355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лозина-Лозинский » Противоречия: Собрание стихотворений » Текст книги (страница 18)
Противоречия: Собрание стихотворений
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:22

Текст книги "Противоречия: Собрание стихотворений"


Автор книги: Алексей Лозина-Лозинский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

СМЕРТЬ АРТИСТОВ
 
Сколько раз мне лобзать, бубенцами звеня,
Низколобую Карикатуру?
О, колчан, сколько стрел пропадет у меня,
Прежде чем я постигну Натуру?
 
 
Разве мы созерцали величье Творца?
Продаваясь для славы и хлеба,
Мы разрушили мир, этот мир до конца,
Но мы адски хотели бы неба!
 
 
Есть святыни не знавшие взоры.
Есть идущие мрачно скульпторы,
Молотя тебя в лоб, как кузнец,
 
 
К Капитолию тьмы и молчанья.
Вера этих – цветы их сознанья
Распуститься заставит Конец.
 
ГОЛОС
 
Да, колыбель моя была в библиотеке;
Пыль, Вавилон томов, пергамент, тишина,
Романы, словари, латыняне и греки…
Я, как in folio, возвышен был тогда.
Два голоса со мной о жизни говорили.
Один, коварен, тверд, сказал мне: «Мир – пирог.
Развей свой аппетит. Ценой своих усилий
Познаешь сладость ты всего, что создал Бог».
Другой же закричал: «Плыви в бездонных сказках
Над тем, что мыслимо, над тем, что мерит метр».
Ах, этот голос пел, баюкал в странных ласках,
Пугал и волновал, как с набережной ветр,
Как кличущий фантом, пришедший ниоткуда.
Я отвечал: «Иду!» И это я тогда
Вдруг ощутил ту боль и ту судьбу, что всюду
Ношу теперь с собой, ношу всегда, всегда…
Я вижу новые созвездья из алмазов
В чернейшей бездне снов, за внешностью вещей;
Раб ясновиденья и мученик экстазов,
Я волоку с собой неистребимых змей.
И это с той поры я, как пророк, блуждаю;
В пустынях и морях я, как пророк, один.
Я в трауре смеюсь, я в праздники рыдаю
И прелесть нахожу во вкусе горьких вин.
Мне факты кажутся какой-то ложью шумной,
Считая звезды в тьме, я попадаю в ров…
Но Голос шепчет мне: «Храни мечты, безумный.
Не знают умники таких прекрасных снов»…
 
Октябрь 1914 СПб
БЕЗДНА
 
Паскаль бездонность знал, кружащуюся с ним.
Увы! Всё – бездна, всё – желанье, дело, слово!
Я – беспрестанный страх, и каждый миг я снова
Дрожу от ужаса всем существом своим.
 
 
Вверху, внизу, везде молчанье, глубина.
На темноте ночей своим искусным пальцем
Бог чертит предо мной, истерзанным страдальцем,
Кошмары без конца… Как трепещу я сна!
 
 
Он – черная дыра! Во сне куда-то в вечность
Проваливаюсь я, в неведомую тьму…
Ах, в каждое окно взирает бесконечность!
 
 
Мой разум, раб тоски и головокружений,
Зовет к бесчувствию, стремится к Ничему!
А, жить всегда, всегда средь чисел и явлений!
 
КРЫШКА
 
Трущобный нищий он иль он Христа служитель,
Высокомерный Крез, Цитеры куртизан,
Сын пашни иль морей, сын севера иль житель
Долин пылающих, сожженных солнцем стран,
 
 
Байбак иль Вечный Жид, виллан иль горожанин,
Ведь всё равно всегда с бессильной головой,
Повсюду человек пред Тайной нищ и странен
И с ужасом глядит в просторы над собой.
 
 
Ты, небо! Свод тюрьмы, где душит нас угар!
Блестящий потолок театра-буффа, сцены,
Где топчет каждый шут кровавый пол арены…
 
 
Мечта отшельников, распутников кошмар,
Ты, крышка от котла, в котором мы вскипаем,
Мы все, ничтожества, мы, грезящие раем!
 
Juin 1914 Вех
ПОЛЬ ВЕРЛЕН(1844-1896)
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
 
Печаль одинокой,
Осенней, далекой
Виолончели
Несет утомленность,
Тоску, монотонность,
Мысли без цели.
 
 
А вечер так душен,
Так бледен, послушен
Дальнему плачу…
Я вновь растревожил
Всё то, что я прожил…
О, как я плачу!
 
 
И в сад ухожу я,
Жестоко тоскуя,
На ветер злобный,
Безвольным, уставшим,
Я листьям упавшим,
Листьям подобный.
 
3 ноября 1914 СПб
ЛОРЕНЦО СТЕККЕТТИ(1845-1916)
«Ветру бросаю я бедные песни мои…»
 
Ветру бросаю я бедные песни мои,
Я осуждаю вас сам на скитанье…
Песни веселья и песни безвестной тоски,
Воспоминания, негодованье…
 
 
Что ожидает вас? К тем, что без лести идут.
Люди всегда были грубо-жестоки…
Пусть будут скрытны, но пусть они гордо не лгут,
Нежность мою сохранившие строки.
 
 
И если б женщину вы на пути повстречали,
Ту, от которой я жду, умирая, ответа,
Вы, мои песни, что вместе со мною считали
 
 
Медленной смерти шаги к одинокому страннику света,
О, если б вы о любви моей ей рассказали,
Отданы ветру, печальные песни поэта!
 
Май 1913
СРЕДНИЕ ВЕКА
 
В замке шепчут сумерки…
Дремлет старый страж…
Ах, в темнице плачется
Белокурый паж:
 
 
«Дерзкий, я осмелился,
Дочку короля
Полюбив, надеяться…
В склепе, в склепе я!
 
 
Но коль ей я стоил бы
Лишь слезы одной,
Я за трон не отдал бы
Склеп печальный мой!»
 
 
Забелела женская
Тень средь темноты;
С дрожью вскрикнул юноша:
«Мертвая, кто ты?»
 
 
– «Я живая! – слышится. –
О, коснись меня!
Сторож спит; дай губы мне,
Дочке короля!»
 
1913 Capri. Villa Monacona
«Веселый Карнавал… Вот я серьезен снова…»
 
Веселый Карнавал… Вот я серьезен снова.
Вот маска лжи моей – она давно готова…
Добро пожаловать, веселый Карнавал!
Есть скрытая тоска. Есть бледность ожиданья.
Нет, вас я не отдам толпе на растерзанье…
Смотрите на меня – я с вами хохотал!
 
 
И за спиной своей я слышу говор черни:
«Гляди, вот человек без веры и без терний,
Вот сердце мертвое»… А я внемлю всему.
И я смеюсь, смеюсь над чернью Карнавала…
Улыбка на устах, а в сердце смерти жало,
Но сердце… ведь оно не видно никому…
 
 
О, если б знали вы! О, если б ваше око
Проникло в тишь души, где грустно, где глубоко,
Где, как больной цветок, растет моя тоска…
О, если б вы могли приникнуть к тайным ранам,
Увидеть скорбь мою под этим смехом пьяным,
Как бы открыли вы испуганно глаза…
 
 
А ты, бунтарь, мой дух! Здоровью оборванцев,
И их невежеству, и смеху этих танцев,
Ведь ты завидуешь угрюмо, горячо?
Вот кудри, вот цветы, вот блещущие краски,
Вот груди женские и пламенные ласки…
Посмейся ж, сердце, ну!.. Еще раз… Ну, еще!
 
1912 Capri
«Чуть спустит девушка немного с плеч покров…»
 
Чуть спустит девушка немного с плеч покров,
Шепнет та девственность, которая дозрела
До пожелтевших губ и длинных злых зубов…
О тощая мораль, ворчащая на тело!..
Закрой свое лицо, уйди и не взирай
На мир, где мы живем, на valle lacrymаrum!
Веселым королям принадлежит наш май –
Цветам, и бабочкам, и сумасшедшим парам.
Закрой свои глаза. Девицам возвращает
На шляпы май цветы, а на уста их – смех,
И агнцы Господа за овцами блуждают!
Закрой мои стихи – они безбожней всех –
Мой отлученный том, который воспевает,
Как хороши и май, и грешницы, и грех!
 
1913 Salonichi
SPES, ULTIMA DEA
 
Я сердце, я бедное сердце спросил;
«Ты снова уныло, ты снова без сил?»
И сердце сказало: «Она разлюбила».
 
 
Я сердце, я бедное сердце спросил:
«Зачем же надежды я вновь разбудил?»
И сердце сказало: «Где нет их – могила».
 
1913 Capri
ТОСТ
 
Тост говорю я со звоном бокала.
Розы с волос ниспадают устало,
Длинными песнями полночь пьяна…
Раб, дай вина!
 
 
О, я безумный! Зачем я ночами
Мрачно блуждал и терзался мечтами,
Сердцем, всем сердцем зачем я любил,
Плакал, молил…
 
 
Слушай, безумный! Кто хочет связать
Женское сердце, тот должен солгать…
Ложью стыдливость ее усыпи,
Лги, не люби!
 
 
Умерли вера, и грезы, и думы;
Траур надел по себе я угрюмо…
Пью за покойных бокалы до дна…
Раб, дай вина!
 
1913 Capri
ОДНОМУ ПОЭТУ
 
Зачем ты голос свой, бунтуя, подымаешь
И будишь скорбь свою среди тупых и злых?
Хохочет мир – Иль ты его не понимаешь?
Наш плач… но что наш плач для них.
Не предавай себя… Рыдай, но одиноко.
Здесь, на земле, внизу, ты ценность лжи поймешь:
Здесь слово «брат» – старо, смешно, жестоко.
Добро – вот подлинная ложь.
На грани мук твоих, о, как на представленье
Сбежится жадный сброд… Кто ж не посмотрит, кто?
Все поглядят на крестные мученья
И не последует – никто.
Лги, только лги им, лги, каскадом смеха брызни,
Вздев маску для толпы, оставь для грусти мрак.
Ведь истина не создана для жизни…
Кто не умеет лгать – дурак.
 
1913 Capri
«Я плакал у ног ее страстно…»
 
Я плакал у ног ее страстно,
Она ж говорила тогда,
Свой бант поправляя: – «Прекрасно!..
Я – словно картинка. Ведь да?»
 
 
И вот через день по дороге
Другую преследовал я…
Ах, первая в страшной тревоге
Звала и держала меня!
 
1913 Capri
ГЕНРИХ ГЕЙНЕ(1797-1856)
«Не знаю я, что означает…»
 
Не знаю я, что означает,
Что так мои мысли грустны.
Всё время меня занимает
Сказанье седой старины.
 
 
Уж веет прохладой… Темнеет.
Тих Рейна задумчивый вал.
В сияньи заката алеют
Вершины обрывистых скал.
 
 
Прелестная дева на крае
Скалы оперлась на утес,
Гребнем золотистым сверкает
И золото чешет волос.
 
 
Гребнем золотым проводила
И пела при этом она…
Какою волшебною силой
Была ее песня полна!
 
 
И дикою болью замучит,
Захватит она рыбака…
Он только взирает на кручи
И не направляет челна…
 
 
Я думаю, с лодкой своею
Погибнет рыбак у камней…
И сделала то Лорелея
Волшебною песней своей!
 

В. К. ЛОЗИНА-ЛОЗИНСКИЙ
Материалы для биографии поэта Алексея Константиновича Лозина-Лозинского


Для Пушкинского Дома Всесоюзной Академии Наук

МАТЕРИАЛЫ ДЛЯ БИОГРАФИИ ПОЭТА АЛЕКСЕЯ КОНСТАНТИНОВИЧА ЛОЗИНА-ЛОЗИНСКОГО

Род<ился> 29 ноября (11 декабря) 1886 г. Сконч<ался> 5 ноября (18 ноября) 1916 г.

Записаны его братом, Влад<имиром> Конст<антиновичем> Лозина-Лозинским.

1933 г.

КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ

Родился в Петербурге 29 ноября 1886 г. с.с. Крещен там же в ц<еркви> св. Космы и Дамиана, что на Фурштадтской ул.

Поступил в гимназию Человеколюбивого Об<щест>ва в Петербурге в 1896 г.

Окончил ее в 1905 г.

Первая поездка за границу в 1908 г.

Издал «Смерть призраков» 1908 г.

Стрелялся 2/15 ноября 1909 г.

Издал «Противоречия» 1912 г.

Вторая поездка за границу в 1912 г.

Новое покушение на самоубийство 2/15 января 1914 г.

Третья поездка за границу в 1914 г.

Поездка в шхеры 1915 г.

Поездка на Белое море 1915 г.

Издал «Тротуар», «Благочестивые путешествия» и «Одиночество» 1916 г.

Скончался 5/18 ноября 1916 г. в Петербурге Похоронен 8/21 ноября на Митрофаньевском кладбище


 
Сын чистейшей Грезы, зачатый в восторге,
Мир узрел в тумане, в сумеречном морге,
В контурах ушедших в муть и полутоны.
 

А. Лозина-Лозинский

Эти беглые воспоминания не имеют характера систематической биографии покойного моего брата Алексея Константиновича Лозина-Лозинского, а служат только некоторым пособием для составления более подробного описания, как его жизни, так и условий его творчества. Не имея под руками никаких материалов о брате, ни его архива, переписки и пр., мне трудно, порой, по памяти, восстановить многое, поэтому я ставлю себе пока задачей вносить в эти записки отдельные моменты и факты его жизни, не оставляя надежды рано или поздно объединить всё в обстоятельную его биографию, дополненную как материалами бумаг и переписки, так и воспоминаниями близких лиц, его знавших.

В. Лозина-Лозинский

Покойный брат мой, Алексей Константинович Лозина-Лозинский, был на полтора года моложе меня и родился в Петербурге 29 ноября ст.ст. 1886 г. (на Кирочной ул. около Таврического сада). Семья наша, в ту пору состоявшая из отца моего, врача Константина Степановича, матери, женщины-врача, Варвары Карловны, рожд. Шейдеман, и меня, временно жила в г. Петербурге, гае родители наши находились на курсах усовершенствования врачей. Отец наш родом из Каменец-Подольска, окончил в 1883 г. в С<анкт>-Петербурге Военно-Медицинскую Академию, а мать была из Курской губернии и тоже в 1883 г. окончила женские медицинские курсы при тогдашнем Николаевском военном госпитале. Вскоре после рождения брата они снова вернулись в г. Духовщину Смоленской губ., где наши мать и отец занимали должности сельских врачей. Весной 1888 г., когда брату было всего 1 г. 6 м., от сыпного тифа умерла наша мать. Женщина исключительного идейного порыва, ушедшая на трудную земскую работу из семьи совершенно иного склада (отец ее был военный, известный герой Севастопольской обороны 1854 г. – К. Ф. Шейдеман), Она всеми силами души отдалась служению ближнему, и как прекрасный врач, как видный общественный деятель. Живая, умная, блестяще образованная и увлекательная, Варвара Карловна была выдающимся явлением даже в то время, богатое идейными работниками послепореформенного периода. Деятельность ее как врача, как педагога, как общественного земского работника отмечена, между прочим, в ряде некрологов Смоленских и столичных газет того времени, а память о ней как о необыкновенно и исключительно обаятельном человеке до сих пор жива еще в кругах тех из ее современников или их детей, кому хоть раз в жизни пришлось быть в ее обществе. Скончалась она 29 лет. Смерть ее совпала с тяжелой болезнью (тифом же) и нашего отца, так что мы с моим братом Алексеем были взяты временно на попечение родственниками. Особенное участие в судьбе нашей тогда, а впоследствии и до самой смерти брата, в нас принимала сестра нашей матери Клавдия Карловна Э<нгельгардт>, в семье которой всю нашу жизнь мы встречали помощь, любовь и радушие. Да и вообще, мы были окружены заботой и лаской как отца, так и родных, а в доме у нас жила пожилая сестра милосердия в качестве нашей няни-воспитательницы. Эта добрейшая Татьяна Ефимовна души не чаяла в «Лешеньке», как она его называла, и пронесла это чувство обожания к нему через всю свою одинокую жизнь.

Рос мой брат тихим и сосредоточенным ребенком, как будто вне мира сего, так что еще кормилица называла его «унывненький». Однако очень рано в нем начала складываться порывистая, нервная, поэтичная натура матери, характер, который он унаследовал в большей мере, да и внешностью он был похож на нее. Наряду с ранней задумчивостью, он с детства поражал окружающих необыкновенной памятью (особенно на стихи), вдумчивостью и интересом к отвлеченным вопросам. В обществе же сверстников наш Леша всегда играл первую скрипку и был с самых ранних лет инициатором всяких игр и забав. Лет 3 он перенес скарлатину. В эту пору отец наш уже приехал (в 1888 г.) в Петербург и занял место старшего врача на тогдашнем Путиловском заводе. В 1891 г. он вторично женился на племяннице известного художника Ольге Владимировне Сверчковой. От этого брака у отца было еще трое детей. Жили мы сначала в Екатерингофе, а затем на Фонтанке и на Садовой в районе Покрова, садик которого был обычным местом наших ежедневных прогулок с гувернанткой. Лет 5-6 брат хорошо умел читать (прекрасно говорил по-немецки) и любил рисование. Уже на 8 году он сочинял длинные рассказы из индейского быта, иллюстрируя их рисунками, полными своеобразного движения и замысла. Увлечение индейцами по романам Купера, М<айн> Рида, Буссенара и Жюль Верна сменилось страстным увлечением Наполеоном I. В этом отношении очень характерно его юношеское стихотворение «Ватерло», где так сказался этот детский восторг. С небывалой для ребенка эрудицией он говорил о его походах, разбирал военные планы и стратегию и умел, как и всё, что он делал, окружать ореолом обаяния и величия любимого им героя. Вообще его всегда тянуло всё «героическое». Он любил рассказы про рыцарей. Его мистическое воображение населяло величественными образами развалины замков, которыми он разрисовывал свои бруллионы, любил мечтать «о подвигах, о доблести, о славе»… и всё это ребенком, что теперь называется, «дошкольного периода». Постоянно он что-то писал, рисовал, был полон каких-то грез. Вместе с тем он был рассеянным и точно ничего не различал во внешней жизненной обстановке. С детства это был романтик и поэт-философ совершенно особого склада. Отчасти это объяснялось еще его необычайной близорукостью, наследованной от матери, в роду которой это было характерной чертой. Однако он любил и бегать и поиграть со сверстниками, и тогда весь отдавался игре, как будто умышленно отгоняя от себя какую-то надвигавшуюся на него, 8-летнего ребенка, не то тоску и угнетенность, не то болезненную пытливость духа. Какая-то грусть чувствовалась в нем всякий раз, когда он задумывался, и казалось, нужно было усилие, чтобы ее стряхнуть. Эта грусть, «меланхолия», в сущности была основным мотивом или канвой его жизни, и я помню, что когда он уже взрослым, бывало, встряхивал своими длинными волосами, у меня было всякий раз какое-то болезненное ощущение за него, что он именно стряхивал какие-то неотвязные думы, которые мучают его мозг и сердце. Повторяю, что любил он всё героическое, и в этом смысле ему нравилась, как часто вообще мальчикам, игра в войну. У него были тысячи прекрасных оловянных солдатиков (их привозили тогда в магазин Цвернера из Нюренберга) и он лет до 12-13, с увлечением и тонкой стратегией, проводил за игрой с ними иногда целые дни. Лучшим другом его детства и юности был младший сын Клавд<ии> Карл<овны> Э<нгельгардт> Юрий, ровесник ему. С этим Юрой связана в дальнейшем вся его жизнь. «Гурман и сибарит – живой и вялый скептик», как он его характеризовал в одном стихотворении. Несмотря на разность их характеров, они нежно любили друг друга, и брат ни в чем от него не таился. Иначе было несколько со мной – он был более скрытен, и, б<ыть> м<ожет>, потому, что мы были не только очень близки друг другу, он с необычайной для ребенка, мальчика, а потом и взрослого деликатностью скрывал от меня всё, что могло бы меня огорчить. Привязан же он ко мне был необычайно, и хоть иногда мы и дрались с ним детьми, всё же наша взаимная дружба и любовь были самым сильным чувством нашей жизни.

Зимами мы жили в Петербурге, а летом на дачах в Луге, на Сиверской, или в деревне у родственников («Колосовка» Псковской губ., «Буда» Могилевской и т. д.). Одно лето жили на курорте в Гунгенбурге, а с 1902 г. в «Волме». Осенью 1896 г. брат поступил в приготовительный класс гимназии Человеколюбивого общества, что тогда находилась на Крюковом канале д. 15. Учение ему давалось легко, а в классе он занял не только доминирующее положение, но и фрондирующее по отношению к начальству. Неоднократно вызывали к директору на объяснения наших родителей по поводу его какой-либо выходки или «протеста». А раз, помню, негодуя на какой-то несправедливый поступок учителя, он швырнул дневником в инспектора. Начальство на него ворчало, но ученики его просто боготворили. Уже в приготовительном классе он поражал взрослых и учителей своей начитанностью, сообразительностью и красноречием. Выводы его были умны и тонки, философски построены, так сказать, и мальчуганы не без уважения шутили над ним, называя его «профессором кислых щей и баварского кваса», отдавая дань его «профессорскому» подходу ко всему, чего касалась его мысль. До 14 лет он был небольшого роста, коренастый, немного сутулый, в очках, а потом вытянулся и развился в стройного юношу, хотя привычка сутулиться осталась за ним до конца жизни. Волосы – не особенно темный шатен; глаза серые, скорее темные и удивительно вдумчивые» добрые и с особым оттенком не то скорби, не то какой-то грустной задумчивости. Ровные, но некрупные зубы; руки очень небольшие, но энергические, крепкие. Внешности он придавал мало значения; никогда его не интересовали костюм, прическа и пр., как это водится у большинства молодежи. Он не только не интересовался, но в этом отношении был совершенно небрежен к самому себе, так что наша рыжая старая француженка м<ада>м Макко оставляла его подолгу стоять «на углу», т. е. в углу, и не только мыть хорошенько руки, но и исписывать страницы фразой; «А tu lave tes mains?» Знание французского языка открыло ему мир французской романтики, и Виктор Гюго сделался его любимым автором. Он делал выписки на целых страницах, смаковал такие главы, как «Ceci а tue celu», с увлечением изучал готику и пересыпал свои рассказы и увлекательную речь образами прочитанных романов и героев Химеры «Notre Dame de Paris», «Les travailleurs de la mer» и др. – все это тогда уже закладывало фундамент тем настроениям, которыми проникнуты его стихи и поэтическая проза. Опять «героическое», «мистическое», «потустороннее». Религиозен он не был никогда в том смысле, как это понималось школой и официальной церковью, но он всю жизнь не только не был атеистом, но, как мистик, всегда глубоко верил в Бога, и под конец жизни (о чем речь впереди) вера эта приняла почти определенные формы, я бы сказал, близкие к религиозному культу. О себе он писал: «есть демон, верующий в Бога». Сосредоточенная, но не афишированная миру грусть и глубокая вера в вечность и Бога – вот лейтмотив его поэзии и прозы. Всё что он ни делал, ни изучал, что ни наблюдал или любил – всё это преломлялось через эти ощущения вечности, искание ее, и вытекавшей из них печали и жажды смерти. Впоследствии он всегда с такой милой иронией и грустью говорил: «на этой маленькой планете»… или «lе monde est si petit». Поэзию любил всегда, хорошо знал на память русских поэтов, особенно любил Тютчева, а из иностранных Гейне, Беранже, Верлена и Бодлера. Стихи он начал писать рано, так же рано, как начал, правда, по-детски, чувствовать нежность и красоту. Одно из первых его «увлечений» была одна институтка Лида С., у которых бывали мы на каникулах. «Василечки, васильки, как вы чудно хороши, но красивее всех вас, это Лиды черный глаз»» писал он ей. Было ему тогда 9-10 лет. Он вел дневники, писал рассказы, стихи, а в 4-5-ом классе гимназии – сатиры на учителей и на весь тогдашний учебный уклад, достаточно раскритикованный прессой. Газетой он всегда интересовался. Помню его удивительные прогнозы о Бурской войне. Он знал все сводки и положение дел, так что разъяснял взрослым. А дело Дрейфуса и др.! Всё это было 1898-1900 гг. Летом 1900 г. он перенес брюшной тиф и был почти при смерти. Вспоминаю кстати, как, еще будучи лет 7, он упал в деревне в пруд и чуть не утонул. Его вытащили, и на вопрос, боялся ли он и пр., он отвечал – «Я только думал, куда я попаду – в рай или чистилище». Смерти вообще он не боялся, искал ее, хотел ее «разгадать», и только физический страх боли удерживал его «рискнуть» идти ей навстречу. А сколько раз он порывался! Однако в годы его отрочества и юности эта черта его характера не всем была ясна и заметна, потому что на людях, в общем, он поражал своею жизнерадостностью, живостью, увлекательной беседой, всегда содержательным разговором и остроумной речью. Особенно он умел рассказывать о своих поездках или путешествиях. Так как он был очень близорук, то многое внешнее уходило из его поля зрения, но зато интуитивно чувствовал он и многое из того, что для других проходило незамеченным. Он схватывал окружающее чутьем поэта и романтика, и потому рассказ его, даже иногда уклоняясь в сторону преувеличений или воображения, всегда имел (уже в детских его повествованиях) и литературный оттенок, и какой-то философский смысл. Это впоследствии и сказалось в его очерках «Одиночество». Одной из первых его поездок, мальчиком лет 12, было путешествие с отцом и со мной на Иматру по шхерам, а затем в 1901 г. в Новгород с отцом, где он пытливо присматривался к русской старине и зодчеству. Зимою жизнь наша в Петербурге шла в обычном посещении гимназии, в условиях зажиточной трудовой семьи; дома, кроме того, мы занимались языками и музыкой (к которой у брата, кстати сказать, способностей ж было). Однако впоследствии он любил музыку и сам пробовал подбирать любимые им мотивы. Читал он всегда массу. Начав с М<анн> Рида, он постепенно переходил на классиков и к 15 годам перечел уже всех. Достоевского он читал позднее. Вырастая в условиях демократических веяний, под влиянием народовольческих идей нашего отца, а равным образом и в атмосфере начинавшегося брожения в стране, он с увлечением читал Писарева, Добролюбова, Якубовича-Мельшина, который был дружен с нашим отцом, между прочим, и др. Вместе с этими авторами он заинтересовывается вообще материалистическим мировоззрением и набрасывается на литературу этого направления. Начиная с начала 1900-х годов появляется на книжном рынке множество книг и брошюр такого рода: изд<ания> «Донской Речи» и пр., а также переводы Каутского, Бебеля, Лафарга, работы Плеханова и др. Всё это, в связи с его природным романтизмом, идеализируется им, как какой-то героический переворот, долженствующий с корнем уничтожить «мещанство быта». Один из журналистов (П. Пильский) в статье своей в «Русской воле» 20 февр<аля> 1917 г. очень верно сказал о моем брате, что он обладал «аристократизмом породы при демократизме мечты». И вот на этом базисе у него и строилось отвлеченное, идейное представление о победе социализма. 16-ти лет он «засел» за Маркса и прочел «Капитал», делая из него выписки и часами дискуссируя о прочитанном со своим рано скончавшимся другом по гимназии Сергеем Желниным. Особенно памятны мне эти дискуссии у нас в усадьбе, в Новгородской губ. около ст. Торбино, в «Волме», куда с 1901 по 1916 г. мы обычно ездили на лето. В стремлении «дойти до точки», как мы тогда говорили, брат, изучая Маркса, часами сидел с Сергеем над некоторыми трудными страницами. Этому изучению он тоже отдавался с увлечением и быстро схватил и этот цикл идей. В ту пору (уже и ранее) всюду шли споры между «народниками» и «марксистами», и Леша (его так звали дома) с необыкновенной диалектикой всегда был в стане победителей у вторых (впоследствии примкнул к меньшевизму). Однако, инстинктивно боясь уйти в одну область, а теоретически считая необходимым развиваться всесторонне, он от Маркса бежал играть в крокет, теннис или в лапту с деревенскими ребятами, или садился линовать свой огромный альбом для марок, которые он собирал не кое-как, а по «своей», как он говорил, «системе». Вообще всю жизнь он хотел прожить или проделать «по системе» и в спорах всегда логически доказывал эту возможность, В последние годы жизни он даже разрабатывал какую-то «верную систему» игры в рулетку. Но, конечно, и здесь, как и во всех своих надуманных «системах», оказался в проигрыше. Но самое это стремление к волевому принципу жизни характерно для всей его жизни. Словом, на нем сказалась пословица: «Каков в колыбельке – таков и в могилку» Всё, что характерно для него с детства – красной нитью прошло через всю жизнь. В нем не было «переломов», свойственных молодости. Казалось, всё было в нем заложено в миниатюре: интересы, симпатии, думы, искания и страдания – и всё это только увеличивалось с ростом тела и духа, но из тех же зерен. Даже в такой мелочи, как пища, он сохранял всю свою жизнь одинаковые вкусы, так что, например, у нас в семье в дни его рождения и именины (17 марта) было традицией до конца его дней заказывать на обед непременно его любимые «суп с клецками», «котлеты с макаронами» и «трубочки со сливками» – так шло 25 лет подряд!

Читать он любил всегда, забываясь за книгой, где бы и какая ему ни попадалась, но впоследствии читал больше ночью, страдая бессонницами.

Курить начал лет 16-17 и курил очень много.

Если не ошибаюсь, с 1900-1901 года в среде учащейся молодежи средней школы начали возникать сначала кружки самообразования, которые затем, в такт развивавшемуся революционному движению, постепенно переходили в так наз<ываемые> «нелегальные организации». В Петербурге образовалось среди гимназистов и реалистов такое объединение, получившее название «Северный союз». Деятельное участие в нем уже с 1902 г. принял и мой покойный брат Алексей. Устройство кружков самообразования, пропаганда соц<иал>дем<ократических> идей, связь со студенчеством и рабочими организациями, издание прокламаций, листовок и журнала, всё это увлекло и его. Он состоял одним из инициаторов, но главными были тогда, кажется, Щетинин, Велтистов, Ювенальев, Б. Г. Успенский (сын писателя), племянник Короленко – Р. Никитин и др. Была и Е. К. Р-ва (впоследствии вышедшая замуж). Начиная с первого дня, когда брат ее увидел, чувство его к ней не оставляло его до последнего часа его жизни. Мне он никогда ничего не говорил об этом, и я позволяю себе коснуться этого вопроса только потому, что «в жизни людской, как и в песне, выкинуть слова нельзя». Кроме того, знакомство это наложило свой отпечаток на всю его жизнь и творения настолько прочно и сильно, что умолчать об этом было бы невозможным. Целый ряд стихотворений посвящен ей и этому чувству. В особенности характерны из них его юношеское: «Быстрых дней впечатленья так бедны, но пред сном я беру две руки» и из последних уже – «Есть на дне жемчуга и кораллы». В дальнейшем мне еще придется говорить об этом, но, повторяю, брат мой никогда не был откровенен именно об этом своем чувстве, и я обо многом либо догадывался, либо случайно узнавал. Вообще от всех почти он берег и скрывал эти переживания, так что и я считаю себя вправе много не говорить на эту тему. Но несмотря на это основное чувство, он рано начал «увлекаться» вообще. Будучи же еще гимназистом, кажется 6-го класса, он (очевидно, до знакомства с Евг. К.) летом уехал в Крым со своим товарищем по гимназии, Поляковым. Там он тоже принял участие в студенческих и рабочих кружках и, между прочим, увлекся одной местной барышней, некой Map. Ил. О-ой. В продолжение нескольких лет он вел с ней переписку – Марусей, как он ее называл, но через года три, встретившись с ней за границей, в Женеве, понял, что они друг другу не пара, и отношения их сами собой порвались. Вообще в возрасте до 17 лет он любил обычное тому возрасту общество, охотно бывал в гостях на вечеринках и дома и любил даже танцевать, и всегда, что называется, имел успех – не столько светской ловкостью в танцах и играх, сколько своим остроумием и живой и интересной манерой себя держать и рассказывать. Нравиться он и хотел и умел. В сущности, он любил скорее свою мечту, какой-то отвлеченный идеализированный образ и любил говорить чьи-то стихи «La femme qu'on adore n'est pas celle qu'on a deja» и в жизненной колоде карт искал «не даму треф, иль пик, бубен или червей, но даму пятую, что строже тонких лилий и умных сумерек интимней и нежней». Это прелестное, ненапечатанное стихотворение «За картами» кончается строфой:


 
Ведь я ее искал, искал всегда по свету
Вот двойки, вот тузы – тасую и мечу.
Но пятой дамы нет! Но пятой дамы нету!
Ах, Пятой Дамы нет – а я ее ищу!..
 

Забегал несколько вперед, добавлю, что как обаятельно чуткий человек, умный, живой, поэт и философ, очень привлекательный и с виду, он имел большой успех у женщин и имел то, что называется немало романтических переживаний. Всегда оставаясь рыцарем и поэтом, всё же увлечения его были довольно мимолетны и полны какой-то неврастении. Бурный 1904 год застал его еще в 8 кл<ассе> гимназии, где он был душой всякого брожения и протеста, часто необоснованного и наивного, но бывшего результатом общих влияний тех дней. Событие 9-го января глубоко потрясло его. Припоминаю, что, кажется, еще в это время (он часто вспоминал) какая-то цыганка предсказала ему, что «в нем будет три пули и он не проживет до 30 лет». При его мистической склонности к неизвестному и неразгаданному (впоследствии он интересовался даже хиромантией и «гороскопами»), это предсказание как будто глубоко запало в его душу. А сбылось оно в точности. В 1905 г., сдав выпускные экзамены, он уехал к нам в усадьбу «Волма», где жила уже вся семья. Он очень любил сестру Ирину (р. 1897 г.) и маленького тогда еще брата Льва (р. 1899 г.), которым рассказывал увлекательные сказки. Нужно, однако, сказать, что у него было странное свойство передавать свою затаенную грусть, даже в этих ребяческих сказках, и как-то захватывать или заражать своих слушателей каким-то пессимизмом. На нервных натурах это особенно сказывалось, о чем впереди еще. В «Волму» обычно съезжалось много родственной нам молодежи, жило и семейство художника Малышева (это был друг писателя Гаршина), старшие сыновья которого – наши ровесники – были с нами очень дружны и мы их любили. Гостили и другие товарищи. Иногда мы ездили в «Волму» и зимой на каникулы. В 1905 г., по окончании гимназии, пробыв недолго в «Волме», брат уехал в Крым, а оттуда на обратном пути заехал в деревню к тетке нашей Э<нгельгардт>, в «Буду», а от нее в конце июля брат решил съездить погостить к своему товарищу Ювенальеву, в той же Могилевской губ. около ст. Копысь. Несмотря на общее отговаривание, он взял с собой охотничье ружье. Нужно сказать, что он до того времени никогда не охотился, а при его близорукости и рассеянности желание его всем нам a priori казалось опасным. Действительно, 6-го августа 1905 года он, войдя в лодку с заряженным ружьем, положил его поперек лодки, которую начал сталкивать в воду. Почему-то произошел выстрел и весь заряд попал ему под колено. Пока вызвали врача (за 30 верст), перевязку сделал неумелый фельдшер; пока поспел я, которого брат (из «Буды») вызвал телеграммой, а это случилось уже 8-го, у него сделалось гангренозное воспаление в ране, и муки и страдания в условиях деревенского ухода были невероятные. В карете брата повезли за 60 верст в г Могилев, с фельдшером; ехали еще я и наша бывшая воспитательница О. К. Корф. В Могилеве для спасения жизни пришлось срочно сделать ампутацию правой ноги, 11-го авт., немного выше колена, что было для него и для нашей семьи страшным ударом. Ему в эту пору было 18 лет. В Могилев приехал наш отец, не поспев к операции, и когда непосредственная опасность для жизни миновала, мы с отцом перевезли брата в Петербург, в Александровскую общину, к проф. Е. В. Павлову. Физически он очень страдал; у него были сильнейшие припадки, он бился и жаловался на боли в отсутствующей части ноги, причем консилиумы лучших врачей не могли облегчить эти страдания. Морально же брат удивительно твердо переносил свое несчастие. Когда проходили припадки – шутил, читал, принимал гостей и друзей. Помню только один раз, как-то на мой вопрос еще в Могилеве, не надо ли ему чего-либо, он, вздохнув, сказал: «ничего не хочется – ни пить, ни есть, ни жить». Вообще же за эти годы, протекшие со дня этого события – он никогда и никому не пожаловался на свою судьбу. «Надменность гибнущих – не звякать нежным звоном», – пишет он в одном из своих стихотворений. Отчасти это было из природной гордости, а отчасти, думается, что он как-то так исключительно жил «отвлеченным», что это земное несчастие было только одной из сторон, и притом не главной, его тосковавшего духа. Как будто постоянное горе, лежавшее на дне сердца его, было таким большим, что всё в сравнении с ним было временным и не столько заметным, но автобиографически всё же звучит его «Судьбою с юности жестоко обделен»… Вскоре ему сделали протез, по тем временам прекрасный, и он очень быстро научился ходить, почти не хромая, а впоследствии ходил даже без палки. Год этот ознаменовался еще одной болезнью – в ноябре он заболел аппендицитом и снова лежал в той же общине. Как только он начал поправляться и выезжать, он немедленно, хотя еще на костылях, а потом и с протезом уже, стал ездить в университет, не столько еще на лекции, сколько захваченный сходками и всей студенческой жизнью того времени. Обычно я его сопровождал. В это время он состоял студентом филологического факультета. В это время он состоял студентом филологического факультета. Достаточно оправившись, с осени 1906 г Алексей Константинович решил жить «по-студенчески», самостоятельно, и переехал в тогдашний «Латинский квартал» в Петербурге – на Васильевский остров. Здесь он снял комнату на 9 линии, а в соседней поселился его большой приятель Н. М. Карамышев. Здесь брат окунулся в соц<иал>дем<ократическую> атмосферу студенчества и отчасти рабочих кругов, его захватили и вольная, «не семейная жизнь», и годы этой совместной жизни, а впоследствии – просто дружба с Карамышевым, отмеченные своего рода студенческими дебошами, на которые особенный мастер был Карамышев. К этому времени относится его знакомство с П. А. Красиковым. Однако на брате всегда тяжело сказывалась всякая такая вечеринка или попойка, так как чувствовалось, что он искал искусственного веселия и дурмана, но происходило обратное – и у него это «vin triste» переходило часто в какое-то трагически тяжелое состояние. Многие не понимали его, осуждали или пользовались отчаянием этих минут, но надо было хоть раз видеть его в такой тоске, которую он не мог уже сдержать, чтобы понять, какую скрытую, душевную муку постоянно переживал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю