.

Она взяла под руку Машу и, подпрыгивая, тихонько напевала.

– Прыгаешь?..– спросила Маша.– Прыгай, пока прыгается. Я прежде так же прыгала, да вот отпрыгалась.

Ольга насторожилась.

– Я вот, что тебе скажу,– заговорила Маша.– Смотри, девка, держи ухо востро. Слышь? Ермишка Евсюков, я гляжу, льнет к тебе, как муха к сахару. Смотри, добрый он с виду, но добро его никому не нужно, кроме как ему самому. Добра свинья, да мешки рвет. Вот... Рта не разевай.. Для мужика красная девка, что цветок. Лишь бы сорвать, да понюхать, полюбоваться им. А как приглядится, да повянет малость, бросить не жалко. Не нужен. Вот... Ты послушай меня. Я уже пятый десяток годов своего веку разменяла. Кой-что видела за свою жизнь и плохого и хорошего. Видела я, как тебя на работу принимал Евсюков. Ты меня не видала, а я видела тебя, как ты пришла проситься. В канун этого дня также приходили две бабы и тоже сироты, просились... Не принял, работы, говорит, нету. А как увидел тебя, и глаза у него сразу смокли, у подлого, и работа сразу объявилась. Ястреб!..

Ольга призадумалась. Она чувствовала, что эта женщина относится к ней сердечно, хочет отвести ее от каких-то неприятностей.

Прошло недели три. Евсюков как всегда распределял утром работу. Однажды всех работниц он послал на выгрузку дров, а Ольгу оставил в конторе. Когда все ушли, он подошел к ней и ласково сказал:

– Ты, Оля, в казарме останешься. Воды в бак принесешь, печку затопишь, воду вскипятишь, в казарме приберешь, ну и... прочее там. На дворе-то вон какой морозище стоит, а на ногах у тебя не корыстно, замерзнешь, перезнобишься. Ну, давай, действуй.

И вышел.

Около девяти часов он пришел в казарму. Подошел к печке и, обдирая сосульки с усов, проговорил:

– Уй, и морозище. Как у тебя тепло... А как чистенько стало.

– Я все сделала, теперь я пойду туда...

– Куда?

– Дрова разгружать.

– Ну, не выдумывай-ка. Переколеешь вся... Жалко мне тебя... Ты думаешь здесь меньше заработаешь, еще больше... Я для тебя стараюсь лучше сделать, а ты как-то сторонишься меня.

Евсюков сбросил пальто и с незнакомой жадной улыбкою приблизился к Ольге.

– Что это ты вдруг испугалась? – сказал он, ласково положив руки ей на плечи.

– Нет, я не боюсь,– сказала Ольга и сняла его руки с плеч. Внезапно резким движением Евсюков схватил ее, стиснул в своих объятиях и приподнял. Ольга вскрикнула. Она отчаянно стала выбиваться из его цепких рук. Но уже мокрые усы прикоснулись к ее щеке и на нее пахнуло запахом водки. Она снова рванулась, но Евсюков поднял ее и, как ребенка, понес. Задыхаясь, он громко шептал:

– Не кричи... Оля... не бойся...

– Отстань!.. Отпусти меня...

– Я... я... для тебя... все... все... сделаю... Что только ты захочешь...

– Отпусти, говорят тебе!

Ольга сделала последнее отчаянное усилие, вырвалась из его рук и отбежала в дальний угол. А он, протянув вперед руки, медленно, как слепой, подвигался к ней. Глаза его горели, лицо было красное, губы вздрагивали.

– Тебе чего от меня нужно?..– крикнула она срывающимся голосом и побежала к выходу.

– Оля... Оля... Зачем ты?..– он одним прыжком загородил ей дорогу и снова бросился к ней, но девушка со всей силой толкнула его в грудь. Он попятился и грузно опустился на топчан.

Не помня себя, Ольга выскочила из казармы. Она бежала по полотну железной дороги, сама не зная куда. Холодный ветер до боли обжигал лицо, но она не чувствовала холода. Ватная кофта ее была расстегнута на груди, суконный полушалок съехал с головы. Слез не было. Какая-то неведомая ей сила упрямо, требовательно понуждала ее куда-то идти и идти без конца. Она не слыхала, как сзади подбежал к ней Евсюков и, схватив ее за руку, бессвязно, задыхаясь, заговорил:

– Оля... ты... ты куда?

– Уйди! – гневно сказала она и с отвращением выдернула свою руку из его влажных горячих рук.

Евсюков дрожал.

– Ты что, жаловаться?..– спросил он потухшим голосом.

– Уйди!..– грозно крикнула Ольга.

– Ты что это рано? – спросила Лукерья, когда дочь пришла домой.

– Голова что-то болит.

У Ольги в самом деле болела голова. Отказавшись от обеда и чая, она легла спать.

Но уснуть не могла. В душе кипело.

Рисовалось лицо Евсюкова, красное, широкое, его возбужденные, жадные глаза, белые зубы, подкрученные рыжеватые усы и его горячие губы. Они будто жгли ее и сейчас. Непонятный трепет пробегал по всему телу. Она закрыла глаза. Хотелось о чем-то думать без конца, разгадывать, что бы могло быть, если бы она не убежала из казармы.

На утро, идя на работу, она со страхом и трепетом думала: «Как я встречусь с Евсюковым?..» Идти не хотелось. Не хотелось встречаться ни с кем. Чем ближе она подходила к казарме, тем тревожней билось ее сердце. Евсюкова еще не было, когда она вошла в казарму. Она молча поздоровалась с работницами и присела в темный угол. Несколько пар любопытных глаз посмотрели на нее.

Пришел Евсюков. Ольга украдкой взглянула на него. Он был такой же веселый, шутливый, как всегда. На мгновение взгляд десятника скользнул по ней, но Ольга заметила, что Евсюков сразу стал серьезным и даже грустным. Сегодня он ей не казался чужим. В ней даже шевельнулось к нему смутное чувство жалости. Весь этот день Ольга работала в каком-то настороженном молчаливом ожидании.

Вечером, когда Ольга шла домой, ее нагнал Евсюков. Он поравнялся с ней и пошел рядом. Не глядя на него, Ольга молча прибавила шагу.

– Куда ты заторопилась, Оля?

– Домой.

– Успеешь...– Помолчав, Евсюков спросил: – Сердишься на меня?

– Что сердиться? – холодно отозвалась Ольга.

– Я вчера день-то записал тебе.

– Не надо.

– Не надо?..

– Да.

– Слушай,– заговорил он,– если ты разболтаешь насчет вчерашнего, пеняй тогда сама на себя... Только зря ты рыпаешься. Все равно ведь пропадешь ни за грош, ни за копеечку.

Ольга презрительно посмотрела на десятника и, не говоря ни слова, свернула в проулок.

Евсюков сплюнул, выругался похабно и пошел обратно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю