Текст книги "Противоречия: Собрание стихотворений"
Автор книги: Алексей Лозина-Лозинский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
«В зюд-вестке фриз у отчего камина…»
Когда археолог, и радостный, и строгий,
Спустился в древний склеп по стертым ступеням,
Где, выходя из тьмы, мрачнели по стенам
Под бликами огня чудовищные боги,
И увидал в гробу, откинув покрывало,
Надменно жесткие, безглазые черты
Древнейшей мумии и лотоса листы,
Он вдруг задумался и тихо-тихо стало.
От ветхих покрывал и листьев странно пахло
И иероглифы таинственно вились…
Здесь много тысяч лет, окончив путь, сошлись
И вот они глядят, насмешливо и дряхло.
«Аллеи мудрые запятнаны упавшей…»
В зюд-вестке фриз у отчего камина,
Безмолвно изредка прикладываясь к кубку,
Совсем величественно курит трубку.
У ног его присела Катерина.
В ушах у дочери огромные сережки,
Как две прелестные, ажурные тарелки.
Меланхоличный взгляд. И зубы, как у белки.
Недвижные и тоненькие ножки.
Есть что-то в рыбаке от дожей.
Есть Сандрильона в девичьих глубинах.
Пунцовый отблеск на его морщинах.
Он – честный рыбарь. Он – сын Божий.
Раскрыта Библия. Ясны слова Писанья:
«Достаток и добро всем Господу послушным»…
Когда б Египет был по-фризски добродушным,
Он очень бы любил такие изваянья.
Мне всё равно, мне всё равно, слежу игру теней…
В. Брюсов
«Есть серо-светлый день, стальной, немного синий…»
Аллеи мудрые запятнаны упавшей,
Прелестной, красною, шуршащею листвой.
Быть может, я грущу… Мне кажется уставшей,
Но раньше, некогда, так много понимавшей
И ровношумность рощ, и даль под синевой.
Здесь надо индиго; здесь желтая; для клена
Прибавить пятнами немного вермильона…
Быть может, я грущу… Быть может, жить большим,
Жить главным – тоже вздор?
Далекий, сизый дым. И нелюбимая, неловкая ворона.
Цветные саваны накинули осины…
Быть может, я грущу… Бороться, достигать
И, овладев с трудом, немедленно бросать…
Какой покой хранят осенние долины!
Где это говорят? Далеко, у плотины…
«Нынче утром небо нежно-переменчиво…»
Есть серо-светлый день, стальной, немного синий…
Он – скучный джентельмэн; он – пережитый сплин;
Прозрачность воздуха и четкость дальних линий
Хранят страннейшие мистерии глубин,
Спокойную печаль, безмолвную безбрежность
И ум рассудочный, отрекшийся от звезд…
Как будто прощена всем миром Неизбежность
И тяжкий-тяжкий лоб стал благородно прост.
Тогда она чутка, холодная столица,
В великий серый день, когда цветы грустят…
Скользят прекрасные, фарфоровые лица,
И мертвый Бог на всем лежит, как тишь и мат.
И, точно меч в груди, я чую прелесть Долга
И драму тех, кто был, пожав плечами, чист!..
А после я один, я плачу долго-долго,
Что умерли Пустяк, Талантливость и Свист…
СТИХОТВОРЕНИЕ
Нынче утром небо нежно-переменчиво,
Словно девушка, капризная слегка.
И лазурь его лукава и застенчива,
Но растрепаны и быстры облака.
Как полна благоухания и сладости
Эта старая, несчастная земля!
И душа моя звенит от тихой радости
С дребезжанием надтреснутого хрусталя.
Стихотворение – не кубок ли вина?
Я назову вино – вином memento mori.
Когда святой смычок своих фантасмагорий
На струны вечера положит тишина,
То, странник, разверни поэта мудрый свиток
И пей на колдовстве настоенный напиток.
Любуйся на стакан, граненный мастерами,
На тщательность и грусть бесцельного труда,
На полный меда сот с прекрасными углами
И на влекущий в глубь, как сон, как нагота,
Напиток женственный, веселый, золотистый,
Иль терпкий, медленный, роскошный и душистый.
Ты, обреченный жить в Страннейшем и Святейшем,
На пепле и золе малейшей из планет,
Гуляка, отданный цветисто-юным гейшам,
Или Мадонне преданный аскет,
Сизиф, Тантал, актер, пришедший на мгновенье,
Не знающий конца и смысла представленья –
Цени поэзии дурманные стаканы
И величавое похмелье горьких нот!
В ужасной высоте поэт из черной раны
Свое причастие по каплям соберет,
И крови жертвенной заговоренный слиток
Дурман и аромат вольет в его напиток.
БЛАГОЧЕСТИВЫЕ ПУТЕШЕСТВИЯ
(ПЕТРОГРАД, 1916)
ПРЕДИСЛОВИЕ
которое бессвязно, длинно и, кажется, не имеет никакого отношения к книге!
Странно, что я пишу предисловие к этой книге стихов… Еще пять минут тому назад я вовсе не имел в виду написать его. И сейчас, когда я уже пишу его, я решительно не могу сказать, зачем оно нужно? И, главное, что я в нем скажу? Я пишу его тем не менее, подчиняясь какому-то чувству, властному, как приказание гипнотизера, и теряющему ясность, когда я пробую оформить, оправдать, объяснить его разумом. Я хочу сказать что-то в защиту поэзии…
Но знаю ли я, зачем я пишу вообще, почему я стал заниматься литературой, я, который всегда презирал изящную литературу еще больше, чем журналистику, и считал ее необходимой только для того, чтобы у людей при завязке романа с малознакомой женщиной была прекрасная тема для первого разговора, тема, которая позволяет в четверть часа показать себя человеком интеллигентным, остроумным, чутким и изящным! Е2 – е4, говорите вы. Е7 – е5, отвечает она. Ого, думаете вы, она тоже играет в шахматы без доски и знает буквы. F2 – f4, говорите вы. Ого, думает она, он знает королевский гамбит; это теоретик. Е5 х f4, говорит она. Э, да и она знает королевский гамбит. Это теоретик тоже!
Зачем писать? Разве это не бессмысленно, не бесстыдно, не смешно, не нелепо – писать? И еще стихи… Нет, это очевидная бессмыслица.
Но мой любимый порок – подробно доказывать очевидное. Я буду доказывать, что писать – жалкий вздор. Это вопрос заработка или тщеславия, и поэты – лгуны, маниаки, дураки, модники, ломаки.
Боже мой, я почему-то занят сейчас такими отвлеченными идеями! Я думаю, что если вселенная имеет смысл и единство, то какие это огромные смысл и единство! Но если в ней нет смысла и единства, то какие это огромные бессмыслица и хаос! И если после смерти есть только «ничего», то этот змеевидный иероглиф – ? улыбается такими тонкими и сухими губами! Не всё ли равно – всё или ничего? Ведь и то и другое равно обязывает к поклонению! Ну, пусть только к серьезности. Ну, только к безмолвию.
Я думаю часто о смерти.
Послушайте, вы поднимали с земли мертвых маленьких птиц? Вы помните безвольное тело, умещающееся на вашей ладони, полузакрытые глаза, по-детски, удивленно, полураскрытый клюв, пух, равнодушно и тихо шевелящийся под вашим дыханием, то безмолвие, которое наступает в мире, когда вы делаетесь надолго неподвижным с мертвой птицей на ладони, тот бледный цвет, который приобретает тогда небо… Но, господа, мертвая птица на ладони это та смерть, что наполняет нас любовью к жизни, задумчивой любовью, подернутой музыкальным скепсисом так же, как мягкий день бывает чуть подернут умными сумерками… В ней есть какой-то оборванный вопрос, удивленный, чистый, как ребенок, как роса… Есть смерть, которая кажется самым грациозным явлением мира!
Пусть в мае, что-то напевающем про себя, на белом балконе над синим морем умирает самая прелестная девушка. Ее душа создана, как слабость, как улыбка, как понимание, как вечер, как матовый горный хрусталь. Для нее витали в небе бледные и колоссальные призраки архангелов; для нее гримасничали смешные китайские домашние лары. Пусть эта девушка знает, что она умирает, не получив в жизни ничего, ничего, ничего, даже права обвинять кого-нибудь, что все ее изящные и тихие мысли, которые делали ей больно, и чуткие шорохи души, которые обещали так много, что всё ее бескорыстное внимание, и осторожность, и любовь – всё это было даром, даром, даром.
Вы были другом этой девушки; вы кутали ее газельи ноги в плэд и гладили ее трогательные, прозрачные, исхудавшие руки; вы читали ей газеты, рассказы, статьи, вздор; вы шутили с ней; вы грустили с ней; она умерла.
Да, до сих пор это всё еще маленькая мертвая птица на вашей ладони! Но, сделайте милость, посмотрите на покойницу в гробу, когда ее обрядят, как невесту, в белое, чтоб отвезти червям! Она лежит чужая, не та, совсем другая, каменная, от которой нельзя добиться ничего… чужая, чужая! Вы никогда не знали этой! Это не она, вот в чем ужасное. И, знаете, если ей не подвязать подбородка, не закрыть глаз, она оскалит зубы, уставится стеклянным взором и будет походить на вампира. И она пахнет на третий день самым отвратительным и самым тонким в мире запахом, остающемся на платье, на воспоминании, на мировоззрении.
Нет, смерть не должна быть грациозной. Если покойница безобразна, то это… да, я нашел слово! Это – правильно. Не подвязывайте челюсти, не закрывайте глаза прекрасным девушкам, что умерли в мае, что-то напевавшем про себя. Пусть иррациональное поразит вас, иначе вы будете думать, что иррациональное – милая штучка! Ведь люди так тупы, когда дело касается невидимого. Посмотрите хотя бы на трезвых людей, на жизнерадостных адвокатов, на благородных общественных деятелей! Презирайте трезвых людей. Любите только поэтов, но поэтов безмолвных!
Ах, да, я пишу предисловие к моей книге стихов… я пишу предисловие… Ну, да, я и хотел сказать, что писать вовсе не стоит. На кой черт писать? Для людей? Для славы? Для идеалов? Нет, вы не великий человек, если вы думаете так. Вы малы, как Гёте, как Наполеон, как Цицерон. Великий человек не удостаивает своим разговором человечество и любит неизвестность.
Но я все-таки написал не то, что я хотел… Неужели же я хотел сказать только то, что всё вздор перед смертью и вечностью? В этом мало нового… К тому же я сам, как все серьезные люди, влюблен в жизнь самым легкомысленным образом.
Но я думал о смерти… о маленьких птицах на моей ладони… Почему?
Я исправлял корректурный оттиск стихов, присланный из типографии. Я люблю держать корректуру, когда дело идет о моих собственных произведениях; это милое занятие… Я люблю хороший банальный вечер и банальную зеленую лампу (сейчас вечер и горит зеленая лампа). Почему же я говорил о птицах на моей ладони?
Господа, вы никогда не замечали, что те знаки, которыми мы изображаем наши мысли на бумаге, смешные, причудливые зигзаги, что строка это чертовски извращенная лента? Буква – это декаданс. Переверните письмо верхом вниз и пристально глядите на него, как неграмотный (есть мудрость в том, чтобы на мгновение стать бушмэном!) – через пять минут вы получите оригинальное и забавное впечатление: мы, люди, заплетаем такие фантастические каракули! Перестаньте быть бушмэном, однако. Вспомните, что знаки обозначают слова, что слово есть звук, а звук это элемент мелодии. И не забудьте о смысле слов – а ведь настоящий смысл это уже непременно мелодия.
И… и… нет, эта мысль нелепа! Но она была у меня, тем не менее. Именно она-то, кажется, и была с самого начала, когда я исправлял корректуру. И она такова: какая-то злая волшебница превращает волнения и искания поэта, его нежность, на которую он так злится, его злость, к которой он питает такую нежность, в карнавал уродливых и чепушистых карликов, в черную, бесконечную процессию витиеватых червячков, собравшихся на похороны чьего-то сердца! Что за чудовищная метаморфоза, над которой я сам хохочу до упаду! Какая смехотворная вещь – одно и то же, состоящее ныне из черных и хитрых закорючек, а некогда из слез, улыбок, биений в груди и времени!
Пожалуй, я солгал, я вовсе не хохочу. Я даже думаю о маленьких мертвых птицах на моей ладони.
Но бушмэны, наверное, никак не почуют в процессии завитушек – слез, улыбок, биений в груди и времени!
Но не всё ли равно? Что тебе до бушмэнов и трезвых людей? Не говори с бушмэнами! Ведь ты сам любишь безмолвных поэтов.
Ах, да, я писал предисловие к книге моих стихов… Пора же, наконец, перестать болтать и приняться за него серьезно!
Вот что, господа. Надо пускать по ветру старые бумажки. Ведь и вы (и вы) держите их в письменном столе. Как они туда попали? Нечайно, конечно. Вы воровали яблоки с дерева познания добра и зла, и кушали их, и бросали вниз кожицу, а та добрая волшебница, что по глупости навредила вам больше всего в жизни, превращала ее в старые бумажки: в мучительные письма, всё еще пахнущие духами, в дневники, пахнущие юностью, в философские статьи, пахнущие табаком и рассветом, в стихи, овеянные печалью…
Пускайте по ветру старые бумажки!
Храня их, таких незначительных для всех других, вы для себя приготовляете дозу яда, которую вы не вынесете когда-нибудь ночью: настоянные на времени, старые бумажки приобретают вместе с желтизной – смертоносность. Бесполезно сжигать старые бумажки – вы будете помнить их всё равно, вы будете грустить о них, потому что их нет, как вы будете грустить о них, потому что они есть.
Но… превратите их милые рукописные буквы, которые каждой извилиной говорят о ваших настроениях и волнениях, о вашем прошлом, превратите их скорей в процессию черных червячков!
Это трудно?
Дайте отпечатать рукопись в типографии – типография сумеет это сделать.
Да, снесите ее в типографию, любовно погладьте обложку новой книги, написанной вами, продайте ее издателю, книгопродавцу, пошлите авторские экземпляры знакомым… Ваша книга будет выставлена в витрине, где у нее будет много и даже слишком много соседей (как бы они не затерли ее вовсе, эти проклятые соседи!). У вашей книги будет белое, как саван, лицо; она будет лежать чужой и холодной; ее будут трогать чужие и холодные руки; потом ее начнут грызть критики, потом ее сгрызут мыши…
Но ведь она уже чужая вам! Это не она, не она, не та, которую вы любили…
Но, послушайте, оденьте покойницу в белое, как невесту, подвяжите покойнице подбородок, закройте ей глаза, окружите ее цветами – смерть девушек должна походить на грациозную смерть маленьких птиц…
АВТОР
ЦВЕТЫ РУИН
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
А равнодушная природа
Красою вечною сиять
Пушкин
ПРОЛОГ
Auf die Berge will ich steigen!
H. Heine
NAPOLI
Года тяжелы и бесшумны,
Я холоден стал и жесток…
Все люди на свете безумны,
Безумны и чернь, и пророк.
Ни весел, ни зол, ни печален,
Уйду я, с мешком на плечах,
В страну монастырских развалин,
Застывших на горных кряжах,
Построенных так, чтобы ближе
К ним были Господь и простор,
Ничтожно – лежащее ниже,
Понятен долины узор…
И мысли там будут, в капеллах.
Венчающих каменный шпиц,
Как взмахи медлительных, белых,
В лазурь улетающих птиц…
POMPEI
Узенькие улицы выводят
К гулкой набережной, полной грез;
Как молчальник, синий вечер бродит
И всё реже шум колес.
Донна черноглазая подходит
С целою корзиной роз.
Море в синем, будничном хитоне,
Как красавица, которой всё равно…
Медленно влекут коляску кони,
В ней две иностранки в кимоно.
На панели в карты режутся давно
Несколько крикливых лаццарони.
Моря потухающие краски
Всё еще полны спокойной ласки…
Что ты морю скажешь, ты, pele-mele,
Ты, чудак, столетий иммортель,
Горбоносый, в черной полумаске,
Неаполитанец Пульчинелль?
CASTELLAMARE
Меня разволновали лица
Под лавой умерших людей.
Какая вырвана страница
Из чуждых душ, из давних дней!
Правдиво, холодно и смело
Сваял из лавы скульптор-гроб
Патрицианки стройной тело,
Раба бездумно-низкий лоб…
Упав на каменное ложе,
Я постигал их в тишине
И ужас их моим был тоже,
И души их – понятны мне!
CAPRI
Кастелламаре вниз сбегает с высоты.
Здесь рыбные, огромнейшие ловли,
Отели, фабрики, фруктовые сады…
Пристанище туристов и торговли.
Но море вылито из синего стекла;
Отчетливы изломы горных линий,
И облака, и шапки стройных пиний.
Здесь Стабия была.
Здесь умер Старший Плиний.
Капри подымается, как крепость,
Черными отвесами из вод.
Как хочу я замолчать на год
И забыть, что жизнь моя нелепость,
Сотканная из пустых забот!
Быть простым и чутко-осторожным,
Изучать оттенки вечеров,
Полюбить веселье кабачков,
И процессиям религиозным
Следовать средь глупых рыбаков-
Canton le tenere sirene amabili Grazie del mar…
О, виноград, цветы и пышность Феба!
Прекрасно жить во имя красок дня!
Ведь каждый день меня встречает небо,
Как женщина, влюбленная в меня!
И чуть проснусь, как тихая гитара
О bello Napoli уже поет…
Сегодня я со стариком Спадаро
Поеду в синий и волшебный грот.
Чертоза дряхлая (восьмое чудо света)
Совсем заброшена. В ней солнце, сон и сор…
Какой бассейн, бассейн для солнечного света
Огромный монастырский двор!
И ровно-медленно (как в музыке andante)
Я шел и ждал – средь мраморных колонн
Покажется монах, высокий капюшон,
Лицо Савонароллы или Данте.
И было сладко мне, что вечный мой вопрос –
Как жить – был далеко, за монастырской дверью…
И спрятал я лицо в букет душистых роз,
А душу погрузил в душистые поверья.
Puri sermonis amator...
С. J. Caesar. Versus
Сегодня видел я во дворике чужом
Седого падрэ и старуху.
Она, иссохшая, с коричневым лицом,
Таинственно к его склонившись уху,
Губами тонкими, ужасно торопясь,
Шептала что-то… Падрэ рядом
Стоял и слушал речь, порой слегка смеясь…
Тяжел и толст, но с очень острым взглядом.
Я видел, что они нечисты и умны,
Но… солнце, дворик, эта поза!
И донеслись слова, едва-едва слышны:
«Да, padre, он… И булочница Роза»…
О Maria del buon Consiglio,
Doice Maria, to le saluto
Laudi spirituali
Прямой и мертвый срез надменно туп и страшен.
Кустарник кое-где в его морщинах вьется.
Тяжелый пласт навис, как выступы у башен,
И кажется, сейчас он на меня сорвется.
А в гроте, под скалой – наивная Мадонна,
Лампада зажжена, висит для бедных кружка;
И к ним, рассыпавшись, ползет по камням склона
Ручное стадо коз и дикая пастушка.
Et toi, la derniere venue,
Je t'aime moins, que l'inconnue,
Que demain me fera mourir.
S. Prudome
Белый дом на сером и высоком,
На громадном и квадратном камне.
Я ходил туда, взволнованный пороком,
И она глядела там в глаза мне.
Там была беседка винограда
И лучи сквозь зелень проникали…
А у девушки была наивность взгляда…
Мне хотелось, чтоб меня ласкали.
По тропинке каменистой пробирались
Мы под древнюю разрушенную арку.
Далеко зеленые сады спускались…
Как хотел я девушку-дикарку!
Там вдвоем рождали мы сказанья
Про зверей, про гномов, про руину…
Я любил отдаться шепоту сознанья,
Что сомну я чистоту и кину.
В кафэ Hiddigeigei всегда ужасно много
Маэстро маленьких всех толков, наций, рас…
Там хвалят футуризм и Гёте судят строго,
Играют в шахматы и пьют абсент, как квас.
Потом я стал скучать на этих шумных сходках…
Искусство! Истина! Как эти фразы злят!
А наши, русские в своих косоворотках,
О революции всё время говорят…
Но подружился я с одним испанцем старым.
Он фокусником был. Я раз ему сказал:
«Ваш хлеб, дон-Мигуэль, дается вам не даром»…
«Зато свободен я», – старик мне отвечал.
IL MARE
Нини [6]6
Nini – называется у итальянцев меньшой член семьи. (Примеч. автора.)
[Закрыть]Карачьоло и Бьянка поутру
Зашли, чтоб посмотреть, как я живу, «artista»…
Друзьями были мы. Я прозван был Mephisto,
Нини – морским коньком, а Бьянка – кенгуру.
Я кофэ им сварил и дал им папиросы.
Им нравился мой дом: «в нем мудро и темно».
Врывалася листва в старинное окно,
Вдали виднелись пик и замок Барбароссы.
– «Ах, черт бы Капри взял! Mephisto, мы поэты!
Поедем в Индию! Там пагоды, гашиш…»
– «Морской конек не прав; уж ехать, так в Париж!»
– «Но кенгуру, зачем?» – «Чтоб сделать туалеты!»
Но ради Джэн, о ради Джэн
Бальмонт
POSITANO
На пароходе их двое
Не расставалось весь путь.
В Джэн было что-то простое,
Джон был подвижен, как ртуть.
Галстук на белой рубашке
Джэн оправляла ему.
– «Правда, что чайки – ромашки,
Только на синем лугу?»
– «Чайки крикливые эти
Напоминают всегда
Самых красивых на свете
Женщин на рынке…» – «Ах, да!..»
Оjeunesse, оmusique, оparfum, оcandeur,
Italie, evoquant la caresse des lignes…
Compte Fersen. Ode a la terre promise
CONCA MARINI
Мадонна у моря забыла на заре
Вуаль изящного, прозрачного тумана.
Лиловые тона ложатся по горе,
На водопадами богатый Позитано.
Чем дальше от меня, тем более бледны
Подряд идущие и призрачные мысы…
И, если щуриться, далекие видны,
Как нити серебра, ручьи. И кипарисы.
О, даль – мозаика! И, как рубин, стена,
Сад – малахит, а окна, как стеклярус…
И воздух чуется – вся та голубизна,
Что разделяет нас – меня и парус.
«Что там за странный дом над пропастью, синьоро?» —
«А, монастырь…» – «Старинный?» – «Как же… Очень.
Но сестры вымерли. Теперь он заколочен,
В коммуну взят… Уже лет десять скоро…»
Я на гору пошел. Извилиной крутою,
Разлезшись врозь, шли грубые ступени.
Был монастырь угрюм, окутан тишиною.
Зеленый сад кидал на стены тени…
О, мир! Что нам – ничто, как бескорыстно-строго,
Задумчиво здесь было пережито!..
Решетка заперта, тяжелым мхом покрыта
И ржавчиной… Внизу – залив, дорога…
Там было широко, и ласково, и юно…
Я сел в тени, под выступ, черный, острый,
И представлял себе, как вымирали сестры,
А монастырь взяла потом коммуна.