355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ивин » С полемическим задором (СИ) » Текст книги (страница 9)
С полемическим задором (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 12:30

Текст книги "С полемическим задором (СИ)"


Автор книги: Алексей Ивин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Тут ведь не только противопоставление «психологической» и, условно говоря, «эпической» методы. Тут не только «О вкусах не спорят», не только интроверты и экстраверты, а и прямо диаметральные житейские установки. Тут прямая наша отечественная антитеза «город» и «село». И когда мне упрямо внушают, что горожанин Достоевский гениален, а из простонародного быта литератор Григорович совсем плох, то позвольте мне из личного опыта ответить вам, что вы врете, что эти авторы и на короткое время друзья, как минимум, равны, а по воздействию – так Григорович посильнее будет. Григорович воздействует на душу, облагораживая и возвышая ее, а Достоевский – только на разум, только на глазные рецепторы, только на периферические нервы. Ну, а в моем случае, это и вовсе справедливо: что мне может сказать Достоевский, который не интересовался деревней? Пускай мечется в своих бесперспективных городских тупиках, пускай его наследник, мультикультурный и космополитический горожанин Франц Кафка его благословляет, – а мне-то зачем?

Вы возразите: выходит, не только потому, что москвич, но и потому что горожанин, Ф.М.Достоевский выдвинулся на первое место, а своего товарища Д.В.Григоровича задвинул на вторые роли? В процентном соотношении горожан-то больше стало, разве не так? Ну, зачем нам искусствоведческие работы Григоровича, зачем нам даже его повесть «Деревня»? – у Бунина, уж во всяком случае, одноименная повесть и актуальнее, и сильнее. Для меня – нет; для меня многие произведения, от Аввакума Петровича до Виктора Петровича, раз они посвящены «сельским жителям» и разворачиваются в ощутимом природном пространстве, – уже по одному этому интересны; а если еще талантливо написаны, если автор справляется с материалом и убеждает меня созданными картинами и типажами, – полное почтение такому автору, будь это Левитов, Шукшин, Астафьев, Григорович или Михаил Коцюбинский. Почему вы считаете, что если автор пишет о вашей городской сутолоке, так он изначально прав? Сколько угодно косноязычных и успешных строчкогонов, вроде В.П.Аксенова, Х. Кортасара или бр. Стругацких; там живого слова нет, в их «текстах», ни картины, ни типажа, ни хорошей выдумки, ни сюжета, язык стертый и средне-муниципальный, а вы их любите, хвалите и цените. Ну и люби΄те на здоровье, мне-то что. Печатная промышленность работает, редакторы у нас сплошь горожане, так что Пелевину лафа.

В заметке «Книжность и грамотность» (с.с. в 30 т., т.19, с.21) Достоевский резко отозвался о «пустых книжонках» для народного чтения, «не исключая неудавшихся книжек г-на Григоровича». Вот если бы эти самые «книжонки» были переизданы, мы бы теперь могли читать, сличать и прямо обвинить г-на Достоевского в завистливости и пристрастности. Потому что, вот убей меня Бог, от любой повести Григоровича у меня волна жалости и сострадания поднимается, а от повестей и романов г-на Достоевского – никогда. Почему бы это? Конечно, мой вкус и восприятие – не критерий для других читателей. Но уверен, что уничижительный отзыв употреблен сознательно: не мог Достоевский не понимать, что простонародные книжки Григоровича выше по качеству, чем, например, «Клятва при гробе Господнем» Н.Полевого или даже романы М.Загоскина.

К сожалению, я не читал романа «Переселенцы», романа «Проселочные дороги» и, признаюсь честно, даже мемуаристику Дмитрия Васильевича Григоровича, которая все же переиздана в новое время. Я бы с удовольствием прочел и в этом случае с еще большими основаниями защищал бы Григоровича от притеснений Достоевского. Но я сам – жертва этого перекоса со школы: в школе изучают «Преступление и наказание» и вовсе не упоминают «Рыбаков», крепкого мужика Глеба Савинова и писателя Григоровича. В школьной программе вообще много странного: там, в советском периоде русской литературы, изучают творчество сразу троих подряд самоубийц и напрочь игнорируют таких гармоничных авторов, как Пришвин или Паустовский. А почему, собственно, надо формировать у школьника это странное убеждение: не выдрючивайся – плохо кончишь, или: все писатели – пьяницы, или: писатель должен быть несчастлив в личной жизни, иначе стимула творить не будет. Да вздор это всё!

В завершении хочу подчеркнуть основные две мысли. Первая: читателям сознательно навязывают авторов, успешных представителей социума, города и коллектива, и замалчивают или оттирают на задний план тех, кто пишет о деревне и герое в природном окружении. Нам нужен, говорят они, Достоевский и его петербургские углы, а Григорович, который поэтизировал заливные луга в долине реки Оки – это, извините, не цивилизованный автор. Вторая мысль: не будьте, ребята, стадными. Ну, не будьте вы стадными, умейте вы отличить журналистику от настоящей литературы, громыхающие и, следовательно, пустые бочки от полных и навязанное от предложенного. Модифицированная соя в большинстве наших отечественных и русскоязычных авторов, а свое, национальное представление о мире, изложенное прекрасным русским языком, как у Дмитрия Васильевича Григоровича, встречается крайне редко. А хорошим литературным вкусом надо дорожить.

Алексей ИВИН

(статья опубликована в ЖЛКиС, Журнале литературной критики и словесности)

©, ИВИН А.Н., автор, 2005 г.

ИЗ ВАРЯГ В ГРЕКИ

1

Существует новгородский тип писателя и, шире, жителя – и полтавский. Мне сдается, что под эти две рубрики можно сверстать вообще всякое мировоззрение, действующее в пределах европейской части России.

Дело в том, что полтавцы – это активное, пассионарное, подрывное, «теплое», сентиментальное, южное, если хотите – еврейское течение литературной жизни России. (Поскольку я не этнограф, не социолог, не стану характеризовать народности, общественное поведение). У полтавцев много страсти, любопытства, экспансии, динамического и дискретного начала, но зачастую напрочь отсутствует синтез, скрепы и – прямо скажем – ум, ratio, если под ним подразумевать установку, конструирующую духовную жизнь. В самом деле, писатели вроде Короленко, Гоголя, Шевченко, Марко Вовчка, Ивана Франко, Леси Украинки или – пожалуй, притянем и Европу – Христо Ботева, Аннунцио, не только не умны в конструирующем смысле, но и в лексических средствах не рафинированы, неряшливы. Для полтавцев важно провозглашение, манифестация. Они никогда не способны на эпос, зато фрагмент, восклицание, манифестация, призыв, вопль, разведка боем – это их стиль.

В культурности полтавцев, даже если они тяготеют к обозревательным формам, как Пушкин, Бунин, Куприн, много от той смешной спешки, нервозности и надсады, которая так свойственна южанам и уподобляет их кипучим бестолковым муравьям. Их литературные произведения и весь архив в жанровом, стилистическом и прочем беспорядке, много неоконченного, обрывков, отрывков, суеты. Они обожают эффекты в стихах, прозе и драматургии, но в сопоставлении со спокойствием новгородцев и пространством северных льдов и лесов все это выглядит несколько смехотворно. Впрочем, полтавцы-то еще ничего, подкрепленные католицизмом, а вот так называемая «одесская школа» – не что иное, как бессильный словесный понос, порождение вечной греко-турецко-еврейской бури в стакане воды. Их мастера эпиграммы, летучей шутки, юмора крепко связаны с субкультурами поздней античности и Передней Азии: как утреннее похмелье со вчерашней выпивкой. Светлов, Багрицкий, Уткин, Катаев и даже Маяковский и Ахматова – прежде всего циники, люди отрицания, шаржа, неправды. Если Борис Леонидович Пастернак захочет изобразить шекспировскую гигантскую страсть, разлад, жизненный, по его мнению, конфликт, он почему-то всегда достигает впечатления чувствительной перебранки в шинке со слезами и соплями. Похоже, в еврейской эстетике трагическое – синоним сентиментального.

Но с точки зрения новгородцев трагическое – это скорее монументальное. И даже просто молчащее. И уж, во всяком случае, не ячество Эфраима Севела или трюкачество Марка Шагала, в котором на ноль содержательного приходится 90 процентов широковещательных программ, заявлений и прочей мышиной возни.

Возможно, новгородцам недостает душевного жара, зато они умеют созидать из блоков, охватывать целое, завершать начатое. Их работа не бывает разрушительной, даже по отношению к эстетике полтавцев. Федор Достоевский, Александр Грин, Михаил Евграфович Салтыков, Владимир Даль, Александр Вельтман, Александр Блок, Зощенко, Кнут Гамсун или Михаил Пришвин просто не способны мыслить в незавершенных категориях. Как это так? Неужели можно написать какую-нибудь фитюльку, вроде поэмы «Евгений Онегин» или «Детство Люверс», – и не закончить ее? Нет, ты вначале заверши произведение, а потом помирай. И не прыгай, как блоха, от одного к другому, от незаконченных «Портретов» к незаконченным «Мертвым душам». Что ж ты, понимаешь, хвастаешь, что поднимешь ношу, делаешь широковещательные заявления, как какой-нибудь жид-фактор, а потом, как уличенный лжец, уходишь в душевную болезнь, в кусты, в кутежи. Новгородцы мыслят завершенно, циклопически. Но поскольку на сферической планете устремления людей часто меридиональны, новгородцев интересует жизнь и быт южан (романы и повести Вельтмана, кавказское помешательство Лермонтова и необоснованные восторги его земляка Белинского по поводу Малороссии: этнически оба все-таки «финно-угры»). И, разумеется, viсе vегsа: превосходные натурные портреты вятичей и сибиряков у Короленко – или неуклюжие попытки осмыслить целостность северян как феномен в романе Чернышевского «Что делать». (Чернышевский – тот же полтавец, хотя и из Самары, и новгородец Набоков ему замечательно отомстил).

Вы станете уверять, что Бабель, Олеша и, с другой стороны, Зощенко – писатели одного плана. Уверяю вас – нет! Двое первых – полтавцы, а последний – типичный представитель новгородской школы: даже в своих сентиментальных повестях он чувствителен не сильнее мартовского снега.

Спросите, а куда отнести Толстого, Тургенева, Чехова, драматурга Островского?

Толстого и Чехова, безусловно, к полтавской школе, а Тургенева и москвича Островского (в противность москвичу Пушкину), безусловно, к северянам. Разумеется, эти фигуры во многом универсальны, они владели опытом и шапкозакидательства, и строительства, и все же нельзя не заметить, что и Чехов и Толстой – глуповатые нахрапистые полтавцы, в то время как Островский и Тургенев – довольно хладнокровные эпики: место рождения не всегда точно определяет принадлежность школе.

Под эти две литературные традиции, кроме нескольких ситуативных, межеумочных фигур, можно подвести всю российскую словесность. Удивительно просто: мой некогда приятель, кишиневский еврей Галантер героя своего бесформенного романа так и окрестил: Новгородцев. Или, еще проще, Ленский, Онегин. Вы спросите: а Печорин у шотландца Лермонтова или Сухонин у Ивина?

А это, братцы, потому, что у южан нет своей гордости, они всегда воры, агрессоры и грабители, а новгородцы любят свою землю, даже если, как Грину, им приходится тосковать о южных морях и умирать на чужбине. Да – с!

II

Логично предположить, что если тенденции евразийского развития, хозяйственного и политического, сохранятся, столицу России имело бы смысл перенести на Урал или, что еще лучше, на одну из великих северных рек. Хотя финт ушами, подобный тому, который проделал Ленин в 1918 году, ныне обойдется дороже. Так что столица, скорее всего, сохранится на той речке, что стекает в грязную каспийскую лужу. Но зато – и это предположение основательнее – президентами страны станут выходцы из сопредельных с Китаем территорий.

Сложность положения новгородцев в истекшем XX веке заключалась в том, что с 1905 по 1991 год они были лишены политической власти. После того, как даже чокнутый сибиряк Распутин не смог поддержать пошатнувшийся нордизм и арийство императора Николая II и его германской супруги, на трон бесперебойно до конца века полезли полтавцы: выходец с Нижней Волги Ульянов-Ленин, грузин Сталин, донбасский шахтер Хрущев, днепропетровский хлебопашец Брежнев, ставропольский реставратор (справьтесь у греков, что значат оба эти слова) Горбачев – и только Ельцину удалось восстановить (и не известно, надолго ли) традиции северного правления. И это, конечно, очень не понравилось чеченцам (да, думаю, и всем южанам тоже).

Итак, можно сказать, что бал в русской литературе в XX веке задавали полтавцы. Политический бал. Южане осуществляли политический контроль в северной, в общем-то, стране. На практике это часто означало, что новгородец Арсеньев отправлялся изучать Маньчжурию, новгородец А.М. Горький – итальянские провинции, новгородец Набоков – Северную Америку, новгородец И.Северянин, потыкавшись в кавказский хребет, – балтийское взморье, новгородцы Н.Клюев и В. Шаламов – просторы Колымы, новгородцы В.Белов и В.Астафьев – восвояси, а полтавцы помаленьку-полегоньку, пачками и россыпью, но все же оседали в Москве: Маяковский, Платонов, Шолохов, Мих. Булгаков. Им далеко не всегда и не всех удавалось закидать шапками и захвастать, и некоторые (например, Булгаков) очень переживали по этому поводу, но накапливаться и сосредотачиваться их власть им позволяла. Если же их не публиковали и не замечали, если затирали и оттесняли, то именно из-за чрезмерной концентрации южан в столице. Ведь для Сталина Платонов, Булгаков, Ахматова были поведенчески с в о и, генетически родные (это вам любой бихевиорист подтвердит). Маяковского погубил Сталин, потому что его власть была сильнее духовных притязаний поэта, но любить-то он любил новгородца Горького, новгородца Кирова, новгородца, положим, Е.Замятина, а отнюдь не свой грязный южный табор. Те, кого выставили из отчего дома, любят противоположное местоположение. Территориально-противоположное: Маяковский не свою грузинскую хибару, а московские митинги, как бы предшествуя узурпатору власти; П.П.Семенов не свою петербургскую болотину, а отроги Алатау, Владимир Короленко не житомирские харчевни, а курную избу камского крестьянина и писателя Горького, уроженца тех мест.

Конечно, это не крушение, а спасение для изгнанника – любить планетарно противоположное, но есть ли смысл и какой в этом вынужденном кочевье? Зачем уж так зависеть от Солнца? Как немка Рикарда Хух, сниматься, едва обосновавшись на новом месте, – в этом есть все же что-то болезненное, невротическое.

Любопытно, что в русской литературе XХ века есть по крайней мере два, кроме Гончарова, счастливых исключения из правила любви к противоположности: полтавец Иван Бунин, фамилия которого – и очень кстати! – производится от слова «надменный», счастливо избежал концентрации в Москве, ибо, прежде революции и захвата власти большевиками, успел совершить кругосветку – и новгородец Константин Бальмонт: по той же причине. ЧТОБЫ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ АНТИПОДА, ДАЙТЕ КРУГАЛЯ. Оба удачно обосновались в Париже и жили долго, хотя Бальмонт, говорят, всю жизнь в чем душа держится выглядел.

Поэтому когда модные литературоведы мне говорят, что вот-де Сталин такой-сякой истребил цвет русской интеллигенции, а Брежнев такой-сякой держал и не пущал, образуя застойные явления в литературной жизни, точнее было бы очертить проблемы иначе: Сталин душил и концентрировал южан, полтавцев, но уничтожал, ссылал, гневался он предпочтительно на новгородцев, как молния просверкивает между разноименно заряженными полюсами. Шапка полярного льда, конечно, накрывала Москву, но откладывались в ней радиоактивные изотопы южан, евреев и всего этого беспокойного, торгово-коммерческого люда от «греки».

Думаю, аналогичные явления можно высветить и в истории американской литературы, если станем докапываться, отчего выходец из Мичигана осел на Кубе, а Бичер-Стоу или Фолкнер так волновали северян. В России ведь тоже только ленивый не носился с романами фельетониста Булгакова и песнями домбриста Есенина, хотя творчество того и другого не более чем эмоциональный императив по овладении столом («престолом», если хотите: «столица» того же корня). Если ты полтавец, южанин и у тебя есть претензии к Северу – это пожалуйста, сразу записываем тебя в классики. Почет и слава! Чуть подправив, можем даже заявить, что твой целевой вектор исходит из Ершалаима или прямо из Вифлеема, даже если из Спас-Клепиков. Но вот если ты человек новгородский, тверской, вятский, то уж извините, признания всей России вам не видать. Потому что искать-то его приходится у южан, у Лейбы Бронштейна и Давида Кугултинова, у шутовской Одессы и пороховой Чечни, а то и другое далеко даже от выработки самосознания, не говоря уж о традиции инопочитания.

Еврей не станет вас почитать – он вас продаст или купит, южанин не даст вам Нобелевскую премию (хотя бы потому что она утверждена северянами для измерения наступательного пыла); он просто разразится ругательствами или начнет строчить как бешеный из автомата «Узи».

Мы вернулись к тому, с чего начали: когда много экспансии и мало мозгов, это «полтава». Когда много флегмы и здравомыслия, это «новгород».

III

Подкрепить свою теорию примерами из текущей русской литературы я не могу: внутри нее нахожусь, лишен обзора. Но теория, ей-богу, лишь чуть хуже гумилевской, потому что недостаточно разработана в деталях и наукообразна. Но похоже, что в наиболее выигрышной позиции находятся писатели-москвичи (уроженцы Москвы). В восточных деспотиях испокон веку культура сосредотачивалась в столицах (почитайте японскую прозу), а уж для России-то это особенно характерно. Поэтому уроженцы Москвы имеют большую фору во всероссийской популярности. Чтобы далеко не ходить за примерами, назову имена Окуджавы, Высоцкого, Пьецуха, Маканина (кажется).

Но думаю, что доминанты «варягов» и «греков», полтавцев и новгородцев в российской словесности по-прежнему актуальны. Вот бы взглянуть, вот бы проследить, во что эти два фона, эти две линии переплетутся в XXI веке!

Алексей ИВИН

(, Литбук)

©, ИВИН А.Н., автор, 2013 г.

КОНЦЕПЦИЯ

Как вам такая концепция? Не думаю, что открываю заоблачные истины, но не удивлюсь, если и в историческом масштабе это окажется именно так.

Вот смотрите. Мы имеем Римскую империю и античные цивилизации вокруг Средиземного моря. Империя Александра Македонского, а потом Цезаря и римлян худо-бедно живут в условиях идолопоклонства и язычества, пока из Иудеи не распространяется на все Средиземноморье культ Христа. Христианство подтачивает и разлагает империю изнутри, а варвары разрушают ее снаружи. В результате Римская империя разваливается, сперва на две части, а потом и на куски. Идолы рушатся, воздвигаются христианские храмы, все эти иберы, галлы, норманны, скифы, даки, гунны ассимилируются с римлянами и помаленьку христианизируются. С 4 века по 10-12 век над Средиземноморьем и Европой – темная ночь, христианская, отвоевывают Гроб Господень. Крови пролито море, астрономки Ипатии зарезаны, еретики Серветы и Джорданы Бруны сожжены, всё во имя высших идеалов. Увы, вотще, Пиндар, Платон и Овидий обречены на загробные муки, не удостоятся рая, ибо язычники; целые трактаты написаны, как их причастить к вечной жизни.

Что мы имеем сегодня? Новый натиск, опять оттуда же, с арабского Востока, из Леванта. Другая религия, моложе на 600 лет, называется мусульманство. Во Франции, Германии, Исландии мусульман не счесть, какой-нибудь Франсуа Олланд, как некогда Клавдий или Тиберий с христианами, прямо не знает, как откупиться и упорядочить законы, чтобы магометане с католиками не цапались. В США на второй срок пошел добрый католик, – ну, правда, с арабским именем. В Ливии и Сирии кризис, всю центральную Африку, не только Мали, приходится умиротворять новыми крестовыми походами. Но я, например, нисколько не сомневаюсь, что результат будет схожим: мусульманская нравственность и идеалы внедрятся в Европе, христианство ослабнет и разложится (по крайней мере, в Средиземноморье, а может, полумесяц и на Аляске утвердится).

Что мы будем иметь? Мусульманскую ночь, «зеленую ночь», помянуть Решада Гюнтекина. Опять лет этак на 800, с гонением на ведьм, с религиозными войнами и новыми заморочками.

Вы думаете, всё потеряно? Ничего подобного. А индуизм-то на что? Он же все еще толчется в пределах Индии и Гималаев, ему же надо распространяться. Вот, году этак в 2712, когда по всей Европе и в Северной Америке начнется язычески-христианско-мусульманское возрождение со своими Рафаэлями Санчесами и Галилеями, индуизм начнет помаленьку завоевывать провинции арабского Востока, Италию и Испанию и, пожалуй, Калмыкию. Вечно юный Кришна с женами, играя на дудочке, покажет вам жизнерадостный танец на костях лет на семьсот с гаком. Наплачетесь вы с его перерождениями, пока Будда не припрется: этот-то поспокойнее будет.

Смешно? А мне не особенно, потому что я-то во всех анкетах пишу: «атеист».

()

©, ИВИН А.Н., автор, 2010 г.

КОРТАСАР И НОВЕЙШАЯ БОЛТОЛОГИЯ

Я пытался подобрать имена писателей, последователей творческого метода Кортасара, но скоро понял, что их – океан. Сотни писателей используют тот же метод – изложение сейчас-концепций на основе непереваренных впечатлений от литературы же (от живописи, музыки, архитектуры и т. д.). Они живут и испражняются в море планктона и считают, что это-то и есть окружающая жизнь и мера вещей.

Я думал: откуда это пошло, что писатель, не испытав жизни и не чувствуя своими собственными рецепторами и сигнализаторами, уже начинает отдавать некий «опыт», – и понял: от города. Все кортасаровцы – горожане. Они живут в многоэтажных и коммунальных домах, черпают грязноватенький поверхностный опыт в кварталах бедноты и всю сознательную жизнь толкутся, тусуются среди себе подобного мусора. В косяке сельдей возможны горбатые, тощие, заморенные особи, но, как и упитанные, жирные, которыми довольны рыбаки и засольщики, они продуцируют лишь обиды и притеснения от соседей слева, справа, сверху, укусы и флюиды от товарищей по этому городскому косяку, который может подчас даже рассыпаться, но всегда – по сигналу свыше. Сама эта селедочная индивидуальность – горбун, тощун или жиряга – не в состоянии предпринять самостоятельного решения. Потому что их поведение подчинено рефлексам стаи, стада, косяка, городской инфраструктуре, социуму. Такие – не видят природу, мир, все море и весь океан, им не открыта их значимость в космосе, а только то, что у соседа появился музыкальный центр и теперь можно послушать новый сольный диск Маккартни или Земфиры. Кто такая Земфира перед ликом вечности – им невдомек, а что ее диск – высокое искусство – они убеждены. А вся разница между ними самими и Земфирой только в том, что третья игла ее анального плавника несколько укорочена по сравнению со стандартом, принятым в косяке.

И вот, проживая среди такой культуры, которая замешена на человеческих рефлексах и реакциях на скученность, они всерьез воображают, что это-то и есть искусство, а что в полумиле отсюда плывет косатка, а впереди по курсу – тоже косяк, но уже ставриды, им невдомек.

Уже Стендаль в своих прогулках по Риму или Аполлон Майков в своих римских стихах восхищались искусством, и уже эти их впечатления от Микеланджело или Перуджино плоски, как худая копия с картины или перефотографированная статуя. Но Стендалю или Майкову случалось, основываясь на собственном житейском опыте, на своих коллизиях и приключениях, сочинить подлинную прозу и подлинные стихи. Кортасаровцам же это не удается уже никогда, потому что и все-то их так называемое «творчество» – отклик на отклик, копия с копии, интеллектуальная игра в библиотеке или в выставочном зале. Отправь их в плавание на Фолкленды, как Германа Мелвилла, – и всё, им конец: сразу обнаружится, что без своего косяка они даже матросы никакие, а не то что писатели.

И вот такой прозы, кортасаровского толка, стало необыкновенно много, особенно после того, как уже и в России в городах стало проживать больше половины всего населения. Они не видят горизонта, им недоступен общий обзор, а вот сбацать во дворе под гитару они любят. Но песня – это лишь самая первая, непосредственная реакция, – где осмысление всей дворовой жизни? У Окуджавы? Да, почему нет. Но Окуджаву часто выбрасывало вон из косяка, и он попадал даже в чужие или под бок косатке. Не будь генетической, родовой, житейской исключительности, и его случай не пригодился бы социалистам (социумистам).

Вот посмотрите, как пишет Кортасар: «его рука по-прежнему на Лининой ладошке, с чего это он весь размяк и так остро вспомнился Буэнос-Айрес тридцатых-сороковых годов, не дури, старина, лучше Копенгаген, куда лучше Копенгаген, и хиппи, и дождь у леса, ха, но он же никогда не ездил автостопом, можно считать никогда, пару раз до университета, а после появились деньги, какие-никакие, но хватало и на костюмчик от хорошего портного/.../плыть на паруснике – три месяца до Роттердама/.../ сигареты, девочки, встречи в «Руби»» («Киндберг», перевод Э.Брагинской). Ему важно не показать, а перечислить, не вспомнить, а обежать, не сюжет, а детальки красивой городской сытой и пьяной жизни, важен не восторг от полноты бытия и своих авторских чувств, а – похвастать, какие еще престижные муравейники посетил, а в этих муравейниках – какие пиццерии и паласы. Раз писатель отказывается от изобразительности, то можно наговорить сколько угодно пустых слов: язык-то без костей, можно сразу на диктофон, можно не трудиться искать точный эпитет – на городской свалке все равно все смачно перемешано; можно, наконец, не показывать (потому что в этом случае приходится самому чувствовать), а выбалтывать с пятого на десятое, как шьют из лоскутов пестрое одеяло. Но одеяло-то шьют пестрое, у Кортасара же получается мутная помоечная вода после стирки цветного белья. Вот кто один из родоначальников того стиля, который называется, – «лить воду»: Кортасар. Сливай воду, Хулио Кортасар, сливай воду, Сартр, сливай, Милан Кундера, сливай, М. Павич и Виктор Ерофеев! Болтайте, ребята, напропалую обо всем с бору по сосенке: все равно ведь «в начале было Слово», так что ставьте его в любом порядке.

А вот как пишет Юрий Казаков, впечатления которого от природы, пусть и вторичные (он москвич), но генетически все же чистые, изначальные, не с впечатлений Бунина скопированные, в чем его часто обвиняли, а собственные (хотя, конечно, искусных стилизаций у Ю.Казакова тоже много): «Тогда Агеев остановился и повернулся к пьяному. Тот тоже остановился, тяжело дыша, помаргивая, клонясь и приседая на слабых ногах. Агеев близко рассмотрел его лицо. Оно было отвратительно своей полной бессмысленностью, потасканностью. Оно было несчастно и как-то мучительно, тупо и упрямо сурово. Агеев быстро оглянулся: ни впереди, ни сзади не было ни души, и снова странной показалась ему эта безлюдность в такой ранний еще час, эта серая безликость, мертвые окна, чистые панели с черными пятнами луж от недавнего дождя.

– Ну? – грубо спросил Агеев. – Чего надо?» (рассказ «Пропасть»).

Люди в городе русскому человеку Казакову кажутся, как минимум, странными, неадекватными (по пустой утренней улице след в след за ним тащится алкаш), аргентинец же Кортасар – в томительном и самовлюбленном волнении от всех застолий цивилизации, в которых участвовал, на которых красовался, представительствовал и, наверно, говорил горячие, не значащие слова (сартровские «Слова»). Один стремится именно в кучу и там счастлив, другой стремится в тишину и уединение, чтобы собраться и осмыслить; аргентинец словно бы показывает, как потом поступят и его сограждане, бесконечный бессмысленный сериал, полный повторяющихся интриг и положений, москвич Казаков рассказывает короткую законченную историю, а если любуется, то человеком, который счастливо прожил, вписанный в природное окружение (повесть о Тыко Вылке). У одного вся правда – в деньгах и в богатстве, и каждая фраза дышит завистью к богачам, другой, всю жизнь нуждавшийся, даже не упоминает о деньгах, хотя хорошие рестораны тоже любит.

К человеку, который торопится к возлюбленной, пристает неведомый алкаш, как бы удерживая и запрещая будущее счастье, – странная, фантасмагорическая ситуация. Да ведь и Кортасар, когда вдруг решит опереться на собственные впечатления, способен создать фантасмагорию – например, ночные пиры в школе («Ночная школа»), в которой происходят непристойные переодевания. Извращения, гомосексуалисты и лесбиянки, сборища преступных паяцев ему любопытны, Кортасар тянется к этому маскараду, а Ю.Казаков в ужасе всего лишь от обычного алкоголика, и в восторге – от чистой линии поморских побережий, от простых добрых трудолюбивых северян.

Улавливаете разницу между охотником и наркоманом? Ах, вы не позволите обвинять обожаемого, дорогого, незабвенного Хулио в том, что он из притона и сам наркоман? Возможно. Но вот это ему, публично устроенному аргентинцу вашему, точно недоступно: «Стоя возле камышей по колено в плоской воде, поглядывая иногда в море, которое так бугрилось в миражах, что странно было, почему же оно не заливает эту плоскую огромную низину, я на время позабыл обо всем, только пробовал патроны в патронташе, чтобы легче было вытаскивать, и все вертел головой». И дальше – краткое описание утиной охоты. (Ю.Казаков, «Мне все помнится», очерк о городе Вилково).

Ю.Казакова очень интересует точная деталь, он конкретен, а в процессе писания подпитывается и вдохновляется собственными впечатлениями от природы. Для Х. Кортасара или Мураками природы как бы вообще не существует, а важна деталь городского быта, какая фирма какие лейблы использовала в такие-то годы да в каком баре-ресторане первоначально выступал Армстронг. Слепок со слепка, сколок со сколка – вот Бог кортасаровцев, а природу они вообще не берут в расчет и не считают изначальной и первичной; они цивилизованы выше головы и сразу смотрят на ценник сорочки, которую покупают. Таковы и большинство современных российских авторов – утопающих в деталях быта, суконным и фанерным языком утомительно описывающих (потому что показать не умеют) какую-нибудь сцену, высосанную из пальца.

Конечно, культурология Паустовского (эти его маленькие повести о художниках и писателях) и поиски простоты и правды Ю.Казакова теперь подчас кажутся недостаточными, примитивными (на фоне Бунина и Чехова). Но на фоне Майи Ганиной и Виктории Токаревой они по-прежнему продуктивны, кортасаровские же заморочки и широкомасштабное гаерство воспринимается – по крайней мере, мною, – как порхание бабочки по невзрачным зеленым цветам крапивы; и сама-то крапива невзрачна и в запущенных углах растет – чего ее опылять художнику, писателю, адепту искусств?

Казаков, Астафьев, Герман Мелвилл, Натаниэль Готорн и Амброз Бирс посетили этот мир, увидели море, тайгу, войну, и сказали, что да – это интереснее, чем Манхэттен (Дос Пассос сказал – нет, Нью-Йорк средоточье всего). И меня зацепило, что и москвич Ю.Казаков сказал: да, внешний мир, дельта Дуная или беломорская губа интереснее, чем Арбат. Ах, Арбат, мой Арбат!.. Я читаю современных московских писателей и писательниц и дивлюсь: неужели можно так измельчать, опошлиться, засуетиться в доставаньях колбасы и иномарки, чтобы в московском косяке эти вот обдергивания и несоразмерные телодвижения рядом плывущей сельди воспринимать как окончательную трагедию и суть существования? «Ведь ты же прыгаешь в длину», посмеялся бы В.Высоцкий. Ты постоянно детализуешь квартиру и лестничную площадку, ты даже, как Б.Пастернак, хорошо описываешь такое важное внешнее явление, как погода (как погоду писать – мазки у Пастернака точны и свежи, как чувства людей – так шабаш, клади перо); ты узоры гардин и цветы обоев распишешь не хуже палешанина, но вот что справа твой косяк сопровождает косатка, а впереди по курсу – тоже косяк, но ставриды, этого тебе не постичь, потому что постигаешь ты изнутри уже затраленного городского народонаселения и к широким обобщениям не способен. И вовсе не потому, что не путешествовал, как Бунин или Гумилев; бывает, что художник и много путешествует, а все равно социализирован выше крыши и весь в культуре, как бродильный микроб в вине. Неужели эти персонажи и эти проблемы ты счел достаточными, чтобы травить ими читателя? А ведь сколькие, и особенно молодые женщины, отравлены Викторией Токаревой или, к примеру, Татьяной Устиновой с их могучими тезами и дискурсами: рожать – не рожать, давать – не давать, мужик со средствами или придуряется? Они даже могут похвалить зверобоя и тигролова, как Светлана Василенко в одной из своих записей хвалит Валерия Янковского, члена СРП, но и невооруженным глазом видно, что этот сорт настоящих мужчин, исследователей внешнего мира, им совершенно непонятен, а толстопузый шеф, окруженный «бабками», «тачками», «телками» – да, понятен, приемлем и даже образец мужчины. Для них Валерий Янковский, который в 99 лет подтягивается на турнике, все равно не писатель, а бродяга, писатель же – это который в культуре, как цыпленок в заливном (при этом культура понята плоско – как воспитанность и приспособительные реакции к движению косяка, коррелятивность к соседям). Конечно, при таком кортасаровском понимании литературы вечный пример и абсолют для нас – Василий Аксенов, автомобилист, его книги – видеосъемка из быстро бегущего автомобиля, походные интернациональные реакции на достопримечательности очередного места, куда приехал. Путешественник тоже вроде бы? Да, путешественник, но кортасаровец: в таком-то городе такая-то пиццерия, кормят тем-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю