Текст книги "Ольга Ермолаева"
Автор книги: Алексей Бондин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА III
Когда умер Савелий, люди говорили об этом просто, как о самой обыкновенной истории. Должно быть, не было большой охоты говорить о смерти – не так, очевидно, сладко брать ее на язык. Но совсем другое дело – Лукерья приобрела себе мужа. Да и приобрела «незаконно» – без венца, без попов и вдобавок вскоре после похорон мужа, «у которого еще не успели остыть ноги». Причем взяла такого ледащего мужиченку – Сидьку Жигарева – проходимца. Многоязыкая молва старательно принялась точить зубы, когда Сидор Жигарев поселился в ермолаевском домике.
Это был человек, безжалостно потрепанный жизнью. Его лицо с вогнутым тонким носом, изрытое шрамами, было цвета ржавчины. Борода рыжеватым спутанным клоком сбилась почти у самой шеи, а маленькие плутоватые глазенки хитро запрятались под золотистые брови и бойко бегали, поблескивая умом и сметливостью.
Оля недоверчиво встретила нового отца. Она боязливо сторонилась его. Ей не нравились его руки: они были крючковатые, осыпанные веснушками, тоже будто заржавленные, как и лицо.
Но Сидор был к ней ласков. Раз он попробовал притянуть ее к себе и погладить по голове. Она затопала босыми ножонками, завизжала, вырвалась и убежала за печку. Печка теперь стала ее обычным местом, откуда она внимательно наблюдала за новой жизнью, пришедшей вместе с Сидором.
Утрами Сидор вставал и уходил на работу, а возвращался только к вечеру «навеселе».
Оля сразу узнавала его далекий голос. Соскакивала с печки, подбегала к окну и смотрела на улицу сквозь закиданное снежными узорами стекло.
– Дядя Сидор идет опять пьяный.
А Сидор, неспешно шагая по дороге, старательно выводил звонким тенором свою любимую песенку:
Как за реченькой быстрой —
Становой едет пристав.
Ой, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
Ох, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
А за ним письмоводитель —
Деревенский грабитель.
Эх, горюшко-горе!
Деревенский грабитель.
Оля дышала на стекло, на льду протаивала дырка, и через нее девочка смотрела в зимнюю мглистую ночь, прислушиваясь к песне:
В нагольном тулупе
Во всю прыть сотский лупит.
Эх, горюшко-горе!
Во всю прыть сотский лупит.
Позади всех на паре
Едет урядничья харя.
Эх, горюшко-горе!
Едет урядничья харя.
Они едут за делом,
Поднимать мертвое тело.
Эх, горюшко-горе!
Поднимать мертвое тело.
Сидор приходил веселый. Закинутая немного назад голова его с редкими, мягкими рыжеватыми волосами и лысинкой в пятачок слегка покачивалась, глаза, смеясь, искрились. Он торжественно ставил на стол распечатанную бутылку с водкой, небрежно выкидывал из глубокого кармана плисовых шаровар две-три копченых воблы, садился на лавку и говорил всегда одно и то же:
– Обыкновенно... Правильно...
Как-то раз он пришел весь измазанный патокой. Встал среди избы и с пьяной улыбкой сказал:
– Лижите меня... Ну?
Борода и волосы его были склеены патокой, а на овчинном полушубке стеклянели жирные пятна.
Лукерья, брезгливо топыря пальцы, принялась раздевать Сидора.
– Где хоть тебя носило?
– Я?.. У Митрошки Карпова был в лавчонке и кадушку с патокой пролил, а в патоку эту тело мое вдруг упало... IB патоке искупалось... Лижите меня, говорю я вам!
Оля расхохоталась. Сидор посмотрел на печку, где сидела девочка, и тоже захохотал. Потом, стащив с себя полушубок, полез к ней.
– Милая моя! Мать ругается твоя, а ты смеешься. Добрая душа твоя. Смешной я ведь, верно? Так и надо смеяться надо мною. Дрянной я человечишка.– Он подтянул к себе девочку. Ему захотелось ее поцеловать, но Оля вырвалась и со смехом забилась в темный угол.
– Ладно... Не стою я, чтобы ты меня целовала.
– Ты пьяный.
– А трезвого поцелуешь?
Оля промолчала.
– Ладно, все будет хорошо и обыкновенно... правильно.
Иногда Сидор приводил с собой товарищей. Они садились за стол, пили водку, спорили.
Частенько заходил Кузьма Шалунов – бывший бухгалтер, выгнанный со службы за буйное и странное поведение. Пьян он или трезв – распознать его было трудно: походка его была всегда сбивчива, в движениях – размашистость и какое-то чудаковатое величие. Зиму и лето он носил нараспашку потрепанное ватное пальто.
Шалунов нравился Оле, и она радовалась, когда он появлялся на пороге их избы. С приходом его наступало шумное веселье. Войдя в избу, он снимал шляпу и, подняв ее выше головы, говорил:
– Привет!
Оля любила слушать, как он играл на гитаре. Гитару приносил с собой Троша, здоровый молодой смугляк со сросшимися черными бровями. Сам он на гитаре не играл.
– Не дано мне таланта в музыке,– жаловался он,– руки мои – крюки, неспособные.
Шалунов брал гитару в руки, небрежно проводил пальцами по стальным струнам, и она густо и стройно гудела. А потом, забросив назад длинные волосы, он склонялся к гитаре и начинал пощипывать струны.
В избе становилось тихо. Сидор, облокотясь на стол, неподвижно смотрел куда-то в сторону. Иной раз под звон гитары он запевал протяжную песню. Всклокоченная голова его в это время чуть покачивалась, глаза жмурились. В песнях своих Сидор будто рассказывал о своей горе-горькой судьбине.
Оля, опершись локтями на кирпичи лежанки, задумчиво слушала и забывала в это время его веснущатые руки.
Как-то раз Сидор неожиданно распахнул ворот своей рубахи и, шлепнув ладонью по тощей груди, вскинул голову. Из его глаз катились слезы.
– О чем ты? – спросил его Шалунов.
Сидор утер кулаком глаза, молча плеснул в стакан водки и выпил.
– Не хуже я других, не хуже,– почти шопотом проговорил он.
– Каждый человек имеет цену,– внушительно отозвался Шалунов.
Так было один раз. Чаще Сидор был веселым, смеялся, показывал фокусы. Оле особенно понравился фокус с картошкой.
Сидор принес из кухни глиняный горшок и одну картофелину. Накрыв горшком клубень, он предложил:
– Унесите картошку так, чтобы горшок был вверх дном, но картошку рукой не трогать.
Сузив смеющиеся глаза, он вызывающе посмотрел на присутствующих. Все с любопытством стали приподнимать горшок. Никто не решался попробовать. Тогда Сидор вдруг схватил обеими руками опрокинутый горшок и начал его крутить. Картошка каталась в горшке, но не вываливалась. Затем Сидор, крутя горшок, приподнял его вровень с лицом и важно прошелся по избе. Продолжая крутить горшок, он поставил его на стол и сказал торжественно:
– Нате!
Оля долго не могла успокоиться и попросила:
– Дядя Сидор, покажи еще картошку.
И он еще раз прошелся с горшком.
В этот вечер особенно было весело, спорили, пели песни. Пел и Шалунов. Захмелев, он выпрямился, сделался более осанистым и пел приятным баском под гитару.
Веселье неожиданно нарушил сосед – «Попка»—Степан Голубков. Он явился непрошенно, с ним никто не дружил. Встретили его холодно, а он, как званный гость, прошел вперед и подсел к столу.
– Гуляете?.. Хы... Я иду мимо, слышу веселье, зашел. Сидор, налей стаканчик.
Сидор нехотя плеснул ему в стакан водки.
– Пей, коли пришел.
Голубков был низкорослый коренастый мужик с длинными руками и обезьяньим туловищем. Скуластое веснущатое лицо под огненной шапкой волос, похожих на обожженное помело, казалось маленьким, а зеленоватые глаза поблескивали недоброй усмешкой. Он громко не к делу хохотал, разевал большой рот, утыканный кривыми сгнившими зубами, и цинично бранился.
Наконец, Шалунов строго остановил его:
– Не матерись, болван, на печи ребенок.
Попка, шевельнув рыжими бровями, покосился на Шалунова и сквозь зубы проговорил:
– Эх ты, вобла!..
Шалунов презрительно посмотрел на него и продолжал играть. Для него будто не существовал этот неприятный человек. Встряхнув длинноволосой головой, Шалунов уверенно тронул струны и запел:
Иисус Христос Проигрался в штос, По деревне в лаптях Пробирается. А Илья-пророк Прожил все, что мог, По подоконьям идет, Побирается.
– Не позволю кощунствовать! – свирепо крикнул вдруг Попка и ударил по столу кулаком. На столе со звоном привскочила посуда. Оля, испуганно отодвинувшись в глубь печки, тревожно прислушивалась к нарастающему говору.
– Не позволю! Не позволю! – кричал Попка.
– Не шуми, Степан,– уговаривал Сидор.
– С богом не шути! Эх, ты-ы-ы!
– О людях нужно думать, о жизни людской,– говорил Шалунов.
– Обыкновенно, правильно,– подтверждал Сидор.
– Люди с горя волосы на себе рвут – правду ищут, а ты, болван, ищешь правду там, где нет ничего. Впрочем, нигде ничего ты не ищешь, а так бродишь по россказням поповским, как по путаным тропинкам.
– Обыкновенно, правильно.
– То ты и доехал со своей правдой, как пес бездомный, где день, где ночь, где сутки прочь,– кричал Попка.
– Я... – Шалунов выпрямился. – Верно, я пес бездомный. Но каждой собаке цена есть, а тебе никакой. Ты просто – болячка на теле человеческом торчишь.
– Кузя!.. Не заговаривайся! – зловеще прохрипел Попка.
– Ну, ну, потише.
Ольга боязливо выглянула с печки и замерла в страхе.
Скривив злобно рот, Попка со всего размаха обезьяньей руки хлестнул Шалунова по лицу и прохрипел:
– Н-на...
Все смешалось. Стол опрокинулся. Со звоном покатилась посуда. Шалунов свалился на пол.
Сидор вцепился в Попку обеими руками и хрипло закричал:
– Бить!.. Да я... тебя!.. Собака!..
Они покатились на пол, сминая друг друга. Потом вывалились в сени. Мать визгливо кричала:
– Ради христа, перестаньте! Сидор... родимый мой!.. Степан! Перестаньте.
Кто-то дико завыл. Потом на минуту все смолкло. Хлопнули ворота. С улицы донесся голос Попки.
– А-а! Вы меня?!.
Рама окна вдруг треснула, со звоном посыпалось разбитое стекло и в избу влетел камень. Со двора вбежала Лукерья.
– О-о!.. Да что я буду делать теперь,– жалобно вскрикивала она.– Да стыд-то какой.
Она села на лавку и заплакала.
Вошел Сидор: Рубаха на нем была разорвана в клочки.
– Не вой,– сердито сказал он Лукерье,– заткни окно. Тебе он здорово засветил? – с участием обратился он к Шалунову. Емко бьет... Рука у него, как жгут... Ну, ладно... Пройдет все... То ли бывает...
– Идиот...– тихо проговорил Шалунов. Он сидел на лавке, свесив голову. Из носа крупными каплями текла кровь.
Он утерся окровавленным смятым платком и сказал грустно, тряхнув головой:
– Ну, наплевать...
ГЛАВА IV
Оля опять стала боязливо сторониться Сидора. Она с испугом смотрела на него, когда он возвращался домой. Но Сидор приходил трезвый, веселый, шутливый. От его внимания не ускользнула перемена в девочке, и он старался снова привлечь ее к себе.
Он полюбил, как родную дочь, эту молчаливую худенькую девочку с большими,пугливыми глазами. В последнее время она как будто стала приближаться к нему, но пьяная драка напугала ее.
Сидор украдкой посматривал на девочку. Раз он услышал, как она, укладывая в постель куклу, говорила-
– Ну, спи, не бойся, сегодня не будут драться. Дядя Сидор трезвый.
Сидор покраснел. Ему хотелось схватить Олю, прижать к себе и сказать, что этого больше не будет. Перед ним неожиданно всколыхнулось все его прошлое – бродячее одиночество, дни, потерянные в пьяном угаре. Захотелось жить для этой девочки, оберегать ее спокойствие.
Утром, перед уходом на работу, он подходил к ее постели. Возникало желание погладить ласково ее голову, убрать непослушную прядку густых темнорусых волос с ее лица, укутать, когда она зябко сжималась. Он заботливо одевал ее стеганым одеялом и уходил на работу с желанием жить, работать для нее. Как бы он был счастлив, если бы она хотя один раз назвала его тятей.
Лукерья с тревогой ожидала, что вот опять наступит день, когда Сидор придет домой пьяным, и с этого дня снова запьет на неделю. Но день этот не приходил. Она не знала, что Сидор сказал себе внушительно и строго:
– Довольно, хватит дурака валять.
Вечерами он сидел дома, трезвый, веселый, чинил стулья, подшивал валенки. В это время он напевал что-нибудь вполголоса или вспоминал прошлое.
– Я ведь тоже сиротой рос,– рассказывал он, пришивая подошву к валенку Оли.– Как ветер, ходил по земле. Куда, куда судьба меня не гоняла.
Оля, сидя на лавке, слушала его. Он изредка кидал на нее ласковый взгляд.
– Тянуло меня в молодости в лес, в горы. Глянулась работа в курене, либо на золотом прииске. Лес кругом, и тут тебе все... Бывало, как займется весна... Смотришь на землю, как она отдыхает, как в праздник наряжается. Пичужки и всякая тварь с тобой разговаривает. Лежишь вечерами у балагана... Слушаешь, как черный дрозд в ельнике посвистывает... А ты его подзадориваешь.
– Фью-ю, фьюю!..
Сидор искусно издавал густой бархатистый свист.
– Бывало вечером приумолкнут в лесу птицы,– а... ну-ка, думаю, я вас расшевелю, разбужу!.. Была у меня свистулька сделана. Как это, бывало, займусь насвистывать, они и поднимутся!.. Так это расшумятся, и потемки им нипочем... А утром лежишь... нежишься... В небо смотришь, а оно ласковое, тело и душу греет. Ровно весь ты тут, один... Никого тебе не надо и никого на свете нету, кроме тебя... Помню, пригнали к нам в курень арестантов... Один другого лучше ребята. Смотрю я на них. Они совсем не похожи на нашего брата-мужика. Очень мне приглянулся один из них – Александром Иванычем звали его. Высокий такой, прямой, волосы длинные, густые, черные... Все время он их пятерней назад забрасывал. А глаза у него!.. Отродясь я таких глаз не видывал... Так прямо в душу и заглядывают... Спросил я его: «За что, мол, это вас сюда пригнали на работы,– за убийство какое или кражу?» А он: «Не за убийство и не за кражу, мы, говорит, против краж». «Стало быть, спрашиваю, есть же причина?» «Никакой причины,– отвечает он,– бельмом на глазу у начальства мы сидим, потому – за правду стоим».
Вечером, бывало, соберутся после работы, да песню затянут... Слушаю я их. И кажется мне, что я не на земле, а куда-то лечу... И самому охота петь с ними... А песни ихние не такие, какие мы поем. Стройно пели, и в песнях этих много вольного духу – запрещенного было. Подростком я в ту пору был, ничего еще не знал, ничего не понимал. Вот один раз Александр Иваныч и говорит мне:
– Ты умный парнишка, а неграмотный... Так и не увидишь настоящей жизни.
А я отвечаю:
– Не пришлось поучиться, теперича вот так и живу... Да и в лесу.
А он говорит:
– А ты учись.
Потом подумал и говорит:
– Давай я тебя учить буду, хочешь?
– Хочу,– говорю.
– Ладно.
Написал он один раз записку и говорит:
– Ты, Сидор, сходишь в город? Снесешь, вот эту писульку, вот туда-то?
– Ну как, говорю, не снесу...
Для него я был всей душой... Уж больно я его полюбил. А он и говорит:
– По пути и учебник принесешь для себя. Только смотри, чтобы эта записочка в верные руки попала, понимаешь?
Я смекнул. Ну, и пошел... Работали мы в ту пору от завода верстах в тридцати. Дело было зимой. Метель поднялась злющая... Он, было, меня не отпускал.
– Погоди,– говорит,– погода перестоится.
А я думаю, что мне эта погода?.. Пошел. Иду... А вьюга в лесу так ходуном и ходит, точно вся нечистая сила вздыбилась: ревет, мечет, гнет, ломает все. Снег метет из леса на дорогу целыми валами, как белые языки набрасывает поперек дороги. Ноги у меня озябли, и сам я продрог, а все-таки иду. Охота какая-то гонит меня. Ночь того и гляди вот прикроет. Думаю, доберусь я до какой-нибудь покосной избушки или стог сена найду... Заночую... А сам все это иду и иду. Отмахал верст пятнадцать. Смотрю... свечерело... А я так умаялся, что вот сейчас бы спать. Вот, ровно бы, сейчас рад до местечка. Глаза мои так и слипаются, а буран еще больше обозлился, носится по лесу, как угорелый, так и хлещет, так и свищет. Ищу избушку, али стог сена, а их, как назло, нет и нет. Зашел я в такую рамень – ни взад, ни вперед. Ну, думаю, пропал: и письма не принесу, и обратно идти смысла уже нет. Думаю, сяду я да отдохну. Только уселся под елку, жмусь к корневищу и так это мне тепло стало!.. Как на печи, а в ушах музыка, где-то будто возле, недалеко... Александр Иваныч будто поет. Слушаю... А к нему будто много голосов подпевается... всяких, больших и маленьких. И вот носятся они надо мной, летают... » Александр Иваныч будто к самым моим глазам придвинулся и смотрит на меня... Вижу я его, как наяву. Лицо темное, нос прямой, глаза такие большие, синие, печальные, и лоб высокий, здоровенный лбище. Закинул он будто пятерней свои волосы назад и шепчет мне: «Когда придешь в город, поверни направо... А потом и стучись в большой двухэтажный дом... Иди прямо вверх...» И вдруг это как-то все смешалось, перепрокинулось, и я будто полетел куда-то... Потом... Кажется мне, что будто лето. Солнце светит ласково, а кругом поля. Куда ни глянешь, кругом простор. Слышу звенит жаворонок. То над самым ухом, то где-то далеко!.. Далеко!.. Звонко!.. Звонко!.. Переливается. Силюсь подняться... А ноги у меня не идут, как.отнялись и ноги и руки. Открыл я глаза, смотрю, а на дороге пара лошадей стоит. Пар от них идет, а около меня мужики. Один в тулупе с хлыстиком наклонился и спрашивает:
– Ну, чего, очнулся?
А у меня и язык отнялся... Так это мне неохота с ними говорить... Думаю – хоть бы уехали скорее, не мешали мне. Потом слышу – схватили меня и давай мять... Как сквозь сон, слышу – разговаривают:
– Давай, Василий, разувай его, да снегом...
А я слушаю и злюсь. Что им надо? И сапожнишки у меня некорыстные... Разбойники, думаю. И будто опять заснул... Кажется мне, будто на печке лежу и катаюсь по кирпичам... Вдруг будто потолок треснул и мне на ноги обвалился. Так они у меня заныли! Открыл я глаза и заревел. Точно лесиной мне их придавило, ломит, а мужик один – ноги, другой – руки мне мнут. Один ругается:
– Черти-то занесли куда в экую непогодь.
Потом втащили меня в кошевку и повезли. Когда утихли у меня ноги и руки, один и говорит:
– Был бы тебе конец.
Тут только я сообразил, что замерзал, и не верю, что жив остался. Пощупал за пазухой письмо... А ноги мои, как кипятком кто обварил. Долго потом болели... Когда приехали в город, мужик, тот что в тулупе, говорит:
– В больницу надо тебя.
А я вылез и говорю:
– Спасибо... Теперь я пойду.
Они захохотали.
– Ну, и крепкий, чорт. Ну, валяй, коли сила есть.
Пошел я от них, как на ходулях. Нашел улицу и дом... Только захожу, а там какие-то господа... Вышла ко мне барыня, я подал ей письмо. Она посмотрела и говорит:
– Это от Саши? Хорошо.
Угостила она меня в ту пору, отогрела, честь честью... Чаем напоила, заночевал я у них, а на другой день запрягли лошадь и обратно – в курень. Три котомки повезли. Только не доехали мы до куреня-то. Кучер взял влево, заехал в ельник, зарыл котомки в снег и говорит:
– Ну, а теперь валяй в курень и скажи Александру, а вот это ему отдай.
И уехал.
Пришел я в курень. Александр Иваныч и говорит:
– А мы думали, что ты погибнешь.
Начал он меня с этих пор грамоте учить. Так это я все хорошо понимал, а он только похваливает меня:
– Молодец,– говорит,– учись. Я так же учился.
Я думаю, врет.
Сидим мы с ним одинова у костра... Он долго что-то думал, потом сказал:
– Ты, Сидор, думаешь, кто я?
Я говорю:
– Кто тебя знает? По-моему, на служащего похож.
– А вот,– говорит,– нет... Я тоже рабочий, такой же, как и ты. Только не куренщиком, а токарем на заводе работал, а вот Сережа, который со мной пришел, этот молодой. Это – студент. Мы, говорит, супротив теперешних законов идем. Хочешь, научу?..
И такие он штуки мне рассказывал в ту пору, что у меня волосы дыбом встали. Смелый был этот Саша.
Приехал к нам один раз исправник. Зашел в казарму. Охранники все в струнку вытянулись, а Саша лежит на нарах и остальные тоже. Я перепугался... Сердитый исправник, такой жирный, круглый.
– Что,– говорит,– вы не приветствуете своего начальства? Встать нужно.
А Саша приподнял голову и говорит:
– Не считаем нужным и начальства никакого не признаем, потому сами себе хозяева. Иди, откуда пришел.
Долго шумел исправник:
– В тюрьму,– говорит,– опять... в карцер...
– Подожди,– говорит Саша,– сам скоро сядешь. Разбудил тогда Саша во мне душу. Только недолго был он у нас, в курене. Хворал он, кашлял...
Оля, как зачарованная, слушала рассказ Сидора. Рот ее был полуоткрыт. Она мысленно шла за Сидором, так же зябла, слушала пение жаворонка, колокольцы тройки, ясно видела грустное лицо Александра Ивановича, слышала его тихое тревожное покашливание.
После минутного молчания Сидор продолжал, наклонив голову:
– Бывало, Александр Иваныч проснется ночью и тихо скажет своему товарищу:
– Сережа, дай-ка мне кусочек сахару.
Все время он сахаром лечился – кашель свой усмирял...
Потом по весне, только мы последнюю печь выжгли, корни уж отходить стали в земле, в бору глухарь начал токовать – Александр Иваныч слег. Раз позвал меня и говорит:
– Сидор, сходи в лес с ружьем, рябчиков мне охота.
Обрадовался я, что для него смогу сделать что-то приятное. Взял я ружье и пошел. И как на грех, не мог сразу рябчишек найти. Ухлопал все-таки парочку. Пришел обратно в курень, Сережа и говорит мне:
– Опоздал ты, Сидор,– а у самого на глазах крупные, крупные слезы... – Помер...– говорит, – наш Александр Иваныч...
Крепкий я парень был, слезы у меня только поленом было можно вышибить... А на этот раз не мог сдержаться... заревел.
Уходя в прошлое, Сидор забывал, что возле него сидит восьмилетняя девочка и рассказывал ей, как взрослому человеку. Олю это еще больше располагало к нему. Ей думалось, что Сидор все знает, о чем бы его ни спроси.
– А ты царя видал? – спрашивала она Сидора.
– Видал.
– А какой он?
– Такой же человек, как и мы, все едино... Одень его в наши ремки, такой же Сидька будет, как и я.
– И царь воюет?
– Ну, царь... Он в Петербурге живет. Сыт, пьян и нос в табаке... Больно-то ему нужно свою шкуру подставлять... Запоем он пьет. Некогда ему воевать.
– А он галоши носит?
– Ну, ясно в галошах ходит.
– А у тебя бывали галоши?
– Бывали, когда на золотом прииске работал.
– А монашки тоже галоши носят?
– Носят, что им не носить. Им бог посылает.
– А как?
– Как? Очень просто: какого-нибудь богатого купца подговорят, будь нашим крестным, а он и тово... Дарит, а они за него молятся. Ну, они и говорят, что галоши бог дал.
Иногда Сидор доставал колоду разбухших карт с обтрепанными углами, старательно возводил из них домик, а потом дул на него. Карточный домик падал.
– У Луконьки Беды сарай сдуло,– пояснял Сидор, намекая на худой, полусгнивший сараишко соседа.
Часто играли они в карты, в ерошки.
Сидор тасовал колоду, выкладывал по одной карте на стол и говорил:
– Семерка-ерошка.
И ерошил густые темные волосы Оли.
– Туз-пуз,– говорил он и указательным пальцем тыкал девочке в живот. Она билась в приступе смеха. А Сидор без улыбки продолжал:
– Десятка – в голову насадка,– и небольно ударял козонком ей по лбу.
– Краля – по щеке драла... Король – штаны порол.
Были случаи, что и Оля ерошила Сидора. Он покорно подставлял голову, подсказывал:
– Валет – звал на обед.
– А как?
– Тащи меня за ухо!
Оля подтягивала его ухо к карте.
Так они шумели до полуночи. Мать сонно ворчала:
– Ложитесь-ка спать. Будет вам, полуношники. Надоели...