355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лозина-Лозинский » Противоречия: Собрание стихотворений » Текст книги (страница 19)
Противоречия: Собрание стихотворений
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:22

Текст книги "Противоречия: Собрание стихотворений"


Автор книги: Алексей Лозина-Лозинский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Часто в эту пору он ездил во Псков погостить в семье Карамышевых, а одно время поселился с ними на Охте, где читал лекции по полит<ической> эк<ономии> в рабочих аудиториях.

В университете он иногда выступал на сходках, всегда с большим успехом, а впоследствии (в 1908 г.) издал под псевдонимом Алексей Ярмолович памфлет-брошюру «Смерть призраков», это «надгробное слово», как он писал, «о студенческих событиях и волнениях в связи с ликвидацией забастовки учащихся». Стихи он писал всё время, но свои «Противоречия» впервые издал только в 1912 г. под псевдонимом Я. Любяр. – 3 книжки: 1) Эпикуру, 2) Мы – безумные и 3) Homo formica. Не смогу сейчас припомнить, в какие годы он подвергался аресту, но, кажется, в 1908, 1910, 1912 (перед высылкой за границу). Если не ошибаюсь, арестован он был все три раза по обвинению в принадлежности к с<оциал>д<емократам>, но не подолгу. Один раз сидел в доме предварительного заключения, один раз в «Крестах» и раз в пересыльной тюрьме. Я носил ему передачи, и все мы, конечно, немало волновались о его судьбе.

В ноябре 1909 г. он стрелялся. Произошло это так Накануне, 1-го ноября с.с. он пришел ко мне, был очень нежен и привез мне почему-то подарки, как сейчас помню – портфель и рамкн. Прощаясь, долго не уходил и как-то особенно душевно, проникновенно простился. Нужно сказать, что накануне этого дня он читал в 5-ой аудитории университета доклад на тему: «Интеллигенция как класс», с большим успехом, который, видимо, был ему приятен. Жил он тогда один на Вас<ильевском> Острове на углу 3 лин<ии> и Большого пр. у некой Трасак. Вечером 2-го ноября, оставшись в комнате с Карамышевым, он во время разговора с ним вынул револьвер и направил себе в грудь. Тот заметил это движение и толкнул брата, т<ак> ч<то> пуля попала выше сердца в плечо, следствием чего образовался паралич левой руки. Его немедленно отвезли в Александровскую немецкую больницу на 15 лин<ии>. Лечение оказалось очень длительным, и почти полгода пришлось продолжать еще и домашнее лечение. Узнав о его покушении на самоубийство, одна молодая девушка курсистка, Надя К., которая увлекалась братом, в отчаянии приняла яд и умерла. Это тоже сильно потрясло и мучило брата, хотя перед нею он ни в чем не был виноват. Но в стихотворении «Chimerisando» он посвящает ей строфы, как о той, о которой он «грустил так много лет». По выходе из больницы он переехал в пустую квартиру нашей тетки Э<нгельгардт> на Нюстадтскую ул. д. № 3, поставленный там в самые благоприятные условия ухода и лечения в Нервной Клинике Медицинской Академии. Казалось, жизнь и желание жить возвращалось к нему. Он стал как будто веселее, вероятно, часто скрывая внутреннее страдание, чтобы успокоить родных, как бы испытывая некоторый стыд, что столько внес волнений в их жизнь. Да он так и говорил мне: «Ты знаешь, как противно жить, не дострелившись». Это состояние, тщательно им маскируемое, странным образом сказывалось на бывшей при нем прислуге. Я уже говорил, что у брата была способность как-то заражать людей мыслью о самоубийстве, и вот это здесь сказалось на лицах, непосредственно ухаживающих за ним. Очевидно, так любившие его Варя и Иван ближе других угадывали его тоску и безысходное настроение. Она пыталась отравиться, Иван – повеситься. Пришлось подумать, куда бы увезти брата, и мы выбрали, по совету врачей, санаторию «Хювингэ» под Гельсингфорсом, куда я отвез его в конце июня 1910 г Там посетил его отец, проведший с ним некоторое время. Пребывание в санатории принесло его руке огромную пользу, движение вполне восстановилось, но обстановка пансиона и жизнь в санатории были ему в тягость. Его раздражал режим санатории, и скучал он отсутствием здоровых и интересных людей.

Конец лета он провел в «Волме», а затем осенью мы с ним сняли общую квартиру на Вас<ильевском> Остр<ове> на 16 лин<ии>. Я упустил сказать, что еще летом 1908 г. он ездил за границу в Париж и в Швейцарию и пробыл в путешествии месяца два. В Петербурге он дружил с семьей проф<ессора> экономиста В. В. Святловского, детей которого он очень любил. Вообще, ко всем ребятам он чувствовал необычайную нежность и умел удивительно просто и интересно подходить к их психологии. А Алексея Константиновича дети просто обожали всюду. Да и вообще, без всякого преувеличения можно сказать, что он оставлял исключительное впечатление на всех, кто с ним встречался. Настолько необыкновенными были его речь, его знания, отношения к людям и манера себя держать. Диалектик и спорщик он был непобедимый и убежденный. Когда один из его друзей – художник П. А. Шиллинговский написал его портрет (1909 г.), чрезвычайно удачный, кто-то, зайдя в мастерскую к художнику, спросил: «скажите – этот юноша, вероятно, большой спорщик». – «О, да». – «Ну, знаете, такого не переспоришь – посмотрите, какие у него глаза». В ту пору он имел бородку, а впоследствии не носил ни усов, ни бороды, но у него всегда были длинные волосы, за что дети в одной семье звали его «Рохматый», передразнивая его манеру немного картавить в слове «лохматый».

Жизненных впечатлений у него было много, он их жадно искал, и главным образом летом, когда уезжал куда-либо странствовать. Не могу сейчас хронологически восстановить порядок путешествий, да и вообще не ручаюсь за точность всех хронологических дат, но кроме Крыма он ездил в Самарканд со своим приятелем К. Д. Поляковым. Жил он там на углу Кауфманской и Зирабурагской ул. Затем гостил у сестры нашего отца М. С. Казариновой в Одессе (в Военном Госпитале), ездил в «Литовцы» Курской губ., на Валаам (еще гимназистом), а в 1915 г. на Мурман, через Архангельск. В промежутках гостил он у родных и знакомых в Могилевской, Псковской и Новгородской губерн<иях>, в Финляндии (в Усикирко), где часто проводил <время> наш двоюр<одный> брат Юрий Э<нгельгардт> с женой и ребенком в семье своего тестя, Гардера. За границей брату пришлось быть три раза. Сначала в 1908 г., как я уже говорил, он проехал через Берлин в Париж, где жил на Carrefour d'Odeon 4, а оттуда проехал в Швейцарию и некоторое время жил в Женеве. Вторая его поездка была вызвана высылкой в 1912 г. Нужно сказать, что поводом ареста послужило его выступление на студенческой сходке по поводу казни испанского анархиста Ферреро. Говорили, будто испанский посол заявил протест на выступление студенчества, и брат, арестованный при сдаче государственных экзаменов, был приговорен к высылке на 2 года из столицы, замененною ему (по нашему ходатайству) выездом за границу на один год. Там он поселился на о. Капри, и результатом этого пребывания явилась его книга «Одиночество» (изд. в 1916 г. В. Д. Бонч-Бруевичем), которая, за малым исключением, носит вполне автобиографический характер. Между прочим, на Капри он встречался с Максимом Горьким. По-итальянски брат Алексей говорил прекрасно и даже писал стихи на этом языке. Наконец, третий раз он ездил за границу в 1914 г. с семьей двоюродного брата Юрия Э<нгельгардта> и одной из двоюродных невесток – Люсей Ш<ейдема>н. Упоминаю о ней потому, что впоследствии эта живая, веселая, жизнерадостная Люся, очень дружившая с моим братом, покончила тоже жизнь самоубийством. По-видимому, ей посвящено его стихотворение «Трулала». Точно даже и после его смерти им зароненный зародыш самоубийства толкнул и ее на этот путь. В эту поездку он главным образом был в Швейцарии, в Вех, а кроме того, со своей «теорией» выигрыша в рулетку, поехал в Монте-Карло, где, конечно, проиграл свои невеликие ресурсы. Жажда путешествий и впечатлений не оставляла его и в Петербурге, здесь он с двоюр<одным> братом Юрием купил яхту «Mery-Valery», совершая поездки по шхерам. Компаньонами их были Карамышеи, затем рано скончавшийся Вл. Г. Гардер и М. X. Бадеда. Политические его симпатии продолжали быть на стороне с<оциал>д<емократов>, где у него были знакомства и связи среди рабочих, студентов и подпольных деятелей того времени, в частности П. А. Красиков, впоследствии член ВЦИК'а.

Жил в Петербурге брат «одиночно», выбирая комнаты где-либо повыше, несмотря на свою искусственную ногу. Вообще, он точно хотел уйти ближе к небу. Любил всходить на горы, лазал несколько раз на Исаакиевский собор и даже снимал оттуда фотографические снимки. В его поэме «Санкт Петербург» (в книге «Благочестивые путешествия») строфы, написанные под впечатлением этого зрелища, включены даже в хрестоматии. Один год, 1910-1911, как я упоминал, мы поселились с ним вместе, сняв квартиру на 16 линии Васильевского Острова в доме Конради. Я тогда только что окончил юридический факультет, а брат решил заниматься в Университете и вести «правильный» образ жизни и желал быть окруженным покоем и работой, т. к. это были годы чрезвычайно для него тяжелые по тому подавленному состоянию духа, которое он переживал. Он точно сам себя хотел ввести в какую-нибудь колею. Однако «нормальная жизнь» ему не давалась. Он спал до 6 ч. вечера, а ночью писал и мучился бессонницей, тяготился обществом и целые дни одиноко сидел на своем диване с папиросой за черным кофе, сосредоточенный, подавленный, в том состоянии, которое называл «своими мертвыми днями». А то вдруг, наоборот, бросался искать каких-нибудь бодрых впечатлений и встреч. Часто он принимал меры, чтобы достать револьвер или яд, т. к. мысль о смерти по-прежнему доминировала, и надо было много энергии и надзора, чтобы не дать ему возможность привести ее в исполнение. Помню, что он иногда целые ночи писал и рвал какие-то записки и бумаги, письма, готовясь покончить расчеты с жизнью. Приходилось ни на минуту не оставлять его без незаметного ему надзора, чтобы спасти его жизнь. Бывало, я часами сидел у его двери, незаметно для него наблюдая за каждым его движением и в нужную минуту входя в комнату, как бы по делу или с шуткой. Этот период прошел и только в 1914 г. опять нахлынул настолько сильно, что в январе 1914 г. он пытался снова стреляться. Это случилось за товарищеской пирушкой в ресторане. В числе собравшихся были, между прочим, и писатель А. И. Куприн, П. А. Красиков и др. Брат прострелил себе грудь чуть-чуть выше сердца; пуля прошла через легкое навылет Его отвезли в городскую Александровскую больницу на Фонтанке Случай этот окончился сравнительно благополучно, и браг мой скоро поправился, т. к. само по себе здоровье у него было отличное.

Вернувшись в этот год летом из заграницы, он приехал в нашу усадьбу «Волму», где его и застала война 1914 г. В жажде впечатлений и романтически настроенный вообще, он жалел, что не может идти на фронт, куда его влекли опасности и потрясения боевой жизни, искание героических подвигов, а вернее всего, случайной смерти, которая просто, безболезненно и трагически оборвала бы его жизнь. Как он завидовал друзьям и родным, которые ушли на войну! Он всё проектировал, не мог бы и он сделаться хотя бы летчиком. Но, конечно, при его больной ноге и сильной близорукости это было бы немыслимо. Кстати сказать, он даже носил две пары очков, но последние годы не надевал их вовсе, точно не интересуясь внешним, а весь уходя в себя и свой мир. Что касается до его литературных работ, то писал он всегда много, но много и уничтожал; порою буквально весь пол его комнаты к утру был покрыт лоскутами бумаги. Печатался он впервые в 1908 г., а в 1912 выпустил три томика своих стихов «Противоречия» под псевдонимом «Любяр». Псевдоним этот выбран из полной нашей фамилии: Любич-Ярмолович-Лозина-Лозинский. Он взял первые буквы двух первых ее частей. Издавая свой памфлет «Смерть призраков», он брал псевдонимом вторую часть фамилии – Ярмолович, и только когда эти книги встретили сочувствие и одобрение друзей и лиц, мнение которых он ценил, Алексей Константинович решился печататься под нашей двойной фамилией. Так были изданы им «Тротуар», «Благочестивые путешествия» и «Одиночество». Две последние книги вышли в свет уже после его кончины, в январе 1917 г., но он еще успел их прокорректировать. При жизни его был напечатан его рассказ в «Русских записках» в 1916 г (кажется, за март), под названием «Меланхолия». Впоследствии мне придется сказать о нем отдельно, так как обстановка его смерти удивительно схожа с описанной им смертью «иностранца» в этом рассказе. Начиная с 1914 г. он стал усердно приводить в порядок материалы для своего большого политико-экономического труда: «Торгово-Промышленное Общество», которые он готовил к печати под названием «Антично-Меновое Общество». Все хлопоты по изданию своих произведений он вел сам, причем его частенько эксплуатировали, и тогда он приходил домой после таких переговоров, мытарств и торгашеств совершенно изнервничавшийся и угнетенный прозой этой мелочной и низменной работы. Когда я говорил ему о невыгодности его литературных сделок, он отвечая обычно, что ему «надо торопиться» с печатанием и корректурой, «а то», прибавлял он, «не тебе же вести корректуру». Очевидно, он не оставлял мысли о смерти и всё, всё хотел издать сам и уйти из жизни. Впрочем, издание его книги «Одиночество» взял на себя В. Д. Бонч-Бруевич, отнесшийся к брату тепло и с интересом, что было в ту пору для брата редкостью. Я помню, как осенью 1916 года он долго жил в «Волме». Всё разбирал и сортировал свою переписку и бумаги, аккуратно подбирая по годам и лицам. На мой вопрос, почему он этим занят, он ответил: «надо всё собрать и уложить как следует, а разбирать уж ты будешь». Я вспомнил эти слова, когда через полгода мне действительно пришлось приводить в порядок всё, что после него осталось.

Когда появился в печати его «Тротуар» (август 1916 г.), то со всех сторон посыпались похвалы и о нем заговорили в литературных кружках и в печати. Он часто встречался с молодыми поэтами того времени (Л. Рейснер, Ахматова, М. Л. Лозинский) и был очень окрылен их поддержкой и одобрением. Когда в газете «Речь» (1916 г.) критик Ю. Айхенвальд в фельетоне «Критические наброски» очень лестно отозвался о нем, Алексей Константинович говорил полушутя одному своему приятелю, Гансу Шредеру: «Меня так хвалят, что, право, не стоит теперь и стреляться». Вообще осень 1916 г. проходила для него как будто лучше других лет. В 1915 году он вернулся с севера России, проехав через Архангельск на Мурман, побывав на границе Норвегии, в Печенегском монастыре. Он всегда любил Север и еще мальчиком писал мне с Валаама: «все Крымы мира не стоят ни черта в сравнении с Валаамом». Любил блеклые тона, прозрачность северных вод и лесов, холод и угрюмость их. Любил осень. Это он часто говорил. В Печенегском монастыре ему понравился один монах-старец, и, вернувшись, он много рассказывал об этом трогательном простеце молитвеннике на дальнем севере. Словом, по приезде его в Петербург в нем не было заметно обычного его угнетенного состояния; наоборот, он был полон воодушевления и планов. Как будто бы в нем зрело какое-то решение «для жизни». Он много писал, вел большую и остроумнейшую переписку, печатался кое-где в журналах, занят был корректурой и изданием «Одиночества», книги стихов «Благочестивые путешествия», наконец, поговаривал о женитьбе, т. к. сблизился с одной девушкой, Ек. А. Ш<ульц>, которая платила ему взаимностью. В одном из своих юношеских стихотворений он писал: «изменяя, всё же я знал, что тебе не изменял». Это нужно бы сказать и по отношению ко всем его увлечениям – они были как-то поверхностны, т. к. основное, может быть, безнадежное чувство его всегда было отдано той же Ев. К., мимолетные встречи с которой были, кажется, не особенно часты. Она была та «с духами вялых лилий», что неизменно занимала его сердце. Таким образом, можно сказать, что попытки его наладить жизнь иначе всегда были попытками попробовать забыть свою первую и единственную любовь – Евг. К. И каждый раз, когда была возможность укрепить новое свое чувство и близость к кому-нибудь, он находил поводы, чтобы его не продолжать и оборвать. Так случилось и с Ек. А. Ш<ульц>. Роман этот как будто и стал расстраиваться, хотя весной 1916 г. он и приводил ее в наш дом как невесту, но мы, домашние, как-то плохо верили в возможную прочность этого союза. Осложнившаяся жизнь, ввиду тяжелой войны, дороговизны, отсутствие правильного общего распорядка, неопределенность внешнего течения жизни – всё это сказывалось и на Алексее Константиновичей Он снял комнату на Петерб<ургской> ст<ороне> довольно далеко от центра, т. к. не мог найти ничего более подходящего, на Песочной ул. в д. № 41, почти у Аптекарского острова. По обычаю он выбрал пятый или шестой этаж, т. к. всегда искал «высоты» даже в этом отношении. Все эти хлопоты и мелочи раздражали его, и он приходил к нам «домой» часто усталый и нервный, жалуясь мне то на людей «с глазами кроликов и щупальцами спрутов», то на «мещанские» условия жизни, в которые его втягивала судьба. Несколько упрямо он отказывался от помощи или предложений приехать в семью – очевидно, опять начиная лелеять мысль о самоубийстве. В конце октября было получено известие с фронта, что один молодой офицер, кот<орый> когда-то ухаживал за его ех-невестой Катей Ш<ульц>, был убит в окопах. Говоря с братом по телефону, я между прочим рассказал ему и об эхом. Он немедленно начал наводить справки и узнал где-то и о дне прибытия тела. Он всегда любил ездить проститься с умершими. «Ах, труп для наших душ властительный магнит», – писал он. На похоронах было много народу, в том числе и Катя Ш<ульц>, которая много плакала. Говорят, что это его особенно поразило и потрясло. Так или иначе, в день похорон он вернулся сначала на Измайловский пр. к нашей двоюр<од>н<ой> сестре Е. А. Оф<росимов>ой (рожд. Э<нгельгардт>), где эти последние недели жил, помогая ее старшему сыну готовиться к экзаменам. Уходя, брат простился со всеми, дал много денег за услуги прислуге, подошел к роялю, взял несколько аккордов и вышел… Это было 4 ноября в пятницу, часов в 5 вечера. Дальнейшая картина представляется в следующем виде. Видимо, он прямо проехал к себе на Песочную и там занялся писанием писем. Ни у Оф<росимов>ых, которых он очень любил, ни у нас в семье ничего не предполагали. Вечером в субботу 5/18 ноября 1916 г. я оставался один дома, собираясь куда–то выйти, но почему-то, точно томимый каким-то предчувствием, одетый, в шинели, сидел в столовой. Вдруг раздается телефонный звонок и незнакомый голос вызывает меня. Оказалось, говорит хозяин квартиры с Песочной д. 41: «С вашим братом что-то нехорошо». Меня сразу пронзила мысль о его смерти. «Он умер?» – «Не знаю», отвечает, «но что-то странное». Я немедленно вызвал автомобиль колонны Скорой Помощи Красного Креста, где я был начальником в то время, работая по эвакуации раненых, и с санитарами помчался к брату. Мой отец был у знакомых, по дороге я заехал за ним, и не более как через 30 минут после телефона мы были на Песочной. Я быстро взбежал на шестой этаж и, войдя в комнату, увидел следующую картину. Слева у двери, на своем широком турецком диване полусидел брат. Казалось, что он спал. Лицо его было совершенно спокойно, обычного даже цвета. Прекрасные волосы лежали волнисто вокруг лица, в одной руке была недокуренная папироска, а на коленях, придерживаемая другой, лежала фотографическая карточка нашей покойной матери. Одет он был в свой обычный костюм. Очевидно, он не раздевался на ночь. Было около 9 часов вечера. Я бросился к нему, но он уже был совершенно холодный и закоченевший в своей последней позе. На полу валялось много окурков. Вероятно, он много курил. Около него был придвинут письменный стол, на котором лежали написанные им прощальные письма, в том числе – мне, томик стихов Верлена по-французски, открытый на стихах «Il pleure dans mon coeur, comme il pleut sur la ville», и последняя записка, в которой он записывал все свои предсмертные ощущения. Это небольшой клочок бумаги, начинавшийся словами: «11 ч. – принял яд…» (Морфий). У меня нет ее под руками, но в ней, в 10-12 строках, с перерывами, он записывает свои переживания. Через полчаса отмечает, как гаснет одно окно, потом другое напротив, как закурил папиросу («милая папироска – всю жизнь меня утешала»), еще через несколько строк и минут – что он слабеет («пропал голос», «до кровати, чай, не дойти»), и, наконец, уже совсем слабеющим почерком: «умираю, что будет дальше, мама…» На этом всё обрывалось. Видимо, он взял карточку матери в руки, откинулся на подушку дивана и начал терять сознание. Это было, должно быть, около 12 ч. ночи 4 ноября 1916 г. (См. газеты). Утром горничная, входя убирать, думала, что он спит, т. к. он часто ночью долго писал и утром вставал поздно… Ночью хозяева слышали, что он тяжело дышал и как бы стонал во сне. Только к вечеру они обратили внимание на долгий сон брата и тогда, войдя в комнату, убедились, что брат мой умер. Еще до моего прихода они вызвали полицейского врача, который мог констатировать только полное окоченение. Очевидно, кончина брата произошла часов в 5-6 утра в ночь на 5-ое ноября 1916 г. Через несколько минут подъехала Е. А. Оф<росимо>ва. Горю нашему, а моему в особенности, не было предела. Хотя все у нас обычно как-то были тревожно готовы к вести о его смерти, но совершившийся факт, да еще в такой необыкновенной обстановке, особенно резко подчеркивал нашу утрату.

Брата положили на носилки и в автомобиле перевезли к нам на квартиру на Рижский пр. д. 52.

На панихидах было множество знакомых и друзей его. Похороны состоялись 8-го (21) ноября в Петрограде на Митрофаньевском кладбище. Там после отпевания его опустили в землю на дорожке «Орла». Наш отец поставил на могиле памятник-крест, на котором были вырезаны слова Джордано Бруно, взятые покойным братом, как эпиграф к сборнику его стихов «Тротуар». Вот они: «Измените смерть мою – в жизнь, мои кипарисы – в лавры, и ад мой – в небо. Осените меня бессмертием, сотворите из меня пола, оденьте меня блеском, когда я буду петь о смерти, кипарисах и аде».

Несомненно, что все стихи брата носят отпечаток его индивидуальных переживаний и полны автобиографических черт, понятных тем, кто близко знал его жизнь. Даже в самые абстрактные, казалось бы, формы и мысли он вносил оттенок своего «я», рассудочной и вместе с тем изысканной, тонкой, страдающей души. Все явления жизни, даже внешние, всё проходило через призму его собственного миропонимания и принимало в его глазах тот поэтический оттенок, который так характерен для всех его произведений. Читая его, я узнаю людей, обстановку, обстоятельства, но всё это какое-то по-своему им изложенное, освещенное и понятое. И природу, и людей, и события, и даже лица он наделял какими-то ему одному зримыми свойствами и чертами, улавливал в них оттенки того общего очертания мира, которыми была переполнена его мысль, его «проводник мой, мой ум раздраженный», как он писал в одном из своих стихотворений. Берслей, Верлэн, Бодлер, А. Франс и другие трагически-изысканные художники, Бергсон в философии, были постоянными спутниками его мысли, особенно в последние годы. Предоставляя критикам и историкам литературы разбор его произведений, я только хочу указать на то, как именно этот уклад мысли и мистически-реального, я бы сказал, направления сказывается на всякой строке, выходившей из-под его пера. Конечно, в чисто политических статьях и памфлетах (он помещал их до 1916 г. в разных журналах) его идеи носят несколько иной характер, но везде в них прежде всего чувствуется «поэт», каким он был от рождения, всегда и всюду. Алексей Константинович обладал отличной памятью и легко цитировал огромные цитаты, очень любил пересыпать свою речь меткими словами, особенно когда, повторяю, по приезде из Италии хорошо овладел итальянским языком. Кроме того, он свободно говорил по-французски и по-немецки. С детства любил шахматы и играл недурно. В личных отношениях он был всеми любим, даже людьми совершенно других взглядов и общественного положения, привлекая всех своей исключительной разносторонностью, благородством, приветливостью, простотой и обаянием, прямо непередаваемым. Кроме того, он так шел навстречу всякому душевному горю, так страстно и энергично всегда о ком-либо хлопотал. Что же касается до материальной помощи людям, то он отдавал первому, на его взгляд, нуждающемуся всё, что мог, и часто оставался без копейки.

Всё, что я пишу о нем, может показаться братским панегириком, но я знаю, что все, кто когда-либо, даже мало встречались с ним, подтвердят справедливость моих слов, вспоминая о том необыкновенном обаянии, которое как-то умел вносить в жизнь мой покойный брат. Я, конечно, далеко не исчерпал всего, что можно было бы о нем рассказать, но повторяю, что это только беглые записки, без нужных для биографии материалов, и я позволяю себе отдать их будущему составителю его биографии как заметки о нем человека, с которым брат мой прожил неразлучно и дружно всю жизнь. Пусть те, кому дорога его память, дополнят эти строки, освещая те стороны жизни покойного поэта, которые им ближе памятны. Не теряю надежды и я заняться его архивом, большей частью сданным нами в Пушкинский Дом Всесоюзной Академии Наук в Ленинграде, и перепиской брата, могущей пополнить эти далеко не исчерпывающие о нем воспоминания.

В заключение хочется добавить несколько слов о том, как его рассказ «Меланхолия» имеет как бы особенное отношение к его кончине. В рассказе описана смерть эмигранта в Неаполе, найденного в мансарде мертвым, сидящим за своим письменным столом. Трудно просто вообразить, до чего картина смерти брата верно, я сказал бы, почти пророчески точно изображена в этом рассказе, перенесенном в нашу русскую обстановку. Начиная от суетливого любопытства и волнения в громадном доме и на лестнице, которые мы застали, приехав на Песочную ул., и кончая позой умершего у стола и тем огромным, глубоким покоем, который лежал на лице брата, всё было так близко и почти фотографически похоже на рассказ, который он писал за год до смерти. Только был не сверкающий юг и солнце Италии, а холодный, морозный, малоснежный в том году вечер, перед нами не отживший долгую жизнь странник, а полный еще сил, молодой и талантливый, так много еще могший дать и пережить поэт.

Владимир Лозина-Лозинский

1933 г.

Внесен в VI ч. Дворян Самарской губ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю