355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ивин » С полемическим задором (СИ) » Текст книги (страница 3)
С полемическим задором (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 12:30

Текст книги "С полемическим задором (СИ)"


Автор книги: Алексей Ивин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Некоторые исследователи считают, что раз крошка Цахес обладает золотыми волосками, то, следовательно, он олицетворяет собой власть золота. Делать такое обобщение, по-видимому, нельзя. Золотые волоски здесь, как и в народных сказках, – не обязательно золото, деньги; они просто гарантируют везучесть тому, кто ими обладает. Вырвать их – значит лишить зло силы и привлекательности.

Эту миссию – обезвредить зло – берет на себя опять-таки энтузиаст, студент Балтазар, который любит Кандиду. Во время бракосочетания Кандиды и Цахеса, он и его друзья, Фабиан и Пульхер, врываются в дом. Вырвав три волоска и бросив их в огонь, Балтазар расколдовывает зло. Филистеры посрамлены и отворачиваются от пресмыкающегося в ничтожестве Цахеса, хотя вся правда им так и не открылась. Правда торжествует лишь для тех, кто искал ее. Профессор Мош Терпин, погнавшись за ложными ценностями, разжалован князем и лишился зятя. Это справедливое наказание для филистера, который всегда, во все времена поступает как принято, а не как ему подсказывает совесть, чувство или природа. Восстановив справедливость, волшебник Проспер Альпанус улетает в Джиннистан. Повесть заканчивается жалкой смертью Цахеса и свадьбой Балтазара и расколдованной Кандиды.

Торжественные похороны Цахеса наводят на мысль, что бюргеру так и не дано исправиться. «Горожане, народ – все плакали и сокрушались, что отечество лишилось лучшей своей опоры и что у кормила правления, верно, никогда больше не станет государственный муж, исполненный столь глубокого разума, величия души, кротости и неутомимой ревности ко всеобщему благу, как Циннобер».

Каждый находит то, что хочет найти. Агрессивный, карикатурно-злобный Цахес находит смерть, Кандида и Балтазар – счастье в загородном доме под патронатом феи Розабельверде и доктора Альпануса.

Как же все-таки стало возможным, что ведьменыш с паучьими ножками, уродливый корень мандрагоры, мутант, дегенеративный отпрыск неграмотной крестьянки стал первым человеком в государстве, лучшим правоведом, поэтом, композитором, женихом, почему стало возможным похищение ублюдком чужих надежд, достоинств, талантов? Почему злодеи, собиратели мертвых душ и пожинатели не сеянного ими проникают на самый верх иерархической лестницы, обворовывая и обирая своих сограждан? Тайна сия велика есть. На этот вопрос и по сию пору, после всех наполеонов, сталиных, пол потов, трудно дать однозначный ответ, даже если допустить, что миром правит зло, даже если прибегнуть ко всему инструментарию генной инженерии. Мы знаем только, что этот процесс продолжается. К массовому психозу, к фетишизму первобытной орды, к культу отца этого не сведешь. Видимо, многое решается приспособляемостью, а приспособляющийся вынужден мутировать.

Важно не это. Важно, что почти двести лет назад этот вопрос был поставлен и по-своему, средствами художественной прозы, решен. Не станем заглядывать в будущее. Во дни беспредельного оборотничества мы можем получить плохие результаты, но совсем не такие, какими нас пугают голливудские страшилки. В новелле «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер» Гофман учит нас надеяться на лучшее, на посрамление зла и торжество простых добродетелей: любви, семьи, дружбы.

Алексей ИВИН (курсовая работа, написанная в Литинституте, по зарубежной литературе Х1Х века. Опубликована в сокращенном виде в газете «Литература» (приложение к газете «Первое сентября»), №7 за 1995 год).

©, ИВИН А.Н., автор, 1979, 1998 гг.

ПРИТЧА ИВАНА КАРАМАЗОВА

«Легенду о Великом Инквизиторе» сам Достоевский называл «кульминационной точкой». Речь идет, конечно, не столько о сюжетной кульминации, сколько об идейной. Притча Ивана Карамазова вобрала основные идеи романа, больные вопросы, над решением которых бьются герои. Она, как пишет В. Кирпотин в полемике с В. Шкловским, «необыкновенно сжатое и выпуклое легендарно-символическое обобщение всемирного процесса. Христос пришел, чтобы миром и любовью преобразовать жизнь на земле, чтобы утвердить в людях закон братства, но имя и власть его были использованы церковью для совершенно противоположных целей».

Всё это так, однако по поводу корыстного использования имени Христа Достоевский не проронил ни единого осуждающего слова, так что нет необходимости, как это делает Кирпотин, сближать его с Толстым, обличителем церкви. Напротив, Достоевский склонен подчинять мирской идеал, скомпрометированный французскими революциями, церковному, ставить церковь над государством. Иными словами, склонен поступать по-инквизиторски. Шкловский, утверждавший, что «Великий инквизитор» – это художественно-образная объективация внутренней сущности автора, взятой с отрицательной стороны, – гораздо более прав, чем его оппонент. Художник, а в особенности такой, как Достоевский, способен вкладывать в образ или идею только с в о ё, а все чужое (газетную хронику и тому подобное) использует для подтверждения или отрицания своего тезиса. Другое дело, что объективное (история католицизма) совпадает с субъективным, подходит под авторскую теорию, подкрепляет его мысль. Богоборцы и богоненавистники Достоевского не те, что у Толстого: они могут убить старуху или расколоть икону об угол печки, но кончат при этом невольным признанием верховного Божества. Они сомневаются, но не отрекаются. Потому что и сам Достоевский, логически доказывавший существование Царства Божия и определявший жизнь как подготовительную стадию к нему, в известной черновой записи в день смерти первой жены («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»), сомневаясь, никогда не отрекался. Ему претили теории социального переустройства, самонадеянность «слабых бунтовщиков».

Чтобы полнее раскрыть предложенную тему, имеет смысл провести, хотя и с сильными, иногда произвольными натяжками, параллель между евангельскими персонажами и героями романа «Братья Карамазовы». Повод к этому дают многие сходные положения и характеристики.

Митенька Карамазов – это бессознательный Христос-страдалец, взявший на себя вину за братьев, за плачущее «дитё» и за все человечество, коснеющее во грехе; правда, он сам не чист и не безгрешен. Алеша, особенно любящий Митю, непоколебимый в вере, – это апостол Петр (камень); впрочем, в нем, как и в Зосиме, заметны черты Христа-проповедника, Христа-целителя. Фигура Ивана Карамазова совмещает в себе три образа: дьявола, Фомы Неверующего (тот колеблется в вере, «проверяет» Спасителя, сомневается в Нем) и наконец Пилата. Бунт Ивана Карамазова – это постановка вопроса, а Легенда – его отрицательное решение, «умывание рук»: Иван, предчувствуя убийство, по-прежнему держась принципа «все позволено», отстраняется, как правитель Пилат, от неправедного деяния, не пытаясь ему воспрепятствовать. И как знать, не постоянное ли безверие, не постоянный ли нейтралитет Ивана толкнули Смердякова на преступление? Аналогия становится убедительней, если учесть, что Смердяков, как и Иуда, руководствуется тщеславными соображениями почестей, воздаяний, могущества (тридцать сребреников спрятаны у Федора Павловича за образами), и оба кончают одинаково бесславно, не раскаявшись. Роль блудницы и жен-мироносиц поделена между Катериной Ивановной и Грушенькой: их попытки выгородить Митю – не что иное, как благодарное желание «омыть ноги», умастить миром того, кто разглядел в них не только падших женщин, но и «душу живую». Ракитин, его требование хлебов и социальных революций, его атеизм и козни, вынюхивание, слежка – всё в нем изобличает фарисея и книжника, для которого прогресс и польза государства важнее отдельной человеческой личности. А что касается Федора Павловича, то он, неудержимый сладострастник, отпетый и конченый человек, кажется, похож на того разбойника, который висел ошую Христа и в смертной муке не переставал его поносить; но именно к нему-то, к Федору Павловичу, как и в евангельском тексте, общественное мнение куда благосклоннее, чем к жертвенному Митеньке.

Это сближение, повторяю, условно, зато оно позволяет понять, насколько глубока связь тех поисков истины, которые изображены евангелистами, и тех, которыми заняты персонажи Достоевского, живущие в Х1Х веке. Иван, отнюдь не святой Антоний, чувствует те же искусительные муки. Но если в средневековых мистериях, сходство с которыми романов Достоевского уже отмечалось, как и в Евангелии, дьявол отступает, изумленный подвижничеством Христа и апостолов, то здесь он торжествует. Другое время! Иван уже прошел обработку социальными идеями: он учился, принял лозунги французской революции, утвердившие столпотворение, строительство Вавилонской башни без Бога и его наместников, царство лентяев и «бунтовщиков», о которых Инквизитор говорит: «Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю». Над Иваном дьявол уже успел поработать; все три дьявольских искушения были им приняты, хотя и с сердечной болью, хотя и с тоской по свободе, по «небесным хлебам». «Легенда», – пишет А. Долинин, – сочинена Иваном как оправдание иного, противоположного христианскому, способа устройства на земле». Его поэма, как и статья Раскольникова в романе «Преступление и наказание», – попытка вполне обосновать отказ от заповеданных Спасителем нравственных норм, подготовка если не к убийству старухи-процентщицы, то к согласию на убийство отца. Он, как Раскольников, оказывается «слаб и бунтовщик», оказывается достойным сострадания человеком, когда беседует с чертом или неудачно заступается за брата на суде. Но это в конце романа, а в начале мы видим гордого, отвергающего родительские подачки, поглощенного наукой молодого человека. Именно тогда, в юности, после попыток добиться общественного признания и уважения, перебиваясь с хлеба на квас, он дошел до мысли, что раз честно нельзя вполне всей человеческой сущностью проявить себя, то надо взять за принцип «все позволено».

Сцена в кабаке показывает, что на его яростный бунт с последующей декларацией мировоззрения Алеше явно нечем возразить, кроме того поцелуя, которым Христос ответил Инквизитору. Но этот поцелуй стоит всех слов. Ведь нет сомнения, что Алеша начинал с того же, с чего и Иван; Достоевский пишет о нем, что он «ударился на монастырскую дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его». Если бы не Зосима, Алеша прошел бы тот же путь растленного (с точки зрения славянофилов) европейского познания, что и Иван, и так же бы сомневался в необходимости любить не только всю землю, но и каждого человека в отдельности. Но этого не случилось. Если Иван говорит, что каждого отдельно любить нельзя, то Алеша знает: можно! Поэтому его поцелуй совершенно искренен, без юродства и театральности. Ивану с его душевными потемками становится неловко до того, что он спешит прикрыться восклицанием: «Литературное воровство!»

Так братья знакомятся. Так в сцене в кабаке и в главе «Великий Инквизитор» завязывается узел композиционных и проблематических отношений романа. Алеша дальше пойдет своим путем, Иван – своим, но здесь они впервые узнали друг друга. Столкнулись сомнение и вера или, развивая аналогию, – дьявол и Христос. Многие высказывания Ивана, полные искреннего надрыва (о мальчике, затравленном собаками, о девочке, которую запирали в отхожее место) преследуют еще одну цель – смутить Алешу, посеять в нем безверие. И как это часто случается с к р и т и ч е с к им реализмом, зло выглядит объемнее и привлекательнее: в главах «Бунт» и «Легенда о Великом Инквизиторе» реально убедительнее все-таки дьявол, а не Христос.

Позволю себе длинную цитату из письма Достоевского В.А. Алексееву от 7 июня 1876 года о первом искушении Христа (идея О ХЛЕБЕ) и постараюсь показать, как оно и два других искушения (О ЧУДЕ и О ВЛАСТИ) разрешаются в событиях романа. Достоевский писал: «В искушении Диавола слились три колоссальных мировых идеи, и вот прошло 18 веков, а труднее, т.е. мудренее этих идей нет, и их все еще не могут решить.

«Камни в хлебы» – значит теперешний социальный вопрос, среда. Это не пророчество, это всегда было. «Чем идти-то к разоренным нищим, похожим от голодухи и притеснений скорее на зверей, чем на людей, – идти и начать проповедовать голодным воздержание от грехов, смирение, целомудрие, – не лучше ли накормить их сначала? Это будет гуманнее. И до Тебя приходили проповедовать, но ведь Ты Сын Божий, тебя ожидал весь мир с нетерпением; поступи же как высший над всеми умом и справедливостью, дай им всем пищу, о б е с п е ч ь их, дай им такое устройство социальное, чтобы хлеб и порядок у них был всегда, – и тогда уже спрашивай с них греха. Тогда если согрешат, то будут неблагодарными, а теперь – с голодухи грешат. Грешно с них и спрашивать.

Ты Сын Божий – стало быть, Ты все можешь. Вот камни, видишь, как много. Тебе стоит только повелеть – и камни обратятся в хлебы.

Повели же и впредь, чтоб земля рождала без труда, научи людей такой науке или научи их такому порядку, чтоб жизнь их была впредь обеспечена. Неужто не веришь, что главнейшие пороки и беды произошли от голоду, холоду, нищеты и из невозможности борьбы за существование».

Вот 1-я идея, которую задал злой дух Христу. Согласитесь, что с ней трудно справиться».

Люди, требующие немедленно ХЛЕБА земного, либо подлы душой, как Ракитин и Смердяков, либо сластолюбцы, как Федор Павлович, либо люди еще не зрелые, временно заблуждающиеся и в заблуждении смешные, как Коля Красоткин, который повторяет мысли Ракитина о социализме и на вопрос Смурова, что это такое, отвечает: «Это коли все равны, у всех одно общее мнение, нет браков, а религия и все законы как кому угодно, ну и там всё остальное». Заметим, что под влиянием Алеши, пекущегося о хлебах небесных, и Илюшечкиной трагедии он перерождается и, прежде нападавший на религию, восклицает:

« – Карамазов! Неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых и оживем и увидим опять друг друга, и всех, и Илюшечку?

– Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было, – полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша».

Много ли нужно Красоткину, и какой с него спрос? А вот прогрессиста Ракитина, продавшего душу дьяволу, после речей на суде о либерализме ждет позор, сладострастника Федора Павловича и галломана Смердякова – гибель. Даже отец Ферапонт, совсем отвергающий хлебы земные, но все-таки не сподобившийся Святаго Духа, так же, как и социалист Ракитин, не удостоен авторских симпатий. Эти люди живут вне сферы благодати, которая, по мысли автора, связана с религиозным сознанием.

Зосима, исцеляющий страждущих, и Алеша, доверенное лицо всех без исключения героев (ту же функцию «челнока» исполняли Подросток и князь Мышкин в прежних романах), – вот люди, которые возрождают учение Спасителя в его начальном варианте, не искаженном инквизиторами. Но им все-таки отведена странно пассивная роль – всё понимать, предвидеть, прощать и проповедовать (как, впрочем, и другим положительным героям Достоевского). Это говорит о том, что мечта писателя отдана идеалу. В действительности царит зло, и оно активнее добра. Придерживаясь определения В. Шкловского, можно сказать, что Алеша и старец Зосима – «объективация внутренней сущности автора, взятой с положительной стороны». Достоевский скорбит о том, что слишком многие предпочитают, чтобы их накормили и позволили перед кем-нибудь преклониться, – в этом его художническая трезвость. Писатель менее тенденциозный, укладывающийся в русле «натуральной школы», на этом бы и остановился. Но идеал, но стремления, живущие в душе, – влекут за собой желание показать человеку выход. И выход, конечно, указан целиком умозрительный. Упреки критика Антоновича в том, что положительные герои Достоевского схематичны и ходульны, не лишены основания: идеал туманнее, чем сиюминутная действительность. Требовать, чтобы Алеша и Зосима жили той же плотской, зримой жизнью, какой живут Митя Карамазов или Федор Павлович, бессмысленно: они и задуманы как святые, как люди без греха, символы авторской христианской доктрины, символы православной аскезы. У демократов и социалистов в те же годы в ходу были свои иконы – Рахметов, четвертый сон Веры Павловны, – столь же схематичные и ходульные типы, высосанные из пальца. Антонович, окрестивший роман «Братья Карамазовы» «мистико-аскетическим», не понял и не простил автору его восточной метафизичности (когда действие подменяется мудрствованием; в этом отношении русские авторы уступают разве только немецким и китайским).

Второе искушение, О ЧУДЕ, в переложении Инквизитора звучит так: «Если хочешь знать, Сын ли Ты Божий, то вверзись вниз, ибо сказано про Того, что ангелы подхватят и понесут Его, и не упадет и не расшибется, и узнаешь тогда, сын ли Ты Божий, докажешь тогда, какова вера Твоя в Отца Твоего». Нечто подобное этому искушению прослеживается во второй книге «Неуместное собрание», когда «старый шут» Федор Павлович хочет унизить, скомпрометировать Зосиму (шпильки вроде обращения «священный старец», анекдот о «щекотливой женщине», разговоры о Дидероте и тому подобное), искусить его, а заодно и Алешу. Искушение о чуде особенно сильно в главе «Тлетворный дух». Глава доказывает, что даже Алеша с трудом остался при «свободном решении сердца»: старец-то протух! Надеясь, что старец после смерти станет благоухать, он уподобляется маловерам, очень нуждаясь в чуде и, следовательно, не веря в Бога, – раз уж требовал доказательств Его бытия. Но молитва отца Паисия («Кана Галилейская») и внезапный сон вернули ему веру без сомнения. Обнимая землю, он почувствовал, будто нити «бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его». «Кто-то посетил мою душу в тот час», – говорил он потом с твердой верой в слова свои…»

Достоевский передает здесь состояние экзальтации, знакомое каждому сколько-нибудь чувствовавшему человеку; то же самое, только иначе трактованное и более эгоистичное, овладевает и Андреем Болконским на поле Аустерлица. Искра Божия в Алеше не пропала. Он не уподобился ни отцу, ни Ракитину, ни Ивану, каждый из которых по-своему безбожник и идолопоклонник. Он не стал бунтовать, чтобы, отвергнув Бога, начать идолопоклонствовать.

В главе «Бунт», как было уже сказано, Алешу искушает Иван. Искушение касается все того же чуда: раз дети страдают и это непоправимо, значит, Бога нет. То же самое: раз Ты висишь на кресте рядом с разбойниками – не верю, что Ты свят, пока не воскреснешь. Поцелуй Алеши свидетельствует, что он выдерживает и это испытание.

И, наконец, третье искушение: Христос отвергает кесарскую ВЛАСТЬ. «Зачем Ты отверг этот последний дар? Приняв этот третий совет могучего духа, ты исполнил бы всё, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения и есть третье и последнее мучение людей».

Как ведут себя вынужденные отвечать на этот вопрос праведники Алеша и Зосима? Уверены ли они, что люди «тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей…»? Они набожны, но в невежестве их не упрекнешь. Зосима, предлагая Федору Павловичу избавиться от лжи самому себе и другим, призывает его как раз к той высшей самостоятельности, к тому «свободному решению сердца», которым многие, слабые и бунтовщики, не обладают. Большинство-то как раз склонно, передав свои полномочия властям, просто жить, работать и размножаться. Зосима призывает к свободе от мирского авторитета. То же самое, из слова в слово, он говорит и Хохлаковой, которая пришла не для того, чтобы покаяться в безверии, а чтобы заслужить похвалу старца. Главная несвобода человека, по мысли Достоевского, состоит в том, что каждый мнит себя пупом земли, а в других ищет поддержки своему самоослеплению. В результате деятельная любовь к ближнему всем не по зубам: ведь предлагается любить ближнего как самого себя: «раньше, чем не сделаешься всякому братом, не наступит братства». Отвечая на тезисы Ивана Карамазова, Зосима говорит, что «государство должно кончить тем, что сподобится стать единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и буди, буди». Это, как хотите, а уже неотомизм. Это и отповедь на предложение взять в руки кесарскую власть. «Единственно лишь закон Христов», осознанный членами общества, а не страх и боязнь авторитета – вот что должно лежать в основе людских взаимоотношений.

Как «исправляют» человека светские власти, показывает судебный процесс: всякое правосудие неправосудно в государстве, основанном не на

Христовом учении, ибо в таком государстве судьба человека зависит от частностей и случайностей (медицинская экспертиза, показания Григория и тому подобное). Воздействие церкви на человека глубже и благотворнее, чем воздействие государства (Достоевский, истый горожанин, к природе был равнодушен, его интересовали отношения в социуме).

Ударив своего денщика Афанасия, а потом отказавшись драться на дуэли, Зосима впервые, может быть, поступает не по принуждению других, не по-конформистски, не как тот, кто подчинен авторитету, а по «свободному решению сердца». Он отринул власть, установленную людьми, он принял Бога. Характерно, что его соперник, щепетильный в вопросах чести, рассердился, сочтя такое поведение трусостью. (В повести А. Куприна «Поединок» впоследствии будет разработана та же ситуация и проблема выбора перед лицом общественного мнения). «Господа, – воскликнул я вдруг от всего сердца, – посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и заплачем…». Что и говорить, картина жалостливая. Вот кредо, вот Христов закон, придерживаясь которого люди не пойдут убивать своих братьев, ведомые Тимурами и Чингисханами, а воспротивятся земной власти во имя небесной. Толстовский Платон Каратаев, собственно, выразитель той же идеи – идеи духовного братства на основе опрóщения. Государство, его законы и установления, его бесчисленные табу и иерархические перегородки искажают природную сущность человека в угоду его социализации.

Дьявольское искушение властью прослеживается и во многих других эпизодах романа, и всегда герои, отвергающие этот искус, поддержаны авторской симпатией. Омерзительный же Смердяков, соблазненный речами Ивана, не задумывающийся о том, что он делает, убивая хотя бы и последнего из людей, – лишен этих симпатий полностью.

Таким образом, все три испытания, – хлебом, чудом, властью (центральное место в «Легенде о Великом Инквизиторе») – подтверждаются картинами и сценами в различных книгах романа и то принимаются (Иваном, Смердяковым), то отклоняются (Алешей, Зосимой, его братом Маркелом). Проблемы, поставленные и решенные в Легенде, не перестают волновать Достоевского и впоследствии. По примеру Шекспира, Гете, Бальзака он задается вечными вопросами. Его не интересует, чем кончится борьба умного и человеколюбивого инженера с директором, который зажимает рационализаторское движение на заводе. Его стошнило бы от военнослужащих за сто дней до дембеля и картонных комсомольских секретарей, о попойках и шашнях которых поведано языком хамоватого школьника. Бытие земное и небесное, личность и общество, куда мы идем, как достичь всеобщего благополучия и достижимо ли оно, что такое нравственность, где правда, откуда проистекает ложь – вот извечные вопросы, над которыми каждый бьется и не может решить, но которые надо решить, чтобы жизнь стала хоть сколько-нибудь целесообразна.

Поэма о Великом Инквизиторе, суд и другие эпизоды романа современным критикам казались скучными и растянутыми, зато потомки, например, Г. Бёлль, были в восхищении от изощренной казуистики этих страниц. Антоновичу и Михайловскому, убежденным в возможности осчастливить людей путем социальных перемен, не могли импонировать отвлеченные рассуждения, в которых, кроме того, содержались выпады против социалистов. Однако в смысле композиции ни весь роман, ни Легенда не заслуживают таких упреков в полной мере. Композиционно Легенда относится к числу вставных новелл, никак не развивающих сюжет романа. Той же цели – замедления и разъяснения действия – служат и поучения Зосимы; за ними стоит светлое лицо инока Алеши. За мрачной, пасмурной, неистовой Легендой, по которой З. Фрейд с сожалением заключил о Достоевском, что «ему открывался другой, апостольский путь служения» людям, но что он предпочел быть усмирителем, – стоит темное лицо Ивана. Не присутствующие в сцене в кабаке Митя, Зосима, Федор Павлович всё же довольно ощутимы: до встречи с Иваном Алеша разговаривал со Смердяковым, после встречи идет к Зосиме, а Иван – к Федору Павловичу. Иван, еще не ясный в первых книгах, здесь впервые обнаруживает свой образ мыслей: я мира Божиего не принимаю, ибо мне нужна гармония (лань возле льва), а если для счастья людей потребуется замучить хоть одного ребенка, то и не надо мне вашего счастья. Автор «Бедных людей», последователь Гоголя на этом бы и остановился. Но у Достоевского – «жестокий талант»: он преступает черту и устами Ивана перетолковывает значение миссии Христа: он, человек глубоко верующий, доходит до критики Того, в Кого верует. Эта-то всеохватность или, если угодно, полифония затрудняет анализ его произведений: он озирает и поочередно оправдывает и Бога и дьявола и, как пишет Михайловский, «остерегается выводов». Свободное выплескивание, нагромождение нескольких романов в одном (как свидетельствует А.Г. Достоевская, автор считал это своим недостатком) мешает четкому воспроизведению композиционных ходов. Но и в этой хаотичности есть свои закономерности, как в жизни. Литературоведческие школьные понятия «типического», «народности» и тому подобные с трудом приложимы к романам Достоевского. То, что составлялся план, иногда, как к «Подростку», чрезвычайно продуманный, еще ни о чем не говорит: автор признавался, что из-за спешки, материальной стесненности, да и просто из-за переполненности жизненными впечатлениями, которые хотел бы втиснуть в роман, часто не выдерживает плана. Той уравновешенной композиционной строгости, которая характеризует немноголюдные романы Тургенева, здесь не найдешь.

Место Легенды в композиции романа определяется несколькими соображениями. Во-первых, она вставная и даже стилистически чужеродна основному тексту. Во-вторых, приоткрывает мятущуюся душу одного из братьев и проливает свет на его дальнейшие поступки, в которых сплетены благородные порывы спасти плачущее «дитё» и инквизиторские установки и пастыре и стаде. (Резкое деление героев Достоевского на белых и черных неоправданно: не Зосима противостоит атеисту Ивану, как замечает В. Кирпотин, а сам же Иван себе противостоит, равно как и все прочие герои, включая самого Зосиму, который, не будь он грешником по молодости лет, ныне не говорил бы так хорошо о безверии). Наконец, в-третьих, книгой «Pro et contra» и, в частности, легендой композиционно завершается нагнетание вопросов, после чего следуют ответы. Книга «Русский инок» – ответ на вопрос, как надо жить, чтобы сподобиться Царства Небесного, последующие книги – развенчание земной правды, попыток социального переустройства и известный призыв: «Смирись, гордый человек!» – который выразил Митя, отказавшись бежать и согласившись пострадать. Не очень-то актуальные выводы для наших дней, вновь охваченных социальным переустройством!

Доказывает ли Легенда несостоятельность христианства, как иногда пишут, – это еще вопрос. Прямой отповеди Ивану в авторских ремарках нет, но нет и собственно авторского голоса в этом разноголосом хоре (Бахтин). Легенда содержит скорее не критику христианства и. в частности, католицизма, а все ту же антисоциалистическую тенденцию, разработанную особенно аргументировано в «Бесах» и в «Дневнике писателя». Христос не проронил ни слова, пока говорил Инквизитор, даже когда тот, злорадствуя, замечает: «Повторяю Тебе, завтра же Ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру Твоему, на котором сожгу Тебя за то, что пришел нам мешать». Возможно, в Легенде и есть критика, но только не того, п е р в о н а ч а л ь н о г о христианства. Ведь что делает девяностолетний Инквизитор после того, как Христос его поцеловал? Он отворяет дверь и говорит: «Ступай и не приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!» Г. Фридлендер замечает по этому поводу: «У Достоевского Великий Инквизитор хочет создать мир без Христа, мир, где люди превращены в самодовольное стадо и равнодушно смотрят на окружающую бесчеловечность. Но для того чтобы поверить в этот мир как в единственно возможную реальность, Великий Инквизитор должен начать с того, чтобы умертвить самого себя, убить в себе человека, способного к любви и состраданию».

Инквизицию, Наполеона, Гитлера, завоевателей и социальных реформаторов, увлеченных идеями, для торжества которых надо, чтобы люди перестали стремиться в запредельность, к Богу и высшей свободе, а думали бы о земном и слушались государя, не смущают такие вещи, как совесть и цена воплощения замысла. Иван на сверхчеловека явно не тянет. Узнав, что его мысль претворена в действие Смердяковым, Иван до того испугался возмездия, что твердо решил покаяться на суде, обнаружив правду, и спас замерзавшего мужичонку: два благих поступка сразу! Он дрогнул, как и Инквизитор, в то самое время, когда получил возможность властвовать. Черт издевательски напомнил ему о его поражении, процитировав «Легенду». Программа, намеченная в «поэмке», не выполнена, она невыполнима. Взявший кесарскую власть с ней не справился. Мысль Достоевского о том, что «идеал их (социалистов) есть идеал насилия над человеческой совестью и низведения человечества до стадного скота», была художественно подтверждена. Природа человека едина, изменяется лишь уродующий ее социальный заказ. Через полсотни лет уже М. Булгаков попробует создать свою Легенду.

Есть еще одно обстоятельство, которое отмечают исследователи: Достоевский в Легенде сближает идею социализма и практику инквизиции. Нам легко судить, оправдано ли было это сближение.

Весь роман вертится вокруг проблемы бессмертия: существует Бог или нет? Зосима и Иван, два идеологических рупора, решают эту проблему по-разному. «Все позволено» вытекает из отрицания Бога, «люби ближнего своего» – из признания. Следовать первому принципу невозможно, это путь в тупик. Напротив, второй общедоступен и возбуждает ответную любовь. Зосима, князь Мышкин, Нехлюдов, отец Сергий – эти и другие классические герои морализаторской русской литературы поступают именно так, по заповедям. Линию Ивана в русской литературе дополняют до известной степени Онегин, Печорин, Марк Волохов, вплоть до бескомпромиссных комиссаров и горьковского Данко, где этот ницшеанский принцип присутствует в оголенном виде: толпа, ведомая героем к свету. Неспроста Горький в «Заметках о мещанстве» так яростно нападал на противоположные принципы поведения, сформулированные Толстым и Достоевским: «не противься злу насилием» и «смирись, гордый человек!» Но русская литература в семье других литератур славна и выделяется именно нравственными императивами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю