355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ивин » С полемическим задором (СИ) » Текст книги (страница 1)
С полемическим задором (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 12:30

Текст книги "С полемическим задором (СИ)"


Автор книги: Алексей Ивин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

©, Алексей Николаевич ИВИН, автор, разные годы

©, Журнал литературной критики и словесности, газ. «Литература», еж. «День литературы», ж. «Арион», сайт «Норвегия. Орг», сайт «Проза. Ру» и др.

Алексей ИВИН

С ПОЛЕМИЧЕСКИМ ЗАДОРОМ

(ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ, КРИТИКА И ПУБЛИЦИСТИКА 1978-2015 гг.)

ХРЕСТОМАТИЙНЫЕ СТАТЬИ

Горечь повседневности (А.П.Чехов)

Друг естества (Эрнест Сетон-Томпсон)

Надо ли прощаться с Матерой (В.Г.Распутин)

Певец российских антиномий (Н.А.Некрасов)

Посрамление филистера (Э.-Т.-А. Гофман)

Притча Ивана Карамазова (Ф.М.Достоевский)

Прочь от цивилизации (жанр путевых очерков)

Рыцарь банковского дела (У.Шекспир, «Венецианский купец»)

Северный свет (К.Гамсун и Т.Гарди)

Трехликий Янус (А.В.Еременко)

С ПОЛЕМИЧЕСКИМ ЗАДОРОМ

13 bamboo toothpicks и одна бумажная закладка (русская и зарубежная классическая поэзия)

Волосы (о женственности)

Дмитрий Васильевич не Федор Михайлович (Д.В.Григорович и Ф.М.Достоевский)

Из варяг в греки (сопоставление северной и южной литературных щкол)

Комменты лоха на инфу продвинутых (разбор номера «Комсомольской правды»)

Концепция (исламизация как закономерность)

Кортасар и новейшая болтология (Х. Кортасар и его последователи)

Молитва шофера (молитвы солнцепоклонников, христиан, шоферов)

ОЛГ 1, 2012, ДЛ 12.2011, ЛГ 1-2, 2012 (обзор литературных газет)

Открытое письмо Нине Абрамович (концепция водоразделов)

Проникающая радиация (Радио России 30.3.1996 г.)

Сегодня англомания, завтра война (языковые влияния в исторической перспективе)

Семейный зверинец (отношения «человек» – «род»)

СПИСОК ВРАГОВ

ХРЕСТОМАТИЙНЫЕ СТАТЬИ

©, Алексей ИВИН, автор, 1998 г.

ГОРЕЧЬ ПОВСЕДНЕВНОСТИ

Творчество и личность писателя несут определенный заряд. Когда читатель раскрывает книгу, происходит его знакомство с этим зарядом, с этой личностью – принятие или отторжение. Принимаешь, очевидно, того писателя, который раскрывает твои собственные возможности, который знает и чувствует нечто такое, что для твоего восприятия насущно или ново. Это как с питанием: поел халвы – обогатился многими микроэлементами сразу. Думаю, что и большинство других людей, идущих по разряду читателей, пусть неосознанно, но подходят к книге, к тексту, к автору потребительски. Фантастику читают при поиске возможностей и вариантов поведения, детективы – при угрозе стабильности, при надвигающихся кознях и для повышения умственной изощренности, эротику – часто с отчаяния и острого эмоционального беспокойства. Живущие с в о е й жизнью книг не читают, а также избегают «важнейшего из искусств» – кино; даже телевизор и газета для живущего сегодняшним днем – не столько источник информации, сколько употребляемая иногда вещь из обихода.

Вместе с тем для человека у ч а щ е г о с я, то есть достаточно молодого для того, чтобы хотелось что-либо узнавать, книги представляют громадный интерес. И даже когда сталкиваешься с автором, к которому равнодушен, всё равно в его мире хоть несколько часов да осмотришься: ведь когда учишься, учитель предлагает не только возможные для разрешения или приятные в исполнении задачи, но и что-нибудь вроде теоремы Ферма.

Для меня такой трудной и неприятной, гениальной и недоказуемой теоремой время от времени становилось творчество Антона Павловича Чехова. Даже странно, что споры вокруг его личности и творчества улеглись – настолько его творческая манера и посейчас способна вызвать неприятие суровой правдивостью и жесткостью взгляда. Салтыков-Щедрин или Достоевский по сравнению с Чеховым кажутся почти благостными. Хоть речь не обо мне, а об известнейшем из русских классиков, которым обычно заканчивается рассмотрение курса русской литературы Х1Х века, оговорюсь все же сразу: не люблю я Антона Павловича. К врачам я вообще стараюсь обращаться как можно реже, потому что они знают о жизни нечто такое, от чего меня всегда тошнит. Они знают тело, его состав, анатомию и патологоанатомию, и даже если впоследствии создают образы Воланда или кота Бегемота, всё равно это у них выходит с неким циническим душком. Нет спору, до чего становишься им благодарен, если они уврачуют твою болящую плоть и прекратят страдания души и тела, но как только нужда во враче заканчивается, сразу становишься в позу Мао, который, как стало известно, на дух не переносил дантистов, а заодно и всех остальных эскулапов, протянув тем не менее до весьма преклонных лет.

Шутки шутками, но писатели-врачи зачастую беспощадны. Что же касается Чехова, то он просто клиницист – настолько страшна и не прикрыта флером его диагностическая картина жизни пореформенной России. Вот почему, будучи человеком не самого отменного здоровья, я понимаю тех читателей, и школьников в том числе, кто тянется в литературе к иллюзиям, к сказке и откровенной выдумке или, наконец, к п р о т я ж е н н о м у мирочувствию, которым обладали очень немногие повествователи. Видеть мир свежо, молодо, в красках, звуках и запахах, в конденсате той радости бытия, которая знакома каждому здоровому человеку, умели и Бунин, и Сергеев-Ценский, и Шолохов – писатели, которых не обвинишь в отрыве от почвы. Их человек – это, прежде всего, биоструктура, чувствователь.

Чехову была определена другая судьба. Красавец, молодец, энтузиаст (графолог, разбирая его саженные подписи, сразу определил бы, что этот юноша отнюдь не страдает комплексом неполноценности), Чехов ворвался в литературу в начале 80-х годов как автор многочисленных юмористических журналов, но уже через несколько лет вместо самонадеянной готовности трунить, подсмеиваться («Письмо ученому соседу», «Хирургия») появляется склонность к четко очерченной форме, прямой детали, скепсису и раздражительности. У Чехова уже в тридцать лет был тот социальный опыт, которого, скажем, у Сергеева-Ценского не было и в восемьдесят. Чехов как-то сразу отрешился от природной стороны жизни и понял ее в общественных категориях и оценках, а искрящийся юмор и шапкозакидательские настроения сменились унынием и трезвостью анализа («Горе», «Тоска», «Враги»). Точно этому красавцу и баловню судьбы, каким в те же оды становился во Франции Ги де Мопассан, кто-то запретил разбрасываться силами и резко убавил горелку: пламя стало плотнее, ровнее, высвечивая углы комнатной, дворовой, уличной жизни.

Уроки частной жизни – вот как можно было бы определить то, о чем писал Антон Павлович Чехов. Период 1880-1900 годов – это время бурного развития буржуазного предпринимательства, разнообразных личных инициатив, конфликтных между собой. А на дискретную действительность наблюдатель реагирует так же дискретно: рассказиками на частный случай (в советскую эпоху эту эстафету подхватил Михаил Зощенко). Ведь и в наши дни возможно, что таксист, целый день развозящий пассажиров, так и не выговорился; так и Иона Потапов в рассказе «Тоска»: такое вокруг равнодушие, такое остервенение в народе, что поговорить не с кем. Возможно, что какой-нибудь менеджер в лавке или в офисе пишет письмо на телевидение, соблазненный какой-либо денежной игрой? Возможно. Так и Ванька Жуков: всё-то ему кажется, что его боль и мечту кто-нибудь с ним разделит («Ванька»). А любовь приказчика и барышни из рассказа «Полинька» – точно из наших дней: так дрожит какой-нибудь распространитель мясных продуктов, когда к нему приходит знакомая поболтать, а хозяин магазина – вот он, тут как тут. А уж насчет собачек из рассказа «Хамелеон» – спросите любого участкового милиционера, как он себя поведет, когда обнаружит бесхозную торговую точку или автомашину. А ведь во времена Чехова еще не было знания о повторяемости событий на ином уровне, о занудной цикличности под вывеской новизны, и его, чеховские, истории полны трагизма и художнического недоумения: как же так, в человеке все должно быть прекрасно! А тут: какой-то чиновник невзначай чихнул на лысину чужого, не своего начальника – и от огорчения умер («Смерть чиновника»). И все эти гротескные истории, как ни грустно, – правда, то есть квинтэссенция реальной жизни. И от того, что это точный слепок с нашей действительности, это н а ш и грубые унтеры Пришибеевы и наши нелепые, кругом одураченные злоумышленники, от того, что это российское вселенское равнодушие к трудящемуся и бедствующему человеку, прописавшееся, кажется, со времен возникновения государственности, наше, а не перевод из блестящего Ги, – вдвойне, втройне грустно после рассказов Чехова. Это как раз тот случай, когда «тьмы горьких истин нам дороже нас возвышающий обман», – и мы спешим к Майн Риду, к видеотеке, к будничной работе, в которой нам спишется за недосугом наша пошлость, грубость, чванство. Я говорю о трудности восприятия текстов Чехова-реалиста: он не впускает туда ни капельки «возвышающего нас» обмана и иллюзий. Он так же скуп и беспощаден в изображении мертвящей тоски, как и его друг и современник И. Левитан. Так же бесстрастен, точен – «над вечным покоем» российской действительности и пространства, которые, кажется, изначально умерщвляют всякий энтузиазм и активную мечту.

Эффекты рассказов Чехова часто строятся на том, что дурак и наглец активны, а добряк и труженик не только не имеют надежды подняться, но и смирились с безобразием. Вроде бы почти святочный рассказ: мальчику захотелось устриц, а отцу стыдно просить у жрущих господ накормить сына («Устрицы»). А сколько в этих трех страницах текста н а ц и о н а л ь н о г о унижения, робости и забитости, столь характерных для восточных мужчин, которых, так и кажется, можно просто запрягать, сколько хамства, жадности, зависти, обжорства. В рассказах А.П. Чехова такой сгусток боли и нравственных страданий, что это однажды проняло даже боевитого и эмоционально глухого Владимира Ильича Ленина: в беседе с Горьким он как-то сказал, что когда читал чеховскую «Палату №6», то ему стало страшно; он отложил книгу и вышел из комнаты.

Вместе с тем герои Чехова в еще более «снятом» виде, как выражаются дегустаторы, представляют существо русского национального характера, чем, скажем, тургеневские. Это в большинстве люди, запрограммированные на бездействие и прозябание, потому что нравственное и справедливое действие всегда натыкается на произвол – властей, российского менталитета и жизненного уклада. А где нет выхода чистому простому действию, там неизбежны пороки, праздность, скудость интересов. Можно даже обогатиться, как доктор Старцев успешной практикой, можно даже жить в ладу с законом – разочарование неизбежно: кислый крыжовник осуществленной мечты. У российской мечты нет исхода, потому что здесь «всё остается людям» (название одного популярного некогда романа). Но не по принципу наследования по отцу, как в какой-нибудь Шотландии, а по принципам некоего всеобщего разменивания и оставления в дураках. Не та мечта, которая оборачивается на треть обглоданной рыбиной, как в повести «Старик и море» Хемингуэя, а та, которая – кислым крыжовником и без всякого героизма. Буднично, повседневно, день за днем. Что можно сделать полезного (отзвуки «теории малых дел» часты в произведениях Чехова), если ты частный человек – приват-доцент, учитель словесности, извозчик, врач? Если же ты искренне хочешь работать и работаешь, вкалываешь, как доктор Старцев, то тут уж другая российская альтернатива: один с сошкой – семеро с ложкой. И все семеро тобою помыкают, противясь твоему желанию посеять, заборонить, собрать урожай.

Много ли, в самом деле, утешения в том, что в Китае традиции присвоения чужого труда еще богаче и уходят вглубь веков на тысячелетия?

Творчество – это еще и проецирование будущего (правда, не всегда по проложенному мосту художник готов идти). Творчество – это как бы выбраковка ситуаций и отработка тупиковых ходов (в личностном плане). Создавая образы и ситуации, писатель не обязательно напророчит. Но у классиков, в том числе у Чехова, есть устойчивые образы, которые как бы моделируют и приближают вехи его собственной биографии. Не хочу ничего сказать плохого об Ольге Леонардовне Книппер, но как актрису современники оценивают ее невысоко. Так что есть соблазн женские образы некоторых рассказов (Попрыгуньи, Котика в «Ионыче»), а тем более героинь чеховских пьес соотнести, хоть соотношение далековато, с предвидением именно этой фигуры на личном горизонте. Дело ведь не в том, что Чехов посвятил жизнь литературе и потому так долго оставался холостяком. Дело в том, что и отношение к женщине, как она предстает в российских условиях, у Чехова очень настороженное, если не сказать более.

О чем, собственно, рассказ «Ионыч»? О несостоявшейся любви, скажут мне. Нет. Рассказ о том, что человек выбрал дело и в этом выборе сильно проиграл. Правда, Котик сама первоначально отказала Дмитрию Ионычу Старцеву, а когда одумалась, тому уже было недосуг. Совсем как в русской народной сказке «Как журавль и цапля пожениться собирались». Не совсем нормальные испанские художники и французские литераторы создали в Европе репутацию русской женщине как образцу кротости, верности и терпения. Это, в общем, соответствует национальному типу (сравните, например, некрасовских женщин, склонных к самопожертвованию, в цикле поэм о декабристках), но черты сиделки и жандарма, полезные для младенца или буйного жреца искусств, в повседневной семейной жизни имеют оборотную сторону – страшной грубости, мужиковатости («коня на скаку остановит») и распутства. Чеховские женщины не таковы – не соответствуют характеристикам, которые утвердились за русскими женщинами в Европе. Это, как правило, праздные болтливые жеманные существа, ветреные, склонные к супружеской измене, содержанки; они, правда, мечтательны и порывисты, но от них исходит постоянная угроза стабильному образу жизни и состоянию, приобретенному тяжким трудом и испытаниями. Герой Чехова – не замоскворецкий самодур Островского, который просто покупает товар – невесту или любовницу; герой Чехова в большинстве – труженик и по отношению к женщине джентльмен до мозга костей, стрекозиные крылышки за плечами женщин-разорительниц его пугают. «А хорошо, что я на ней не женился», – подумал Старцев». Женщины в рассказах Чехова часто выторговывают себе право быть еще более свободными и независимыми, чем мужчина, который осторожно маневрирует вокруг них, как кот вокруг закрытых сливок. Ольга Ивановна (Попрыгунья) дружит со своим супругом врачом Дымовым, любит художника Рябовского и свою «мертвую природу» («nature morte»), а в результате разрушает и семью, и свое счастье. Рыночные и товарно-денежные отношения к началу первой русской революции развились уже настолько, что женщины из культурного общества могли позволить себе роскошь быть и независимыми, и неподкупными, и даже сокрушительницами устоев (вспомнив непредсказуемых бунинских и купринских чаровниц, жестоких террористок Савинкова). Общество стало богаче, ставки возросли.

А когда ставки возрастают, платят умные, талантливые и всеми ненавидимые. Мастер короткого рассказа и драматург-новатор Антон Павлович Чехов был погублен обстоятельствами в сорок с небольшим и продолжил тот мартиролог русских писателей, который приводит А.И. Герцен в работе «Развитие революционных идей в России». Поэтому, когда берешь в руки том Чехова, или В. Высоцкого, или Венедикта Ерофеева, или кого-то еще из безвременно погубленных (ведь тенденции-то усугубились), то вчуже обидно и больно за этих прекрасных людей, с которыми так круто обошлись. Короткая фраза и «короткое дыхание» прозы Чехова действуют на меня столь болезненно, что я даже избегаю углубляться в чтение (прежде это удавалось). Создав целую галерею запоминающихся персонажей, этот великий человек, как чуть позже Лев Толстой, незадолго до смерти, совершил мужественный и отчаянный шаг – ушел в народ от того бесстыдства, которое вынужден был наблюдать. Большинство людей наше цивилизованное общество дробит, как дресву, но когда в этой камнедробилке недробимое – алмаз, базальт, – на таких устраивают целую облаву с гоньбой. Поездка Чехова на Сахалин была, скорее всего, попыткой понять и помочь (как и поступал во всю свою жизнь): каторжник от литературы поехал на край света к каторжникам по людскому суду. Да разрешите же несчастному взглянуть на несчастных – что вы его заездили: давай-давай свои рассказики, давай пьесы, смеши нас, скоморох! За что мы тебе деньги платим?

Кто из людей не протестует, когда сталкивается с утилитарным к себе отношением? Достоевский отвернулся к стене, Толстой ушел из дому, Ерофеев спился, а Чехов, человек деликатный и не бунтарь, проехав необозримым пространством России, совершил подвиг, надломивший его физические силы. Перо и кирка, шах и мат стерегут нашу многострадальную прозу. Уж не от слова ли «бранить» происходит «избранник»?

Это последнее к тому, что у Чехова все же уместно в горячих школьных условиях читать именно «избранное». Хороший том избранных произведений вышел в издательстве «Школа-пресс», составленный, если не ошибаюсь, Владимиром Коробовым. Но самый удачный том «избранного» вышел в Ярославле в 1947 году. В него вошли хрестоматийные рассказы и пьеса «Вишневый сад» Тому предпослана любопытная статья З. Паперного, а в конце даны основные вехи жизни и творчества Чехова. Иллюстрации (черно-белые) Кукрыниксов, Пластова и других художников очень хороши.

(статья опубликована в газете «Литература», приложение к газете «Первое сентября», № 26 за 1998 год. Выражаю благодарность критику и литературоведу Геннадию Григорьевичу Красухину: цикл статей в его газете – самое большое до сего дня мое достижение, самое длительное сотрудничество с каким-либо изданием).

©, ИВИН А.Н., автор, 1995 г.

ДРУГ ЕСТЕСТВА

Есть разновидность писателей, которые, кажется, любимы всеми категориями читателей – от школьников до пенсионеров. Это писатели-натуралисты. Может быть, секрет в том, что они пишут – и пишут всегда с любовью – о том, что и все мы любим: о природе. В самом деле, небо, поле, река, лес – очень простые вещи, которые лучше любого о себе представления – музыкального, литературного, кинематографического… Природа первична и мудра, и это понятно не только деревенским жителям, но и горожанам, которые от рождения до смерти живут в тенетах ц и в и л и з а ц и и, в четырех стенах, среди стандартов и удобств. Жизнь б е з людей, но с дятлами, дельфинами, обезьянами, бабочками кажется нам более полной, натуральной, основательной. Отношения между людьми подчас тяжелы и мучительны, отношения же в природе всегда просты и ясны, даже если жестоки.

И, судя по тому, как разворачивается экологическое движение, судя по тому, сколько появляется собачников, кошатников, любителей всякой пернатой и пресмыкающейся фауны даже в тесно застроенных городах, можно с уверенностью сказать, что горожанин тоскует по природе, по нормальным природосообразным отношениям, по своим корням, особенно те из горожан, которые родились и провели детство в деревне (вполне допускаю, что коренные москвичи и петербуржцы в пятом поколении нормальную-то природу уже и не воспринимают иначе как декорацию).

В русской литературе собственно писателей-натуралистов, а особенно известных, было не так уж и много: Арсеньев с его великолепным «Дерсу Узала» и дальневосточной тайгой; Виталий Бианки с «Лесной газетой» да несколько профессиональных литераторов, путешественников и этнографов: Пришвин, Миклухо-Маклай, К. Бадигин. Люди, разрабатывающие «уральскую» и «сибирскую» темы – Бажов, Шишков, Мельников-Печерский, Мамин-Сибиряк, – решали как-то больше общехудожественные задачи, хотя увлекательные рассказы о животных и о природе у них тоже есть.

Их могло быть и больше, отечественных Дарреллов и Тэйлоров, Кусто и Киплингов, но для этого, как ни странно, и уровень цивилизованности должен быть «погуще». Я хочу сказать, что «неволя душных городов» должна стать воистину неволей, чтобы из нее захотелось уйти; у нас же Сибирь и Север воспринимаются пока что как место ссылки и наказания, а отнюдь не как область притяжения, область интересов тех же писателей, этнографов и путешественников. Сколько было экспедиций, начиная с петровских времен и до наших дней, – а много ли было в составе этих экспедиций талантливых людей, которые могли бы занимательно и живо рассказать о том, что видели? Одного только Гончарова и помним, да и тот, как утверждают злые языки, борта своего корабля не покидал и описывал только, где и что едят…

Между тем изначальная, коренная потребность мужчины, если говорить о первоосновах и иметь в виду первобытно-общинный строй, состоит именно в натуралистических исследованиях – леса с целью поохотиться, реки и моря с целью поймать рыбу, а в новое время и шире – окружающего мира с целью покорить и завоевать (кто как умеет). Эти потребности и самые первые, и самые здоровые. Мужчина, торгующий с лотка или завивающий женщинам локоны, это уже вроде как и не совсем мужчина, это слуга женщины, это существо цивилизованное и окультуренное, хотя нас и пытаются уверить, что он-то и есть герой нашего времени.

Все эти общие рассуждения и имена понадобились мне, чтобы исподволь подвести вас к личности выдающегося канадского писателя, художника-анималиста, естествоиспытателя Эрнеста Сетон-Томпсона (1860-1946). До революции у нас выходило десятитомное собрание его сочинений, в советское время он издавался скудно, а в последние несколько лет опять активно издается. До 1896 года он изучал изобразительное искусство в Лондоне, Париже и Нью-Йорке, после того как в девятнадцать лет уже закончил колледж искусств в Торонто. Он много путешествовал, охотился и написал в общей сложности около сорока книг, главным образом о животных, в том числе восьмитомный труд «Жизнь диких зверей». Это была долгая, насыщенная, в полном смысле слова бродяжья жизнь, за которую у нас вполне могли бы и посадить, не окажись у тебя лицензии охотника-промысловика. Впрочем, ему чаще, чем с окружным шерифом, приходилось сталкиваться с хищниками, вождями индейских племен и эскимосами.

Отец Сетон-Томпсона, шотландский переселенец, занимался фермерством в Канаде, неподалеку от городка Линдсей, семья была большая, и впечатлительный мальчик Эрнест играл с братьями, а то и один во всевозможные игры, какие только изобретает детское воображение на свежем воздухе. Четыре года на ферме в лесу, коровы, орнитологические увлечения, охота, индейцы – таковы первые вехи на его пути. Впоследствии он не мог подолгу жить в крупных городах – его неизбежно тянуло к канадским и американским охотникам, фермерам, индейцам, а главное – к животным, которые водятся на пространствах, не обжитых человеком.

Вспомним, что с этого – с исследования – начинается и жизнь каждого человека. У англоязычной литературы, как и у русской, много высоких образцов художественной натурологии, и самый известный – «Робинзон Крузо» Даниеля Дефо, гимн бодрому труду и неспешному предпринимательству. Предшественниками Сетон-Томпсона можно считать и американского классика Генри Торо, написавшего «Уолден, или Жизнь в лесу», и его старшего современника Германа Мелвилла с бесподобными этнографическими повестями «Тайпи» и «Ому».

У самого Сетон-Томпсона – более научный подход; некоторые его книги напоминают хорошие учебники по природоведению – например, «Книга о лесе». Он брал и писал историю того или иного зверька, как другие историю человека, – биографически, с точными деталями, с доскональным знанием повадок: «Биография гризли», «Биография серебристой лисицы». В отличие от некоторых других анималистов, он никогда не очеловечивает животных; его почтовые голуби, лисы, волки, собаки, рыси ведут себя как бы безотносительно человека, не чувствуют и уж тем более не думают (вспомним, например, волчицу в «Белолобом» Чехова или Каштанку в одноименном рассказе). Похоже иногда, что они вообще к человеку никак не относятся, потому что они и н а ч е устроены. Как и большинство литераторов, прошедших школу англосаксонского воспитания, он добросовестен, немного сноб и предпочитает действие всяким отвлеченным разговорам о душе и сантиментах. Его звери действуют, сталкиваются, героически гибнут, но лирических отступлений, ходов, рассчитанных на то. чтобы выжать у читателя слезы, автор избегает. Суровый охотник, он и познакомился-то с большинством из этих животных после того, как подстрелил и сделал чучело.

Вместе с тем ему в высшей степени присущ дар систематизации, прилежность ученого. В автобиографической повести «Моя жизнь», вспоминая, каких денежных затруднений стоило ему увлечение природой, он говорит, как о величайшей удаче, о приобретении определителя Росса «Канадские птицы». Эта подтянутость, самодисциплина, увлеченность делом, отменное физическое и душевное здоровье, основательные охотничьи, фермерские и искусствоведческие (художнические) навыки сделали его непревзойденным знатоком американской природы и обеспечили, в конечном счете, долгую и счастливую жизнь и широкую популярность – сначала у себя на континенте, а потом и в Европе.

Его американский современник Джек Лондон, написавший множество замечательных повестей и рассказов из жизни канадских ездовых собак («Белый клык», «Зов предков» и др.), сталкивая мир человеческий и животный, изображал людей столь черными красками, что звери выглядели чуть ли не святыми в таком антураже; непременно, однако, находился добряк, рядом с которым горемычной собаке становилось, наконец, хорошо. У Сетон-Томпсона и люди, и животные представлены с позиций стороннего наблюдателя: пишется именно биография, характер через ряд последовательных мастерских сцен. Человек в этих биографиях не больше, чем еще один равноценный подвид животного. Эта равнозначность исходного состава двуногих и четвероногих позволяет автору изображать совместную деятельность обоих как партнерскую и дружескую, согреть их взаимоотношения юмором, причем человек подчас предстает большим дураком и недотепой, чем его четвероногий партнер.

Тщеславный японец Мали, продавший бродячую кошку под видом некой аттестованной и многократно награжденной Королевской Аналостанки в одноименном рассказе, воспринимается нами как фигура комическая, поведение же самой кошки, еще вчера шатавшейся по помойкам, а ныне с тем же достоинством восседающей на пуховиках, как самое естественное и натуральное. Верность царственной Королевской Аналостанки своим инстинктам вызывает невольное к ней уважение. На задворках городской загаженной цивилизации, среди картонных коробок, кухонных и человеческих отбросов это маленькое непримиримое существо оказывается одно достойным жизни и свободы, потому что каждый день идет за них на бой, среди сотен превратностей не забывая еще и любить. Всякий раз пренебрегая сытой и спокойной жизнью в комнатах ради голодной уличной, которая полна опасностей, Королевская Аналостанка неназойливо подводит нас к мысли: хорошо – это когда здоровье, свобода и крепкие зубы. Эта мысль благосклонно воспринимается подростками и юношеством, неизменными почитателями канадского писателя; впрочем, в этом смысле им сегодня повсеместно вольготно – столько везде мордобоя и естественного права.

Часто четвероногие герои Сетон-Томпсона олицетворяют какую-нибудь одну черту: например, пес Бинго в рассказе «Бинго» – это воплощенное добродушие; бультерьер Джинджерснап в рассказе «Снап» – это воплощенное бесстрашие и отвага. В этом тщедушном песике таится настоящий мужской темперамент, он затевает драки со всякой превосходящей силой. Это неоспоримое преимущество приводит его к гибели: он гибнет в поединке с матерым волком. В схватке участвует вся свора, но я говорю «в поединке» потому, что при такой сверхзадаче его коротенькая жизнь иначе, как героической смертью, закончиться не могла. История бультерьера трогает нас не меньше, чем если бы мы прочли биографию человека, которого обстоятельства неуклонно подталкивают к самоубийству. По сути дела, животные (и те, которыми мы себя окружаем, и те, что живут в природе безнадзорно) – это иное выражение Премудрости Божией, чтобы люди не очень-то зазнавались в своем эгоизме. Помню, сидя как-то в одном из осенних березовых перелесков на берегу речки с удочкой, я вдруг увидел лису: она воплотилась на противоположном берегу среди тихо опадающих листьев, т о р о п я с ь п о с в о и м д е л а м; как она на меня, так москвич, выйдя из метро и закуривая, обернулся бы на какую-нибудь безмолвную кариатиду, которая показалась ему одушевленной. С тех пор я как-то очень ясно осознал, что у животных своя жизнь, свои тропы, магазины, пивнушки, детские сады, конференц-залы, а нас они воспринимают как наружную вредность или угрозу, вроде автомобиля с пьяным водителем.

Эрнест Сетон-Томпсон был человеком разносторонних дарований, поэтому, с одной стороны, требования честолюбия вынуждали его организовывать выставку своей живописи и дорожить знакомством с Рузвельтом; а с другой стороны, он был очень органичным человеком, и требования телесного здоровья и счастья вынуждали его без конца кочевать в прерии и участвовать в каждой облаве на волков, о какой только ему становилось известно. В этой любви к нормальному бытию он прошел мимо социальных потрясений. Думаю, он не понял бы многих нынешних бледных юношей в скрипучих кожаных куртках, навязывающих кофеварки и видеомагнитофоны возле ярких стеклянных витрин, хотя в его время в Америке шли те же процессы, плодились коммивояжеры, и человек становился приложением к вещи, – то есть шли процессы, обратные со-природным; вместе с тем уйти в примитивное самосохранение, как поступают спортсмены, земледельцы и прочие любители физических усилий, ему тоже не нравилось. Но, как бы там ни было, ему удавалось и то и другое сочетать (стать гармоническим человеком, сказали бы иные), и к концу жизни он имел собственную виллу в Санта-Фе и законно гордился, что входит в одну компанию с Твеном, Хоуэлсом и Берроузом и так же, как они, популярен. Он действительно оказал значительное влияние на всю мировую анималистику (как в прозе, так и в живописи); Чехов, Куприн, знаменитый канадский прозаик Ч. Робертс обращались к этой тематике под впечатлением его «биографий».

Вспоминая прожитые годы, он писал в книге «Моя жизнь» о самых первых детских впечатлениях и жизненных установках:

«Из окон нашего дома открывался очень красивый вид на поля и долины. Мы любовались стадами коз и овец, которые там паслись, и заслушивались песнями жаворонков. А в туманные вечера, когда кругом была мгла, к нам доносился с берега моря заунывный вой сирены и навевал тоску. В такие вечера я любил прислушиваться к тихому голосу матери, когда она рассказывала про старину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю