Текст книги "Противоречия: Собрание стихотворений"
Автор книги: Алексей Лозина-Лозинский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
«Как мрамор, женщина застыла утомленно…»
Она любила? Да. И даже очень много.
В альбоме бабушки французские стихи,
И перекатный гром, как гулкий грохот Бога,
И в тяжких словарях сухие лепестки;
Оркестр часовщика, спешащий, стоголосый,
Как общество людей или пчелиный рой,
И те неловкие, угрюмые вопросы,
Что порождаются живущими душой;
Святого черного над чистою постелью,
И шелесты без слов чуть уловимых дум,
Бестрепетный закат, положенный пастелью,
Духи Rue de la Paix, и раковины шум…
Ее душа была совсем сентиментальной?
Нет, вовсе, вовсе нет! Скорее ледяной,
Пустой и смелою и даже не печальной…
Ее душа была вдовой.
CHIMERISANDO
Как мрамор, женщина застыла утомленно,
Замученное мной, другое существо…
И полный, полный мрак… Как пусто, как бездонно!
И как монахиня, как мертвая Мадонна,
К ней роза белая упала на плечо…
А на ковре лежат бессильными телами,
Как убиенные, рубашка, юбка, шелк…
Она вцеплялась в них отчаянно руками,
А я в них путался дрожащими когтями,
Сверкая парой глаз в проклятой тьме, как волк.
Застыла на лице гримаса отвращенья;
Как плеть покорная, висит ее рука…
Не знаю, кто она… Но каждое мгновенье
Терзает что-то мозг, что было преступленье,
Что эта голая жалка и далека…
О, я молчу, как смерть! Мне странны ледяные
Ее колени, стан, чуть дышащая грудь…
Мы змеи мертвые! Мы с ней глухонемые!..
И так же, как и мы, таинственно чужие
В окно глядят миры – Луна и Млечный Путь.
Жесток, как манекэн, холодный, истомленный,
И жажда гибели, и истин, и глубин,
Я листья розы рву… покойницы… Мадонны…
И погружаюсь в тьму, и чую мрак бездонный,
Стремглавный бег минут и то, что я один.
«Я знаю, я умру, когда мои желанья…»
Я в шахматы играл с одним евреем, странно
Напоминавшим мне рисунки древних Фив,
Когда мечтательно, печально, бездыханно
Упала на доску, фигуры повалив,
Разбившись о стекло сквозной беседки парка,
Миниатюрная, пернатая дикарка.
Ах, труп был женственным и полным тихой муки,
Как неоконченный, прозрачнейший сонет,
Как та, которую замучил я от скуки
И о которой я грустил так много лет…
Я гладил теплый труп, старался делать больно,
Но, нет, она была безмолвна и безвольна!..
А на доске меж тем, среди фигур узорных,
Как та, другая, та, которую люблю
Я до сих пор еще, шла королева черных,
Стройна, черства, мертва, к тупому королю,
И странный мой партнер вдруг стал эмблемой Рока,
А всё вокруг меня спокойно и жестоко.
Folle! D'amore tentai la via,
Amai con tutta l'anima mia,
Per lunghe notti cupo vegliai,
Piansi, pregai…
L. Stecchetti
«Я помню тишь, Манон, кокетливой мансарды…»
Я знаю, я умру, когда мои желанья
Добьются своего. Мои желанья – ты.
Ты – гордость и печаль, чужое мне созданье…
О, как лелеял я гниющие мечты:
Твой аромат, твой стыд, безвольность наготы,
Развратный, властный жест, молящие черты…
Но я сойду с ума от вопля обладанья…
Молчи, молчи, молчи, не прерывай рыданья!
В теченьи долгих лет, как паука тенета,
Всё, что имею я, стремилось к одному –
Прижать твой гибкий стан так грубо к своему
И вырвать слабый стон, как выпить мед из сота.
Ты, ты… изящная… вся мокрая от пота…
Вся распаленная… Я захочу – возьму!
И я, измяв тебя, с восторгом идиота
Я буду тихо выть в ласкающую тьму…
Но даже если я наутро встану чище,
Моложе и светлей от общей муки с ней,
То, сломанный, как трость, ведь я спрошу у дней,
У этих новых дней великой, новой пищи!
Что дальше? Что теперь? Я обладаю ей,
Но я ее любил на брошенном кладбище,
Сбирая надписи кладбищенских камней…
Я, мильонер вчера, я выиграл и… я нищий?
А если в этот мозг, упрямый, как мое,
Всегда единое, жестокое стремленье
В холодном, мыслящем, брезгливом утомленьи,
Как змеи, проскользнут печаль и сожаленье
И станет мне смешно волнение мое?
О, я умру тогда! Ведь это было всё,
Что ты могла мне дать! Обычное питье…
И я… я кинул жизнь… мгновению презренья?!.
«Над трупом прадеда колдует троглодит…»
Я помню тишь, Манон, кокетливой мансарды,
Повечеревшее, огромное окно…
Неугомонное гремело где-то дно
Большого города, где жили миллиарды
Безмолвных, фосфорных, недвижимых огней,
Блуждали по стенам метания свечей,
И тени Рембрандта и призраки Мерлина…
О, я тогда стоял невольно на меже
Большой любви к тебе, Лизетта Беранже,
Мальчишка, нигилист, кокетка, Коломбина,
Но вспомнить я не мог, где я про нас читал?
И черт хихикнул мне, что в чем-то я солгал.
О нерассчетливый! Убить
Любовь ты смог.
Но в доме, где мертвец, не жить
Без злых тревог.
Т. Ефименко, «Жадное сердце»
«О, не было ль в одной из самых темных комнат…»
Над трупом прадеда колдует троглодит,
Виденье Нитокрис над пирамидой бродит,
Над самой тягостной из древних пирамид,
Гамлета чуткий дух на кладбище приводит,
Преступник, говорят, всегда потом приходит
Туда, где вялый труп был ночью им зарыт…
Ах, труп для наших душ – властительный магнит!
Я, погруженный в транс, медлительный, громоздкий,
Как мысли старого и кравшего в аду,
Вбирая мир с трудом, как скучные наброски
Чего-то должного, настойчиво иду
Туда, где высятся японские киоски
(И на одном из них безвкусный какаду),
К совсем заглохшему, старинному пруду.
Есть лебеди в пруду, как черные загадки,
Точено-стройные, с изгибом хищных шей…
Так гордо в трауре молчат аристократки…
Так могут сфинксы быть пленительны и гадки!..
Здесь некогда бродил и говорил я с ней,
С ней, ясноглазою, тончайшей из людей…
Она боялась снов и черных лебедей…
АНЕМОНА
О, не было ль в одной из самых темных комнат
Исчезнувших веков – не комнаты ль века? –
В одной из тех, что никогда не вспомнят
Преданье, знание, искусство и тоска,
Таких обычаев, свирепых и спокойных,
Чтоб гордые юнцы, любить не захотев,
Уничтожали бы своих любимых – знойных,
Глядящих пристально и молчаливых дев?
О, это надо так, мудрейшие, так надо!
Жестокости к любви! И недоверья к ней!
Там, где-нибудь в стране Шумера и Аккада,
Где храмы, ночь, тростник, воззрения людей,
И эта клинопись на глиняных таблетках,
Всё превращалось в стиль, приобретая смысл
Зодиакального, предсказанного в метках,
Изображающих ряды безвестных числ –
Быть может, юноши с суровой верой в фатум,
С чертами идольских и всепознавших лиц
Ножи вонзали в грудь любовницам проклятым
И после десять дней в пыли лежали ниц.
И это правильно! Оно несносно, знанье,
Чутье без отдыха к другому «я» в тиши!
Безумна глубь сердец! Неслыханно страданье
Жить в черной пропасти чужой, живой души!
Я никого не люблю, потому
Что я люблю анемону.
Я не отдам никому, никому
Ключ к своему Илиону.
Каждую ночь воспеваю я
Холодный взор анемоны.
Каждую ночь шелестит змея,
Но я удушаю стоны.
Пусть анемона моя далеко,
Пусть слышен голос Харона…
Я не хочу ничего, ничего,
Как ты, моя анемона.
СЛОВА ОТЧАЯНИЯ
ЧЕРНАЯ МЕССА«Душа моя строга, как пепельная урна…»
В совсем пустом углу висит Пьеро измятый,
А свечи вставлены в бубенчики пустые.
Под ракою внизу есть гвозди гробовые
И мощи женщины, красивой и проклятой.
В углу хихикают три дряхлые принцессы:
Гримасничает Ложь меж Суетой и Скукой;
Я сам, аббат, твержу с неизъяснимой мукой
Псалмы презрительной и наглой черной мессы.
Слова, как паяцы, плюют в лицо друг другу,
А мысль-паук бежит в моем мозгу по кругу,
По нитям паутин, смертельных и ленивых,
Будя жужжащих мух, клянущих невозможность
И утомляющих, как вечность и ничтожность,
И дешевизна чувств, всеобщих и болтливых.
«В тьме, безразличной, как время, в котором…»
Душа моя строга, как пепельная урна.
Я усмирил тебя, встревоженная рысь,
Ты, суета души, с которой все сжились.
Рассудочны мои и «хорошо» и «дурно»,
Но, зубы сжав, я жду, чтоб цепи порвались
И озаренье вдруг на душу пало бурно.
И пусть бы я погиб! И смерть моя лазурна!
О, Пифагор был прав – она певуча, высь!
В час смерти гимны сфер до слуха б донеслись
И в мире стало б всё печально и ажурно…
Но страшен гороскоп холодного Сатурна,
Под коим разные бродяги родились.
Что ж, наконец, вот он, мой пламенный экстаз?
Нет, я налгал его… мой дух, как обезьянка,
Передразнил себя ж! Я бился напоказ,
И мой огонь взлетел, но тотчас же погас…
Вот серый пепел слов – реликвия останка…
Летучий пепел слов… Где гордая осанка,
И строгость дальних дум, и холод острых глаз?
Я пуст, я брошен в сор, как лопнувшая склянка!..
Я страшен, нем и слаб… больной дикообраз…
И это мой святой, последний, смертный час?
«Нет, жить! Нет, жить, – хриплю, как нищая шарманка, –
Есть выход! Есть еще… Чет-нечет! Риск! Орлянка!»
«Кто был зачат в марте, в месяце желаний…»
В тьме, безразличной, как время, в котором
Чуткость уже не купает мечты,
Мой суверэн – утомленье простором –
Хочет заняться изысканным вздором:
Тени изжитой своей чистоты,
Требуя нагло от них наготы,
Он созывает скучающим взором
В полый дворец темноты.
И равнодушные стынут вокруг
Контуры, блики, виденья бесстрастных,
Еле начерченных, мертвых, неясных
Мыслей, мгновений, ошибок и мук,
Тонкие профили женщин прекрасных,
Мной оскорбленных когда-то напрасно,
Множество бледных, протянутых рук…
О, Суверэн среди слуг!..
Les Sages d'autrefois, qui valaient bien ceux-ci,
Crurent, et с'est un point encor mal eclairci,
Lire au del les bonheurs ainsi que les desastres
P. Verlaine
«Как это грубо, жить… А, в мире, на краю…»
Кто был зачат в марте, в месяце желаний,
В месяце порывов и влюбленных ланей,
В месяце мелодий, в грезах на заре,
Тот на свет явился в месяц увяданий,
В самый скучный месяц, в тусклом ноябре.
Сын чистейшей Грезы, зачатый в восторге,
Мир узрел в тумане, в сумеречном морге,
В контурах, ушедших в муть и полутон…
Он всю жизнь пробродит на крикливом торге
Холоден и странен, чужд и изумлен.
«Когда увидела с небес Урганда (фея…»
Как это грубо, жить… А, в мире, на краю
Смертельной пропасти дана, как сон, чутью
Невыразимая полночная баллада!
В ней ладан, нард и мирт, в ней ароматы яда,
И яд я, как индус, благочестиво пью…
Et hoc est Veritas. Но, чтобы жить, нам надо,
Нам надо вечно лгать и няньчить ложь свою,
Как обнаглевшего, властительного гада!..
В том мире, где дана тончайшему чутью
Невыразимая полночная баллада…
Как это грубо, жить… А, в мире нет конца,
Но надо, чтобы жить, выдумывать границу!..
О, пустота, о тишь, о ужас мудреца,
Перевернувшего последнюю страницу!
Что ж, кличь иллюзию… Дыши на мертвеца,
Страшись иронии, гони печаль с лица,
В скворешнике люби наивную девицу,
Играй бирюльками и вечно жди Жар-птицу…
О, пустота, о тишь, о ужас мудреца,
Перевернувшего последнюю страницу…
Ah! Bonne fee, enseignez-nous
Ol vous cachez votre baguette!
Beranger. Fee Urgande
«Глетчером, синим глетчером…»
Когда увидела с небес Урганда (фея
Межзвездных, ласковых, магических высот),
Что крестный сын ее (имеет каждый крот
Волшебниц крестными), грубея и наглея,
На дно, в порок и грязь, насмешливо идет –
То вся в слезах она, задумчиво бледнея,
Волшебной палочкой взмахнула вверх, и вот –
Легла осенняя, вечерняя аллея,
Над милым сумраком зажегся хоровод
Печальнейших светил, и страстно вскрикнув: где я?
На грудь Урганды пал распутный, юный мот.
И с благочестием и нежностью ессея
Он Целое познал, немея и слабея.
Но после фея зла, Брунгильда иль Геката,
Волшебной палочкой ударила своей.
«Но, – шепчет фея, – Часть и знойна, и богата,
Не менее, чем Всё! Будь дерзок, Прометей!
Всоси, опиоман, таинственность Вещей!»
И купол Целого под хохот черных фей
На Части треснул вдруг, и вот ничто не свято!
Ах, пал Софийский храм!.. Ах, грязная Галата!..
Вот несколько Частей из Космоса приято,
Вот Космос сшит хитро из нескольких Частей…
Где homo sapiens? Мы видим не людей –
Крестьянина, купца, астролога, прелата…
Но homo sapiens себе не сыщет брата.
Кто безобразнейший? Кто выкидыш природы?
Мой брат – червяк Земли. Я вижу Стикс в ночи
Передо мной плывут чудовищные воды:
Ростовщики, шуты, обжоры, горбачи,
Подмосток рыцари и паутин ткачи,
Процессия калек, готовых взять мечи,
Чтоб вырвать клок земли иль клок цветной парчи…
Часы, уйдя в себя, считают молча годы…
Что Духу Времени безумные народы?
Их страсти, их божки, ячейки, огороды?
И если кто-нибудь покажет вдруг на своды,
Где Время – звездное, тогда – молчи, молчи! –
С внезапным бешенством кричат ему уроды.
Глетчером, синим глетчером
Я шел между острых льдов.
Мне хочется бросить вечером
Несколько усталых слов…
Странных слов…
Горит закат исступленный,
Горит молчаливый лед…
Я один, один, утомленный,
Среди кровавых высот…
Злых высот…
Ночь ниспадает на шпицы,
Я умираю в ночи…
И крики, как дикие птицы,
И мысли мои – мечи!
О, мечи!
Женщина белая рядом…
Она целует меня…
Ты – Смерть, женщина с умным взглядом?
Ты нежишь свое дитя?
Смерть… дитя…
НАДМЕННОСТЬ ПАДШИХ
La garde meurt, mais elle ne se rend pas!
«Всё внешность, всё углы, всё страшно, плоско, ложно…»
ГРЕХ
Всё внешность, всё углы, всё страшно, плоско, ложно
Как ты, буддийский бог, бесстрастнейший кумир!
Но не хочу, чтоб был тот необъятный мир,
В котором надо брать все вещи осторожно,
Как циник и маркиз, почтительно-безбожно.
Он из папье-машэ, он в Сан-Суси – Памир!
Мы знали Океан, подвалы и гаремы,
Мы плакали от струн, мы жили с мудрецом,
И вот пред истиной стоим лицо с лицом.
Развратные рабы обрындевшей триремы,
Мы, честно-низкие, бессмысленны и немы,
В немом неведомом ворочаем веслом.
Пусть рядом брат, сестра!.. Мы не сотрем со лба
У них печаль и пот такого же раба.
Надменность гибнущих – не звякать нежным звоном
Тебе мы молимся, о фатум, о сова!
И ни изяществом, ни мыслью и ни стоном
Мы не напудрим мир, дарованный Законом.
СОН
Да, наслаждение, конечно, есть победа!
И женский поцелуй, и жалкий взгляд врага,
И иронически убитая тоска,
И в звуки рифм и нот перерожденье бреда!
Но только жгучий грех вполне есть наслажденье.
Быть может, потому, что в нем острей игра…
Иль знает суть Добра – немыслимость Добра –
Лишь глубочайшее, упрямое паденье?
Быть может, потому, что в честности нет риска,
Миража гибели – желанный бриллиант…
И что талант – порок и что порок – талант,
И в нем я одинок и смерть ко мне так близко!
Есть сказка древняя у персов иль японцев
(Иль сон родил ее? Мой самый древний сон)…
Что раз был взвешен грех и тяжким был найден,
Но только тяжестью пленительных червонцев.
Я помню ночь, как черную наяду…
Гумилев. Шестистопные ямбы
«На звездном полотне большого небосклона…»
Плыву, с своевольством не споря
Тяжелых, ныряющих гор,
И чувствую неба и моря
Громадный и свежий простор.
Безвольно отдавшись наяде,
Я вижу, как смотрит она,
И есть изумленье во взгляде
И страшная есть глубина.
Огромны глаза, как у рыбы,
А губы влажны и мягки,
Но есть в них и злые изгибы
Какой-то предвечной тоски.
Во все проникая, все чуя,
Я море люблю, темноту,
Внезапную боль поцелуя
И хищную недоброту,
С которой глядит одичало
Наяда в безбрежную тьму…
Я – бледный, холодный, усталый,
С улыбкой покорен всему.
Мы двое – немые скитальцы
В просторе и что впереди?
Я тонкие-тонкие пальцы
Наяды держу на груди.
И зная, что я умираю,
Что кровь леденеет моя,
Я тело наяды ласкаю,
Холодное тело ея…
Мы двое, шепчу я наяде,
Целуя, спокоен и тих,
Волос ее мокрые пряди,
Зеленых, пахучих, густых…
О, ДАМА ПИК!
На звездном полотне большого небосклона
Узор спокойного и страшного растенья
Одной из звезд и одного мгновенья
Вырезывает ночь из черного картона.
Нашептывает мне предательство и ласки
Чужой и теплый мрак, рассудочный и пьяный,
А кружева листвы надушены и пряны,
Как волны домино лукавой дамы в маске.
Молчать, и быть, и красть!… О, боль, о счастье жала!
Жить сумасшествием и быть при всех, как все,
Жить преступлением, жить мертвым, жить во сне,
Но жить, прожить всю жизнь во что бы то ни стало!
КАТИЛИНА
Колосья тяжелы и полдень мягко-зноен,
И небо пахаря бездумно и светло.
Как звонко в воздухе здоровое hallo!..
Бегут разбега ржи… Степенен и достоин,
Размерный звон зовет на празднество, в село.
Мне грустно потому, что я теперь спокоен,
Мне грустно потому, что счастие пришло.
Чего, чего мне ждать в моем разумном мире?
Всё достижимое я на земле достиг…
Моя Эсфирь живет в правдивости и в мире
И стал правдив и добр мой ум и мой язык…
Я бросил глетчеры, я руку дал Эсфири,
Я в соты мед принес офортов, нот и книг…
Но ночью изредка смеется дама пик!
Зачем меня с собой не уведет она?
Ведь в величавый час, когда взойдет луна
И декламируют старинные куранты
Те заклинания, что знают некроманты,
Ведь дама пик сведет, блистательно-страшна,
На фестивал в аду, насмешливо-галантный,
Монаха, пьяницу, безумца и лгуна!
НА СЕВЕРЕ
Уж день среди колонн блуждал, как синий, бледный,
Чуть слышный, ласковый предатель и старик,
Но смех патрициев гремел, как грохот медный,
И истеричничал патрицианок крик.
И взгляды кабана искали взгляд русалки,
И черные рабы вели в альков гостей.
Все были голые, матроны и весталки,
И потому вино казалося хмельней.
Потухшие глаза; и лужи от вина;
И шкуры тигров; смех; левкои; розы, розы…
Они дождались дня, бесстыднейшие грезы
Земли, пустой земли, что мертвенно скучна!..
В углу был распростерт холодный труп раба.
И пьяно-нежная, изящная Луцилла,
Упавши на живот, задумчиво-тупа,
В густой крови раба мизинчиком водила.
Сенатор без зубов, бессильный от вина,
Глядел восторженно, измученно и пьяно,
Как ослепительна, спокойна и стройна
Нагая Клавдия дразнила павиана.
С косматым галлом спит, с рабом своим, Криспина,
Уносит Юнию обрюзгший ростовщик…
И вот предстал в дверях сухой и строгий лик…
И загремело всё: «А вот и Катилина!»
И томно уронил стальной аристократ:
«Да, наконец и я средь фавнов и наяд…
Я плебсу толковал по кабачкам Субуры,
Как улыбаются наедине авгуры»…
«В просторах космоса пороки ночью внятны…»
Торжественно мертво царит над мраком свода
Загадочность и власть болезненных сияний.
Полгода странный день, белесый день мечтаний,
Неразрешимый мрак, как хаос тайн, полгода.
Есть сумасшествие в безмолвной и могучей
Однообразности и берега, и моря.
Заклятьям прадедов меланхолично вторя,
Страдают чуткие шаманы тундр падучей.
Но груды скал лежат, угрюмы, непокорны,
Обнявшись навсегда, огромны, неуклюжи,
Как северных баллад нахмуренные мужи…
Полгода странный день, полгода хаос черный!
КОЛОДЕЦ В ЭЛЬ-ДЖЕМАХЕ
В просторах космоса пороки ночью внятны.
Их грустный гимн звенит на арфе отдаленной.
Ты слышишь ли насмешливый, бездонный,
Несказанно-печальный и развратный
И нежный-нежный глас над нашим изголовьем,
Когда мы чуткими становимся, как дети?
Диабаллос, в течении столетий
Гонимый честным бюргерским сословьем,
Скиталец, мученик, противник всякой власти,
Крылами в холоде размеренно взмывая,
Поет во тьме о познанности рая,
О бренности, о роскоши, о страсти,
Об одиночестве, упрямстве и отваге,
И о предерзостном и гибельном весельи
Распутника в благочестивой келье,
Из схимников уйдущего в бродяги.
О, эта долгая и странная рулада,
Рассказанная в тьме неспешным баритоном!
Кто это я? Не глупый ли астроном,
Узнавший вдруг о том, что надо?
Не засмеялась ли строжайшая Нирвана?
Не плачет ли мотив коварнейшего танца?
Не тени ль пронеслись Летучего Голландца
И Вечного Жида над далью Океана?
Диабаллос! Твой ученик, в обличьях,
В личинах мерзостных, бездомный, как собака.
Он хочет проникать, как шпага, в душу мрака.
Касаясь звезд и жара ног девичьих!
Есть колодец в Эль-Джемахе.
Кто посмотрит вглубь колодца,
Тот не плачет, не смеется,
Тот не помнит об Аллахе,
С той поры, как в Эль-Джемахе
Посмотрел он вглубь колодца.
«Этот побыл в Эль-Джемахе», –
И указывают пальцем,
Если кто глядит страдальцем,
Тих и бледен, как на плахе.
«Этот побыл в Эль-Джемахе!» –
И указывают пальцем.
Ах, и я был в Эль-Джемахе!
В глубину глядел я жадно –
Там безмолвно… там громадно…
Я влачусь с тех пор во прахе…
Но и я был в Эль-Джемахе!
Там безмолвно… там громадно.
КОЛЛЕКЦИЯ ТИШИН
Il a tout de meme des belles choses –
le silence et l’immobility…
E. Rod. La course a la mort
«Это может быть, что вы не замечали…»
Посв. E. А. Ш.
«Как мучают они! Я знаю их туманно…»
Это может быть, что вы не замечали,
Что на этом свете вовсе не одна,
Разные есть тишины, что тишина
Может в камне быть, иль, например, в вуали.
Тишина всегда есть в искренней печали.
Я всегда искал ее, ее одну,
Эту сложную, большую тишину
По старинным и заглохшим амбразурам,
В лампе под зеленым абажуром
И под небом серым, благородным, хмурым…
Так как в юности я был в любви несчастным,
Так как я скучаю и всегда один,
Так как я считаю в мире всё напрасным,
Я собрал себе коллекцию тишин.
Труд мой был безмолвным, долгим и опасным.
Слово лишь намек роскошнейших молчаний.
Дружелюбные читатели стихов,
Вы должны быть сами полными мечтаний.
Я еще коллекции сбираю – снов,
Глаз, закатов, тьмы и северных сияний.
Как мучают они! Я знаю их туманно,
Но их ведут за мной уж многие года –
Воспоминание, прозренье иль мечта…
Как будто видел я когда-то их, и странно,
Что я не видел их, конечно, никогда.
Их укоризненно рождает тишина,
Как очертание той истины и доли,
Что надо было взять, что недоступны боле
И мне, избравшему, как все, удел лгуна,
Творца, ученого, дешевки, болтуна…
Чуть вечер. Осень. Тишь. Широкая дорога.
Скелеты тополей, как черная печаль,
По сторонам ее. И холодно и строго
Синеют небеса, как матовая сталь.
Старик и девушка идут куда-то вдаль.
Неспешен ровный шаг. Они идут без слов.
Костюм у девушки опрятен, но не нов;
И в пыльном сюртуке ее товарищ старый.
По контуру плаща я вижу – он с гитарой…
Эпоха, кажется, сороковых годов.
На фермах, отозвав взбесившихся собак.
Их, верно, слушают соседи и соседки
И подпевают им: Hallo, Marie, clique-claque!
Когда звенит старик на струнах кое-как,
А девушка поет пустые шансонетки.
Как меланхолией овеяна просторность!
Усталый вечер ткет прозрачную вуаль,
И небо холодно, и бесконечна даль…
В походке старика – великая покорность,
В глазах у девушки – прелестная печаль.