Текст книги "Противоречия: Собрание стихотворений"
Автор книги: Алексей Лозина-Лозинский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
ТРОТТУАР
(ПЕТРОГРАД, 1916)
Измените смерть мою в жизнь, мои кипарисы в лавры и ад мой в небо. Осените меня бессмертием, сотворите из меня поэта, оденьте меня блеском, когда я буду петь о смерти, кипарисах и аде.
Джордано Бруно О героическом восторге
L'ART POETIQUE
A quelle existence triste, precaire et miserable… se voue celui qui s'engage dans cette voie douloureuse qu'on nomme la carrifcre des lettres!,. les nerfs s'irritent, le cerveau s'enflamme, la sensibility s'exacerbe; et la nevrose arrive avec ses inquietudes bizarres, ses insomnies hallueinees, ses souffrances indefinissables, ses caprices morbides, ses depravations fantasques, ses engouements et ses repugnances sans motif, ses energies folles et ses prostrations enervees, sa recherche d'excitants et son degoflt pour toute nourriture saine.
Theophile Gautier
«Размер моих стихов есть поступь легионов…»
Barbarus hie ego sum, quia non intellegior illis.
Ovid. Trist. V. eleg. 10. v. 37
MAESTRO
Размер моих стихов есть поступь легионов,
Разбитых варваров, бургундов иль тевтонов,
Бесчисленных, густых, ползущих в тьме и в тьму,
Однообразных туч, угрюмых ко всему,
Гул низколобых орд, раскаты долгих стонов,
Немолчный Океан глухих и грозных звонов,
Насмешки верящих во власть немых Законов
И бросивших свой край так, вдруг, нипочему…
И голос музы – клич. Медлительный, безбожный,
Но и рассудочный, и хищно осторожный,
Грудной и медный зов седого трубача.
Распространяет вдруг его труба, рыча,
Как самка дальняя в своей тоске тревожной,
Меланхоличный вой, свирепый, безнадежный,
И, ноги в поножах во мраке волоча,
Все варвары гремят, опрастывая ножны.
В БИБЛИОТЕКЕ
Кто мальчиком еще таился и любил
Портьеры тяжкие и запах фолианта,
Роб-Роя, Зигфрида и капитана Гранта,
Кто плакал без причин, был нежен, был без сил –
Того отметил Бог проклятием таланта.
Быть может, Бог его в раздумьи уронил
На красные цветы запущенных могил,
Не зная, что создать – пигмея иль гиганта.
Стал мальчик юношей, и лампа Алладина
Вела его в толпе фигляров и бродяг,
На нем была всегда минутная личина,
Его влекла к себе бездонная трясина,
Он был влюблен в намек, в уродливость, в зигзаг,
И ночью мучила его Первопричина,
Когда взбирался он пугливо на чердак,
Где, точно blanc-noir, легли луна и мрак.
Стал взрослым юноша, когда он понял сухо,
Что непонятна ночь, а лозунг дня «дави»…
О, у него был стиль, и взгляд, и тонкость слуха,
И сердце было всё в запекшейся крови!
Il bravo мэтром стал… Лови успех, лови!
Но по ночам поэт в подушку плачет глухо,
Что в жизни он не знал самоотдачи духа,
Простой, не мыслящей, бессмысленной любви!..
НА КЛАДБИЩЕ
Мучительно сознать, что мы из старых нитей
Плетем свою канву, ненужные творцы;
И в библиотеке стыдится дух открытий
Средь сотен тысяч книг, где спят их близнецы.
Любой покойник знал все наши сны и речи
И лавры древних слов хранит любой экстаз…
Мы открываем Бог, как будто мы Предтечи,
Мы плачем, мы творим, как будто просят нас…
Наверно, человек когда-нибудь устанет
Блуждать за новизной под добрый смех веков;
Быть может, некогда земля безмолвной станет
И люди будут жить с иронией богов
И в библиотеке улыбкой сфинкса ранит
Брат брата своего средь саркофагов слов.
«Я верблюд, чересчур нагруженный…»
Средь белых-белых плит тоскливо воют духи,
С небес безжалостно глядят глаза Астарты
И, как зловещие и умные старухи,
Законы Космоса играют молча в карты.
В беззвучности гробов спокойны, как природа,
Милльоны червяков едят людские туши…
От трав струится в ночь, как ладан, запах меда
И бродят при луне влюбленных мертвых души.
И в красном сюртуке плута-магнетизера
К ним homo sapiens несет с подмосток розу.
И в кладовых своих тончайший ум актера
Взрывает мусор слов, ища костюм и позу.
«Есть шелест шелковый нам дорогого платья…»
Я верблюд, чересчур нагруженный
Всем богатством, что только могли
Люди видеть в лазурной дали
И душой оплатить восхищенной.
Взяв сокровища груз благовонный,
Мы пустыней обратно брели,
Я, верблюд, и феллах прокаженный,
Проводник мой, мой ум, раздраженный
И печальный изгнанник Земли…
Я упал под тюками в пыли.
Тяжелы на истертых плечах
Драгоценности рынков далеких!
Как он хлещет меня, мой феллах,
Между глаз, утомленно-глубоких.
И певцу всех путей одиноких
Перед смертью являет Аллах
Самый добрый мираж на холмах:
Рощи пальм на озерах широких,
Земледельцев средь жен чернооких…
Издыхаю в горячих песках.
«Я, замкнутый в квадрат со скучными углами…»
Есть шелест шелковый нам дорогого платья
Любимой женщины, идущей тихо к нам,
Чтоб провести, грустя, рукой по волосам…
Ты голову прижмешь к ее худым плечам,
Несущим аромат давнишнего объятья,
И думаешь о том, что так смешны проклятья,
Что мы, ничтожные, давно добры, как братья,
Что нам нельзя, нельзя не изменить мечтам!..
Так хрупкий вечер мой, неизъяснимо странный,
С какой-то женственной, серьезной чистотой
Приходит в комнату, где книги и диваны,
Ковры, оружие, старинные романы,
Раблэ, и Свифт, и Скотт; и бюсты – чередой
Уроды светлые, излюбленные мной –
Здесь Квазимодо, Пан, Вольтер, Сократ…
Как пьяный Гашишем нежности, я мучим добротой!
Что в жизни я искал? Пергаментовой пыли!
Я наложить хотел чертеж на небеса
Отчетливый, сухой и строгий, как глаза
И щеки желтые патриция, что были
Прелестней для меня, чем юная краса!..
О женщина, о та, с духами вялых лилий,
Приди, приди ко мне в часы моих бессилий,
Приди, приди ко мне, погладь мне волоса!
МЕЧТЫ
Я, замкнутый в квадрат со скучными углами,
Под белой простыней, как длинный, потный труп
С уставленными в мрак незрящими глазами,
Когда тяжелый мозг надменен, прям и туп,
Как древний фараон священными ночами,
Я взвешиваю мир. Сходя с ума, в постели,
Я чую сладостно, как в мраке и тиши
Мышленья мерные и чёрные качели,
Как виселица в тьме, качают Божьи цели
И ужас вскрикнувшей и смолкнувшей души.
И знаю я тогда, холодный и бескрайний,
Что всё, что строим мы, мы строим на песке,
Что обладание действительное Тайной
Обязывает нас дрожать в дыре случайной
С кривой улыбкою на восковом лице.
«Сегодня я факир с недвижимым и дальним…»
Миражи нежные блуждают по пустыне,
Алхимик подчинил планеты янтарю,
И похотливые ласкаются рабыни
К давно бессильному от мудрости царю.
И так же, только Ночь накинет креп на Атом,
Где неизменный круг свершает лилипут –
Мечта, познание и вера в звездный фатум
И музыкальный вздор в поэте оживут…
«Когда я буду стар, я буду, как гравер…»
Сегодня я факир с недвижимым и дальним
Презрением вещей в померкшем важно взоре;
Сегодня я кажусь, как эйсберг ночью в море –
Неловким, тягостным, правдивым, колоссальным.
Но будто в глубине какого-то колодца
Во мне загадочно и весело смеется
Эффектной женщины порочно-ясный взгляд
И отблески греха на черном дне дрожат,
Как те, что чуются в кинжалах, в амулетах,
В брильянтах дерзостных и в лживейших поэтах.
«Когда закончит дух последнюю эклогу…»
Когда я буду стар, я буду, как гравер,
Язвительный, печальный, но довольный…
Кладущий медленно на хаос и простор
Едва начерченный, но правильный узор,
Легко-стираемый, ненужный, произвольный…
И будет контуров необычайно много!
Рисунки душ, эпох, и местностей, и Бога,
Все выползут из тьмы, медлительны, страшны,
Как утончённые, уродливые сны,
Как те чудовища, что населять должны
Кошмар геолога иль палеонтолога.
И будут знать они, творимые кошмары,
Что в мой последний час, я – деревянно-старый,
Я не почую рук мне самых дорогих,
Что формы дальнего затмят моих родных
И, глядя в призраки, я выпью снова чары
Несуществующих, холодных и пустых…
Assai palpitasti…
Leopardi
Когда закончит дух последнюю эклогу,
И Marche funebre, дрожа, порвет последний звук,
И улетит с чела тепло ласкавших рук —
Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу
И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг…
И нищим я пойду к далекому чертогу.
Средь белых колоннад там будут так легко
Бродить задумчиво синеющие тени,
Как самый нежный грех, упавший на колени…
Там будут сонмы жен с запавшим глубоко
В лазоревых глазах познанием всего,
И к Богу поведут прекрасные ступени.
И я туда войду, кривляясь, беспокойно,
Сдирая струпья с ран, как Диоген в пыли,
Что в жертву вшей принес когда-то недостойно.
И вот пред Богом храм раздвинется спокойно,
Неизъяснимое представится вдали
И тихо скажет Бог: «Кто ты, пришлец Земли?»
– Твой верный Арлекин, великий Господине,
Жонглер и мученик, который не в пустыне,
А на асфальте жил, но бичевал себя;
Который вечно лгал, всё портя, всё губя,
Смеялся над Тобой и плакал так, как ныне,
Что он всю жизнь любил на свете лишь Тебя!
ТРОТТУАР
Моя душа соткана из грязи, нежности и грусти.
В. Розанов. Уединенное
ЛАНДЫШИ
«Хранят Значение громады улиц строго…»
Когда надломит мозг та страшная усталость,
Что придает щекам безжизненную впалость,
Потусторонний блеск замученным глазам
И мир сомнамбула встает вокруг, как храм,
А улица гремит, как пьяный негр в тим-там, –
В нас просыпается мучительная жалость
К цветам и девушкам, особенно к цветам…
Сегодня вечером у нищей под рекламой,
Зовущей в кинемо, я ландыши купил.
Я шел, упрямо шел за незнакомой дамой
Фантастом ледяным, нахальным Далай-Ламой;
Конечно, ландыши я ей бы предложил,
Но… но… их аромат… их аромат… он был…
Как мы в шестнадцать лет!.. когда я так любил!
Что сделали со мной с тех пор мои поступки?
Ах, эти ландыши, как беленькие юбки
Девиц в шестнадцать лет… Ах, дорогой букет!
Как веет чистотой стыдливый ландыш хрупкий,
Что любит скромность, тишь, улыбку, полусвет…
Я ландыши вдыхал под грохоты карет…
Ах, эти ландыши, как мы в шестнадцать лет!
ТРУЛАЛА
Хранят Значение громады улиц строго
Средь звонкой и ночной, нарочной тишины.
Мне кажется, что всё, что дарит мне дорога,
Лишь декорация торжественно-немого
И столь возвышенно-больного Сатаны.
Я в мертвом городе глубокой старины.
Быть может, я бреду, всё позабыв и спутав,
Средь капищ Мексики; и я Полишинель,
Буффон пред идолом! Иль нежный менестрель?
Но днем была больна вот эта же панель
Несносной лаллией тревожных лилипутов
С глазами кроликов и щупальцами спрутов!
И скучно веруя в реальность привидений,
Царапал мыслью я свой величавый бред…
Навстречу кто-то шел из гулких отдалений.
Он был каменнолиц и хорошо одет.
Как я наверно знал, что этот силуэт
Был дэнди и маньяк, но в то же время гений.
«Чуть в мир вступила бархатная тьма…»
Мы живем далеко друг от друга,
Мы смеемся над всеми словами…
У меня далеко есть подруга…
Где теперь она, в Ницце, в Сиаме,
Трулала с большими глазами?
В Трулала так прелестны и гадки
Угловатость манер и остроты,
Как малы башмачки и перчатки
Трулала, этой милой загадки…
Трулала, я чувствую, кто ты…
Мефистофель ведет по панели
К неизвестности ленты кадрили,
Котильон не имеющих цели,
Но влюбленных в шикарные стили!
Трулала, вас там полюбили?
Оправдав, усмехаясь, паденья,
Мы играем с огнем и самумом:
Я краду, где попало, мгновенья,
Трулала знает все преступленья…
Трулала, последний был грумом?
Будет в мире дурная страница,
Будет самый скупой, бесконечный,
Нудный вечер, в который не спится…
Кто-то тихо ко мне постучится…
Трулала? Войдите, конечно!
Я безмолвно сниму с нее шляпку,
Трулала станет тоньше и строже,
Я целую, целую перчатку…
Это больно, и грустно, и сладко…
Трулала, ты плачешь?.. Я тоже…
И обнявшись угрюмо и страстно,
Мы молчим… Или «рада»? – «да, рада»…
Как мы знаем, – всё в мире напрасно,
Как стареем мы с ней ежечасно…
Трулала… молчите… не надо…
«Есть на дне жемчуга и кораллы…»
Чуть в мир вступила бархатная тьма,
Любимые созвездия Мадонна,
Чтоб Божьим служкам дать пример, сама
Зажгла меланхолично и влюбленно.
Растут готически и неуклонно
Окутанные трауром дома.
Как явно, что Вселенная бездонна,
А город – муравейник и тюрьма!
Пред феерией высохший астроном
Ползет на башню, точно муэдзин;
Апаш становится на старт с законом;
На вольнодумца черным капюшоном
Спускается неизлечимый сплин;
Стоит лунатик на краю глубин;
В мечтах горбун – паук и Лоэнгрин! –
Крадется к отвратительным притонам.
Как раб, иду за ним. В его фигуре
Есть что-то из баллад и темных саг…
О, чья фантастика назло натуре
Вдруг человеком сделала зигзаг?
Живой иероглиф! Созданье фурий!
И может быть, ничто не мучит так,
Как обаяние в Каррикатуре!
Иду за карликом в глубокий мрак…
МАСКОТТА
Есть на дне жемчуга и кораллы,
В мраке города – Роскошь и Страх.
Я влюблен в чердаки и подвалы,
В блики лиц при ночных фонарях,
В проституток на черных низах,
В романтично-немые каналы,
В отблеск сказки на старых домах,
В академии, в тронные залы,
В бледных девушек в бледных мечтах.
Будто щупальцы вверх осьминог,
Город высунул длинные трубы,
Душат жизни квадратные срубы,
И умны и безжалостно-грубы
И тиран, и бунтарь, и пророк.
Лабиринт этих улиц жесток…
Одинокий в них так одинок!..
Но люблю я печальные губы,
Освятившие только порок.
И мне жаль, что моя дорогая
В самой северной тундре живет,
Где правдивый тунгуз – звездочет
Горделиво-пустынного края –
Знает святость великих пустот,
Что живет она там, созерцая,
Что изящная, злая, больная,
В соты Города не принесет
Ароматный и приторный мед.
ПАРИКМАХЕРСКАЯ
С салфеткой грациозная девица,
Как бабочка, летала по кафэ.
Ей нравились предерзостные лица,
Усы, мундир и брюки Галлифэ.
Мы были – дебоширы, готтентоты,
Гвардейцы принципа: всегда назло!
А в ней был шарм балованной маскотты,
Готовой умирать при Ватерлоо…
ЖЕМАННИЦА
В парикмахерской есть острая экзотика…
Куклы, букли, пудра, зеркала;
У дверей мальчишка с видом идиотика;
Строй флакончиков на мраморе стола.
На щеках у посетителя намылена
Пена, точно пышное жабо.
Бреет страшной бритвой с пристальностью филина
Полунищий пшют иль старый би-ба-бо.
И улавливаю всюду ароматы я –
И духов, и мазей, и румян,
Будуарные, фальшивые, проклятые,
Как напыщенный и пакостный роман.
Как старательно приклеено приличие
К мертвым куклам или ко пшюту!
И, как каменный, гляжу я на обличия,
Маскирующие смерть и пустоту.
О, мне страшно, не увижу ль я, бесчувственный,
Здесь однажды – белого Пьеро,
Умирающего с розою искусственной
За ужасно-водевильное Добро?
ТАНГО
Легенда вечера таинственно запета,
Закат, как древний знак и как безмолвный стон,
И люди движутся, как эльфы из балета,
И сад – часть космоса – загадочен, как он.
В легенде вечера, ступая точно кошка,
Как будто гордая, жеманница прошла.
Как раздражает всё: ее вуаль, и ножка,
И платья краткий шум, дразнящий шепот зла…
Мне хочется идти за этою прошедшей,
Мне хочется ее галантно рассмешить…
Но знает ли она, что надо сумасшедше,
Изломанно, легко и странно говорить?
Ах, знает ли она, что надо быть неслышней
И музыкальней всех! Что в черных кружевах
Ей надо кошкой быть, вселюбящей, всехищной,
И с полной низостью в глубоких тайниках!
Что надо так уметь замучить за уступку,
И дать причудливо все прелести свои
И на пол медленно спускать за юбкой юбку,
Все эти белые и шумные слои…
К РИСУНКАМ БЕРДСЛИ
Гурман и сибарит – живой и вялый скептик,
Два созерцателя презрительно тупых, –
Восторженный поэт – болтун и эпилептик –
И фея улицы – кольцо друзей моих.
Душою с юности жестоко обездолен,
Здесь каждый годы жжет, как тонкую свечу…
А я… Я сам угрюм, спокоен, недоволен,
И денег, Индии и пули в лоб хочу.
Но лишь мотив танго, в котором есть упорность,
И связность грустных нот захватит вместе нас,
Мотив, как умная, печальная покорность,
Что чувствует порок в свой самый светлый час,
А меланхолию тончайшего разврата
Украсят плавно па под томную игру,
Вдруг каждый между нас в другом почует брата,
А в фее улицы озябшую сестру.
ПОСЛЕДНИЙ ТУАЛЕТ
Весьма любезные, безумные кастраты,
Намек, пунктир, каприз и полутон,
Урод изысканный и профиль Лизистраты,
И эллинка, одетая в роброн.
Здесь посвящен бульвар рассудочным Минервам,
Здесь строгость и порок, и в безднах да и нет,
И тонкость, точно яд, скользит по чутким нервам
И тайна, шелестя, усталый нежит бред.
ТАБАРЭН
Скрипач – гротеск ужасно-длинных линий,
Фигура Дебюро иль Паганини –
И дама бледная со скорбным ртом,
С красивым, но истасканным лицом –
Лицом камелии и герцогини –
Задумчиво свершают tete-i-tete
Самоубийц «последний туалет».
Им холодно в нетопленной гостиной,
Просторной, неприветливой, пустынной…
Бестрепетен, неумолим, жесток,
Ложится с улицы на потолок
Луч электричества, простой и длинный;
Две белых маски – Глинка и Мюрат –
Как вечность тупости, со стен глядят;
И в позе неестественной артиста
(Овал лица, улыбка – от Мефисто…)
Весь в черном, как могильщики, скрипач
Смычком передает как плач
Рапсодию бравурнейшую Листа.
Склонившись, женщина впивает сны…
Яд приготовлен. Письма – сожжены.
Е tu, ribelle cor, perche al villano
I muscoli robusti, il sangue sano
E l'ignoranza invidi?
Eccoti danze, fior, chiome fluenti,
Candidi petti, volutta cocenti…
Ridi una volta… ridi!
Stechetti
ДЖЕНТЕЛЬМЭН И ГАВРОШ
Колышатся во тьму, как пурпурный кошмар,
В палаццо Дьявола изгибы вожделений,
И бедра женские и женские колени
Во что-то общее сливают смутность пар.
Банкиры тяжкие; бессмысленные лбы;
Стеклянные глаза; безжизненные души;
Безногих стариков чудовищные туши
Почтительно к столам приволокли рабы.
Как тени под водой – фигуры полутьмы;
Вуаль фантастики кидает свет лиловый
И все впивают сны бесстыдного алькова,
Телодвижения танцующей чумы.
И все заражены. Властительный угар
Разгорячил людей дыханьем пряным танцев
И под мелодии усталых итальянцев
В интимные углы уходит много пар.
В постелях напрокат желанья мертвецов
Так упоительно, так остро будут грубы…
Гадюки – пальцы их – и две медузы – губы –
Добьются стиснутых в страдании зубов!
Мелькают тенями угрюмые лакеи
И тухнут лампочки… пустеет темнота…
Я глажу грустные, как смятая мечта,
Растоптанные листья орхидеи.
Но вот темно совсем. Последнее людское,
Последний шум вдали неясно угасал…
Легло на тишь, на мрак, на опустелость зал
Прощающее, умное, большое…
Зачем же плакать так, ты, сердце Арлекина?
О, улыбнись, молчи… И вот безмолвен я,
И с люстры падает усталая змея,
Медлительная лента серпантина.
ЦИРКАЧКА
Богатый джентельмэн с седою шевелюрой,
С тем холодом, в котором много хмурой
Презрительности, зла и благородства,
Со взором, видящим все тени и уродства,
И уличный Гаврош, живой и полупьяный,
С ужимками умнейшей обезьяны,
Столкнулись вечером. На город безобразный
Лег выспренный закат и бросил блеск экстазный
На тех бесчисленных, что с ритмом батальонов
Свой marche patriotique во славу двух Законов –
Желанье Женщины и неименье Цели –
Немолчно отбивают по панели.
Гаврош кричал: «Паденье министерства!
Расстрел бастующих! Неслыханные зверства!
Падение бумаг! Вот номер «Радикала»!»
И джентельмэн спросил, прищурившись устало:
«Что нам с тобой, мой друг, до смены кабинета?»
«Monsieur, для Вас, меня и дамы полусвета
Само восстание уже имеет цену!»
Гаврош понравился седому джентельмэну.
«Среди домов (которых страшно много!)…»
Как на Гольбейновской гравюре, смерть брела
За гибкою спиной актрисы.
Дитя трапеций и кулисы,
Она циркачкою-наездницей была.
Я часто с ней ходил в пропахший морем порт
О тропиках мечтать безмолвно,
Когда холодный и великолепный норд
Гонял однообразно волны.
Закутавшись в плащи, на серых камнях дамб,
Вдвоем, как статуи печали,
Смотрели молча мы на дали,
На копьеносный и колеблемый, как ямб,
Отряд таинственно-красивых кораблей,
На толстые, как бюргер, бочки,
На просмоленных и обветренных людей
И дальние суда, как точки.
И я любил ее – лицо и стук шагов,
Болезненность и благородство…
Как обаятельно банкротство,
Когда оно интеллигентно и без слов!
И я ведь знал ее так остро-глубоко,
Ее vin triste прогулок к морю…
О, эта литургия горю!
А все ценили в ней эффект и более всего –
Сквозь зубы брошенный, как будто с полусна,
Призыв лениво-дерзких ноток
Того «поди сюда», которое она
Заимствовала у кокоток.
Среди домов (которых страшно много!)
И грубо-размалеванных афиш
Есть несколько почти беззвучных ниш.
И в нишах выявлено имя Бога.
С панели сразу попадаю в тишь.
Я в тишину внезапную вошел.
И я дрожу? Но почему? Престол,
И темнота, и древний лик Предтечи,
И тоненькие, женственные свечи
Из воска непорочных пчел…
Как мрачно серебро мистичных риз
На мертвенных святых, святых бесспорно!
И еле брошен в темноту эскиз
Каких-то девичьих и столь покорных
И слабых-слабых плеч, склоненных вниз…
А я не знал! И на моей планете
Есть чье-то отношение к «тому»?!
К Не-Суете и… и… к Нему!
А я не знал! Не верил никому,
Что есть неотрицающие дети!
О, запах ладана! О, запах тленья!
Здесь Истина прияла страшный лик,
Невыносимый, как внезапный крик,
Свой лучший, глубочайший лик Смиренья…
Бегу, бегу, и потрясен, и дик!
Из храма сразу попадаю в гам.
Афиша на заборе объявляет,
Что господин профессор Игрек нам
Прочтет еще доклад, тогда и там,
Что атом абсолюты отрицает.
СУЛАМИТА
Оглянись, оглянись Суламита,
и мы посмотрим на тебя…
Соломон. Песнь песней
ИДЕАЛ
Я знаю женщину и родину, которым
Я посвятил себя как молодой монах.
Как странно, никогда я их не встретил взором!
Но как я их познал в готических лесах
Пред морем северным, спокойным мельхиором…
И коммендацию я им принес в мечтах.
О, родина души! Там кипарисы-йоги,
Благочестивые и черные, ведут
В зловеще-белые, прохладные чертоги,
И гобелэном тень упала на дороги…
Там маки страстные болезненно цветут,
Там ряд могильных плит, углы их четко строги,
Бамбук, и эвкалипт, и зной, и тишь… Ах, тут
Вассалы Сатаны псалмы любви поют,
Иль, может быть, устав творить Добро и Суд,
На оргиях грустят, развратничая, боги…
И здесь… и здесь – она. Но как она ужасна
На том, что правильно, печально и прекрасно!
Стоит на мраморе худа, мала, черна,
С искривленным лицом прелестная она
И чистит апельсин, и в смехе отчеканен
Стальной и наглый бунт бесстыднейшего дна…
В ней дерзко человек осмеян и изранен,
В ней Саломея есть, Сафо, Кармен, Нана,
А рядом с ней стоит, как сплин и глубина,
Как изваяние, и угловат, и странен,
В костюме клетчатом ужасный англичанин!
Зной. Кипарисы. Даль. И воздух чуть туманен…
О, родина моя, где в траурные краски
Закутались, как в газ, уродливые маски!