Текст книги "История моей жизни"
Автор книги: Алексей Свирский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)
– Ваше благородие…
Мой голос среди безмолвия раздается особенно звонко и четко.
– Ну? – не поднимая головы, роняет пристав.
– Отпустите меня, пожалуйста… Больше не буду… Ей-богу не буду… Меня в аптеку послали… У моего хозяина от пороха глаза лопнули…
Начальник откидывается на спинку чресла, закуривает папиросу, со вкусом затягивается и густыми струями выпускает дым из ноздрей.
– То есть как это лопнули? – с доброй улыбкой спрашивает офицер ласковым голосом.
Начинаю понемногу осваиваться. А спустя немного мой голос рассыпается по всему кабинету. Меня слушают внимательно, с заметным любопытством, и все улыбаются. У городового улыбка приводит в движение густые коричневые усы, у околоточного расплывается по круглому полному лицу, а у начальника живою ниточкой извивается на тонких губах.
– Каков мальчик, а?
Пристав лукаво подмигивает, околоточному и встает из-за стола. Потом выходит на середину комнаты, потягивается, зевает и, собираясь уходить, отдает последние распоряжения:
– Проходное свидетельство передашь начальнику местной команды. Отправишь его завтра первым маршрутом в пересыльную тюрьму… Паек на месте…
Мне становится страшно: слова пристава гасят вспыхнувшую во мне надежду и бросают меня в черную бездну неведомого. В глазах, темных от слез, меркнет солнечный день. До боли ощущаю удар, нанесенный моей маленькой неустойчивой жизни, и навсегда запоминаю одесского пристава, его сухое, тонкогубое, чисто выбритое лицо с узенькими бачками вдоль впалых щек.
3. На РодинеНа рассвете следующего дня нас, арестованных, выводят во двор, выстраивают по четыре в ряд и, окружив конвоем, отправляют в тюрьму.
Со мной в последнем ряду – три женщины, одеты легко, бедно и пестро. На одной красная кофточка без рукавов и зеленая юбка с прорехой назади, на другой коричневое платье, с белой пелеринкой в жирных пятнах, а на третьей ситцевое платье с желтыми грушами на красном фоне.
Вообще вся наша партия состоит из босяков, обвешенных грязными лохмотьями.
Предутренний сумрак пропитан ночной стужей. Я зябну, сжимаю челюсти, чтобы не стучать зубами, и не хожу, а прыгаю босыми ногами по холодным камням мостовой.
Нас тридцать два арестанта и восемь конвойных.
Огни еще не взошедшего солнца уже растекаются сиренево-розовыми озерами по светлеющему небу, и мягко сползают с домов легкие тени медленно отступающей ночи.
По спящим камням мостовой катится экипаж. Четко цокают подковы невидимой лошади, и звенят железные шины колес.
Мои спутники сильно заинтересованы вытягивают шеи и глазами ищут просвет между затылками идущих впереди.
– Не иначе Англичанин и Золотая ручка свой фарт прогуливают, – говорит маленького роста женщина с опухшими темномалинавыми губами.
Она имеет в виду, как я потом узнаю, знаменитого одесского карманника и его не менее известную подругу – воровку.
Я иду с краю, мне видна даль улицы. На мягко-оранжевом фойе горизонта вырисовывается бегущий нам навстречу рысак, запряженный в легкую венскую коляску.
Различаю серую в яблоках масть и широкую грудь коня.
В прозрачном свежем воздухе весело бежит лошадь, размашисто перебирая звонкими ногами. Старой бронзой горит на заре широкая борода извозчика. В экипаже сидит морской офицер в летней форме, а с ним девушка в белой широкополой шляпе с красным кудрявым пером.
– Стой! – командует девушка, протягивает к желтому кушаку возницы тонкую руку в длинной до локтя перчатке цвета беж.
Извозчик опрокидывает назад спину, натягивает вожжи. Рысак останавливается. Офицер – беленький, тоненький, чистенький, с густым румянцем на юношеском безусом лице, – спрыгивает с коляски и срывающимся голосом приказывает этапу остановиться.
Разводящий подчиняется команде, отдает честь, впивается глазами я смеющееся лицо моряка и ждет дальнейших, приказаний.
В это время намеревается сойти на мостовую девушка– спутница офицера. Она встает, одной рукой держится за плечо извозчика и медленно вытягивает обутую в черный атласный башмачок маленькую ножку в тонком, хорошо натянутом чулке того же цвета беж, что и перчатки.
Девушка сходит на мостовую и танцующей походкой приближается к офицеру. У моряка в руках небольшой кожаный бумажник, наполовину раскрытый.
– Костенька, миленький, отдай им все, отдай им все… На что нам деньги…
У девушки из-под шляпы выбивается черная волна густых волос.
Она растрогана и Глядит на нас с добрым и теплым участием. Ее большие черные глаза полны сверкающей влагой, и поблескивает белая россыпь зубов. Не стесняясь этапа, она прижимается к моряку всем телом и истомно шепчет: «Отдай им все…»
Я вглядываюсь в лицо девушки и узнаю Соню. Мою Соню… Стыд обжигает глаза. Боюсь, что и она меня узнает. Прячусь за арестантами и готов провалиться, уничтожиться, лишь бы только Соня меня не узнала.
Я уже не маленький и все понимаю. Знаю, по какому колючему пути катится жизнь красавицы Сони. Недаром она сказала, что бедные не имеют права на красоту. И вот она уже не та. Пьяная, вместе с пьяным офицером, на заре летнего дня, она стоит перед молчаливой толпой арестантов и, по всей вероятности, не чувствует и не сознает, в каком она сейчас находится положении.
Немытые босяцкие рожи, окруженные конвоем, красавица Соня с ее горящими пьяными глазами, чистенький офицерик, рыжебородый возница, серый в яблоках конь, тихий восход и золотые цветы первых лучей поднимающегося солнца создают странную картину… Эта сцена врезается в мою память, живет и волнует мое сердце даже сейчас, когда набрасываю эти строки.
Нахожусь в пересыльной тюрьме – в общей камере для несовершеннолетних. Нас сорок человек, самому старшему восемнадцать, самому младшему двенадцать.
Меня сейчас будут бить за то, что я не имею двух копеек, чтобы заплатить за парашу, за то, что я не вор, а пуще всего за то, что я меньше всех ростом и совсем беспомощный. Стою, на нарах, прижимаюсь к стене и испытываю тяжкий гнет страха. Мои сотоварищи по камере не стесняется и вслух обсуждают вопрос, как лучше меня изувечить.
– Сделать ему темный киф и закляпить пасть, чтобы не звонил, и баста! – говорит староста камеры Митька-Скок.
Непонятные слова ужасают меня. Но инстинкт самосохранения подсказывает мне, что я не должен и виду показывать, что трушу. И когда арестанты, вскочив на нары, окружают меня плотным полукругом, а один из них, с рябым лицом, по прозвищу Федька-Налим, совсем близко подносит к лицу моему кулак, я обращаюсь к камере неожиданно для самого себя с речью:
– Вы что думаете: вас поблагодарят за то, что вы меня убьете?.. Нет, голубчики, вы за это так ответите, что всю жизнь будете помнить… Я вам ничего не сделал худого. И посмейте только!..
Мой взволнованный голос, а главное – чистое произношение русского языка приводит моих врагов в удивление, похожее на замешательство. Они переглядываются, делают какие-то знаки друг другу, и, наконец, Митька-Скок задает мне вопрос:
– А за что ты сюда попал?
– Я искалечил одного богача…
Камера поражена. Малолетние узники глядят на меня широко раскрытыми глазами.
– Ты?! Искалечил? Ну, расскажи, как это ты сделал, и кто такой этот самый богач…
Чувствую себя освобожденным и с облегчением перевожу дух.
Подробно рассказываю своим слушателям о погроме и о том моменте, когда я бросил в Амбатьелло осколок зеркала. Меня слушают с большим вниманием.
Некоторые из арестантов, больше всех заинтересованные, предлагают мне сесть на нары и не бояться.
– Знаете что? – восклицает староста. – Сделаем его нашим звонарем, и он расквитается с нами за парашу.
– Хочешь быть звонарем? – обращается он ко мне.
– А что это значит? – в свою очередь спрашиваю я.
– Звонарь – это сказочник. Ты будешь нам рассказывать сказки, а мы тебя будем слушать, а за это ты не будешь платить за парашу… Вы согласны? спрашивает староста, обращаясь к остальным.
– Конечно, пускай… Что ж, послушаем… Видно, у него колокол хорошо работает.
– Дадим ему кличку.
– Давай дадим…
– Ты будешь у нас – Мишка-Арапчик.
– Почему Мишка? – невольно вырывается у меня.
– А потому, что ты кудлатый и короткопалый, вот и выходишь вроде медвежонка, – объясняет мне староста.
К вечеру я окончательно осваиваюсь и уже не чувствую никакого гнета тюремной жизни. Ребята хорошие, меня не обижают и много от меня не требуют.
Вечером, после проверки, я сажусь посреди камеры и рассказываю моим внимательным слушателям все, что я когда-либо слышал, все, что я прочел, а больше всего то, что я выдумываю во время рассказа. Получается смесь из рассказов, повестей и романов Майн-Рида, Купера, Монтшена, Габорио, волшебных сказок Арона Пииеса и печальных сказаний Станислава.
Я сам испытываю внутреннюю радость, и мне нравится, что я могу заинтересовать слушающих меня. В голове роятся образы, происшествия, таинственные видения, герои необычайной силы и смелости, великодушные разбойники, грабящие для того, чтобы раздать награбленное бедным…
Рассказываю о том, как страдают люди от любви, от пламенной прекрасной любви… Рассказываю о бедных индейцах, замученных белыми плантаторами.
И все, о чем я мечтал в тихие вечера, и все, что мне представляется наиболее героическим, благородным и красивым, я отдаю притихшим узникам, забывая, что сижу в тюрьме, что меня гонят на неведомую родину и что грядущую осень я встречу босиком и в холодной косоворотке.
Да и могу ли я думать о таких мелочах, когда, напитав свой голос звонким серебром, я бросаю горячие призывы к геройству, к уничтожению злой несправедливости, к обогащению бедных, к борьбе с богатыми, с жестокими царями и… городовыми!
В холодный сентябрьский день я в сопровождении конвойного выхожу из виленской тюрьмы и направляюсь к железной дороге.
Через два часа мы уже на станции Новые Свенцяны, где конвойный передает меня из рук в руки долговязому городовому, с облезлой шашкой на боку и говорит:
– Прими арестанта… Назначен в Старые Свенцяны в распоряжение исправника.
Тощий длинный городовой с опущенными усами и серыми безжизненными глазами дотрагивается рукой до моего плеча и нехотя роняет: – Идем!..
Выходим из вокзала и направляемся по шоссейной дороге, ведущей в уездный город Свенцяйы. На мне полуистлевшая косоворотка. Болят и покрыты корочками мои ноги, босые и заскорузлые. Мы идем по узкой тропинке соснового леса, перепрыгивая через множество луж. Городовой шагает длинными тонкими ногами широко и быстро, а я, чтобы успеть за ним, бегу мелкой иноходью, что отчасти меня и радует: на бегу согреваюсь.
Низкое небо, резкий холодный ветер и сыплющиеся с деревьев капли недавно прошедшего дождя создают тяжелое настроение. Не знаю, что ждет меня в этом городе, являющемся моей родиной.
Пытаюсь заговорить с моим конвойным, но тот, согнув узкую длинную Спину, хранит угрюмое молчание.
Вдруг позади нас раздается тарахтение колес. Конвойный оглядывается и говорит:
– Почтарь едет, може, подвезет…
Нас догоняет бричка, запряженная парой гнедых тощих лошадей.
На облучке сидит одноглазый еврей с длинным кнутом в руках.
– Стой!.. Подвези малость, – обращается к «ямщику» мой провожатый.
– Сядьте, панове, – говорит почтарь, и мы забираемся на бричку.
Первым делом я зарываю ноги в сено и мокрыми руками закрываю грудь от ветра.
Ухабистая дорога, серое низкое небо и осенняя муть впереди наводят на печальные мысли.
«Что будет, что будет?» – мысленно задаю себе вопрос, но ответа не нахожу.
Элли, – так зовут почтаря, – причмокнув на лошадей, оглядывается, глядит на меня и Спрашивает по-еврейски:
– Ты чей?
Отвечаю, что я – сын Вигдора Свирского. Элли, по-видимому, удивлен.
– Вигдора, говоришь ты? Откуда же ты взялся?
– Из Одессы, – коротко отвечаю я.
– Слухайте, панове, – вмешивается в наш разговор конвойный, разговаривать с арестантом не полагается, но ежели дашь покурить, то можно.
Возница достает из-за пазухи кожаный кисетик с махоркой и протягивает моему стражу. Тот принимается крутить цыгарку, а Элли продолжает свой допрос:
– В Одессе жил, а?.. И почему тебя арестовали?
– Потому, что у меня нет метрики.
– Ну как же теперь быть, – твоего отца нет в Свенцянах. Он в Креславке, женился на молодой девушке, – сообщает мне одноглазый.
Вскоре наша бричка вкатывается в город, и на Базарной площади мы сходим. Идем с провожатым по главной свенцяиской улице – Линтупсной. Народу мало.
Начинает лить дождь. Я и этому рад – меньше любопытных.
Но вот и полицейское управление. Меня вводят в канцелярию.
Только я переступаю порог, как из противоположной двери выходит одетый в мундир с блестящими пуговицами толстый исправник с большой круглой, коротко остриженной седой головой и длинными серыми усиками с подусниками.
– Откеда? – бросает он вопрос.
– Не могу знать, – отвечает городовой и протягивает последнему проходное свидетельство.
Исправник, взглянув на бумагу, впивается в меня коричневыми зрачками и насупливает серые взлохмаченные брови.
– Проворовался?
– Нет, – отвечаю я.
– А по какому же случаю из Одессы гонят?
– За неимением письменного вида, – отвечаю я, наученный тюремной жизнью за время моего этапного путешествия.
– Кто ж у тебя тут еть?
– Не Знаю, – тихо отвечаю я.
В это время появляется околоточный надзиратель – маленький коротконогий человек в тесном мундирчике, с большой книгой подмышкой и с пером за ухом.
– Видзерский, – обращается исправник к околоточному, – кто тут у нас из Свирских?
– Их дюже много тут, почитай полгорода.
Исправник, покрутив ус, говорит:
– Я сам знаю, что их тут бисова туча, да тут, понимаешь, требуется человек домовитый, чтобы мальчишку мог принять.
– А можно крикнуть Мойше-Бере, он самый богатый.
– Добре, – соглашается исправник и оставляет канцелярию.
Не проходит и получаса, как в полицейское управление является среднего роста еврей с черной кудрявой бородкой, большими черными глазами и круто завитыми кудрями цвета воронова крыла.
– Мине пан Родзевич просит?
– Да, да, сейчас выйдет к тебе, – отвечает околоточный и, открыв дверь во внутреннее помещение, сообщает о прибытии Мойше-Бера Свирского – родного брата моего отца, как я узнаю впоследствии.
До появления исправника Мойше-Бер, увидев меня, внимательно вглядывается в мое лицо и, наклонившись ко мне, спрашивает: – Ты кто?
– Я сын Вигдора.
– Почему ты сюда явился?
– Меня пригнали по этапу.
Мне очень трудно говорить. Я не совсем понимаю литовский еврейский выговор и отвечаю так, как говорят евреи в южнопольоких городах.
Входит исправник.
– Добрый день! – низко кланяется Мойше-Бер.
– Ага, день добрый… Знаешь этого? – рукой указывает на меня исправник.
– Знаю, – нехотя отвечает дядя.
– Добре, добре. Он тебе как приходится?
Мойше-Бер молчит.
– Ты не отмалчивайся, а скажи – ваш он?
– Наш-то он наш, паночек, тилько нам он не потребен.
– А я тебя не спрашиваю – потребен или не потребен, раз ваш, то возьми его, нам он тоже не потребен.
Спустя немного мы уже идем по улиде, держим направление к той же Линтупской улице – самой главной в городе.
Мое появление в Свенцянах производит сенсацию.
Родственников у меня действительно оказывается чуть ли не полгорода. Но самым богатым из всех родных оказывается дядя Мойше-Бер. У него собственный дом, хорошо построенный, во дворе, и большой длинный сарай, где несколько десятков женщин чешут лен.
Мой дядя зарабатывает деньги, торгуя льном.
Когда мы приходим и домашние узнают, зачем исправник вызывал Мойше-Бера, меня окружает целая толпа теток, дядей, двоюродных братьев и сестер, прибежавших словно на пожар. Одна из теток, по имени МинеТайбе, взглянув на меня, восклицает:
– Ой, я сейчас в обморок упаду, ведь это же сын Вигдора! Ведь ты Шимеле? Да?
Я кивком головы отвечаю утвердительно.
– Что ж мы теперь будем делать с этим ободранцем? – спрашивает Мойше-Бер, обращаясь к окружающим родным.
– Надо написать Вигдору, пусть он распорядится, ведь это его сын, советует кто-то из родных.
Жена Мойше-Бера – красивая женщина средних лет с. добрыми серыми глазами, взглянув на мои ноги, тяжко вздыхает и говорит:
– Но нельзя же в таком виде его оставить… Он же совсем голый.
– Тебе это не нравится? Так возьми его, поезжай с ним в Вильну и сходи к Вейнштейну, и пусть он по твоему заказу сошьет ему костюм, может быть, даже фрак…
– Ах, Берке, ты настоящий разбойник! А если бы с твоим сыном это случилось, так ты бы тоже смеялся?
Это говорит бедно одетая пожилая женщина с черным платком на голове.
Потом я узнаю, что это одна из сестер моего отца по имени Рашке.
Ее голос, мягкий и добрый, напоминает мне Оксану и Соню, взятых вместе…
Кончается тем, что тетя Рашке, поругавшись со своим братом Мойше-Бером, берет меня за руку и со словами: «Плюнь на них, пойдем со мной!» – уводит меня.
Тетя Рашке – самая старшая из семи сестер моего отца – считается среди многочисленной родни самой бедной женщиной. Она приводит меня в маленький покосившийся домишко, состоящий из сеней и маленькой комнаты, наполовину занятой русской печью. Живет тетя Рашке на жалованье своего мужа – хромого, преждевременно состарившегося человека. Он служит у Мойше-Бера сторожем и получает за свой труд три рубля в неделю.
Когда вхожу в комнату и вижу низенькие два оконца, две скамьи, ничем не покрытый стол и убожество всего помещения, – мне вспоминается тетя Сара с ее вечной нуждой.
Первой заботой тети Рашке было хоть чем-нибудь прикрыть мое наполовину обнаженное тело. Роясь на печке среди тряпья, она громко проклинала Мойше-Бера, подарившего мне старый картуз. Эту фуражку с засаленным козырьком, сползающую мне на глаза, я ношу целую зиму. Старые брюки с новыми заплатаем, положенными тетей, и ватная кофта с загнутыми длинными рукавами составляют мой костюм.
Обут я в большие валенки, наполовину набитые соломой.
Нищенская обстановка, полуголодное существование, вечные разговоры о хлебе и тяжкий непрерывный труд тети Рашке меня не особенно смущают. Я отчасти даже доволен, что попал в это гнездо нужды, – с бедными чувствуешь себя легче.
Тетя Рашке меня подробно расспрашивает, когда и где умерла моя мать. В ее голосе я улавливаю мягкие задушевные нотки, ласкающие меня, и я гляжу на нее с благодарностью и уважением.
Проходят несколько дней, и я привыкаю к окружающей меня обстановке и становлюсь настоящим свенцянжим гражданином. Меня скоро узнают все двоюродные братья и сестры и относятся ко мне как к человеку, больше их видевшему и знающему. Среди подростков я, конечно, имею успех, но зато старшие на меня смотрят не то с сожалением, не то с презрением и нередко запрещают детям очень дружить со мной.
Чаще всего я посещаю дом двух моих теток – старых дев МинеТайбе и Лее-Рохе. Им достался в наследство от деда дом, разделенный сенями на две равные половины.
В одной половине живут они, а в другой – еще один брат моего отца Айзик, его жена и сын Арон. От мальчишек– моих двоюродных братьев – я узнаю, что дядя Айзик и его сын Арон известны всей округе как самые смелые и отчаянные конокрады.
После тети Рашке наилучший прием мне оказывает дядя Айзик.
Это – единственный блондин из всех Свирских. Он большого роста, широкоплечий, с широкой густой бородой. От него так и веет огромной физической силой и ничем не заглушаемой жизнерадостностью.
– Вот это я понимаю, сразу видно, что сын Вигдора. Черный, как уголь, и глаза жулика, – так приветствует дядя, дружески хлопнув меня по спине. Аппетит есть у тебя? – спрашивает он.
Я, смеясь, отвечаю:
– Конечно, есть.
– Ну, так садись.
Тетя Цивье – его жена – ставит предо мною горячую картошку, селедку и подает полкаравая хлеба.
– Ну, покушай себе немножко, а потом расскажи, какими дедами ты занимался в Одессе, какие у тебя там были фабрики, заводы, банкирские конторы, – ведь я же вижу, что ты из богатых.
Меня не смущает насмешливый тон дяди: в нем очень много добродушия. Быстро привыкаю к нему и очень подробно рассказываю о моем житье-бытье. Но когда дохожу до того, как меня арестовали и как я по этапу пришел в Овенцяны, он просит, чтобы я подробно ему рассказал о моей тюремной жизни. Особенно интересуется он тем обстоятельством, что не только в одесской тюрьме, но и в николаевской, харьковской, киевской, минской и виленской тюрьмах, куда попадал с очередными этапами, я исполнял роль звонаря, пользовался хорошим арестантским пайкам и не терпел никаких обид.
– Это-таки правда, в тюрьме скорее найдешь хороших людей чем у нас на воле, – говорит он.
Раз в неделю на Торговой площади происходит конский базар, куда меня берет с собой дядя Айзик. Дядя – большой любитель и редкий знаток лошадей. Крестьяне его знают. Тайно они его ненавидят как конокрада, но из боязни обращаются с ним очень вежливо.
В один из базарных дней дядя Айзик, увидев у знакомого крестьянина небольшого роста гнедую лошадку, подходит к ней, гладит ее, ласково заглядывает лошади в глаза, а затем неожиданно наклоняется, просовывает голову под живот лошади, обхватывает ее руками и поднимает на себя. Литовцы, в серых полушубках, с трубками в зубах, приходят в восторг и, ласково трепля дядю по плечу, повторяют:
– Ну, и сильный жидюга… Добрый мужик из тебя вышел бы…
Дядя ухмыляется, польщенный похвалой.
Тетя Мине-Тайбе и Лее-Рохе живут не плохо. Всегда у них чисто, хорошие вещи, стулья, столы, шкафы, комоды, все в порядке, хорошо едят, одеваются не хуже самых богатых хозяек города. У них бывают чиновники – акцизные, из ратуши, из полицейского управления. Тети их угощают водкой, закуской, и я никак не могу понять, откуда у них такое богатство. Потом уже от тети Рашке узнаю, что тети, хотя и старые девы, но очень красивые, получают свой доход от тех самых чиовников, что так часто посещают их дом.
На углу Линтупской и Казначейской улиц стоит больших размеров деревянное здание, принадлежащее Перецу Окуню – двоюродному брату моего отца. Окунь, его жена Ципе, дородная, большая женщина, и два сына живут в этом доме.
Чем занимается дядя Окунь, я не знаю, но он молится три раза в день, аккуратно посещает синагогу и считается хорошим, солидным хозяином. Снаружи нет никакой вывески, а между тем внутри происходит то же самое, что бывает в харчевнях, кабаках, дешевых трактирах.
Даже имеется большая стойка, где разложены приготовленные закуски. День и ночь гостеприимно открыты двери этого дома, и часто слышны оттуда песни, крики, буйные скандалы… Начинаю понимать, что благочестивый Перец Окунь является настоящим корчмарем. Но все это делается втайне, чтобы не платить акцизного сбора.
Я люблю ходить туда. Там можно хорошо покушать, – Окуни не жадные люди. Там я научился впервые курить. Папиросами меня наделяет девица Ядвига, исполняющая обязанности буфетчицы. Но я часто вижу, как эта самая Ядвига в небольшой боковой комнате до поздней ночи сидит с чиновниками и приезжающими из деревень панами, пьет вино и услаждает слух гостей пением.
Здесь же мне приходится познакомиться с одной очень интересной семьей князьями Ширииокими-Шихматовыми. Старый князь – бедно одетый, обрюзглый старик в фуражке с красным околышем, свидетельствующим об его дворянском происхождении, его жена – рыхлая старуха и сын Николай-молодой двадцатипятилетний парень – страдают алкоголизмом. Для того чтобы добыть деньги на водку, княгиня моет полы у состоятельных обывателей, стирает поденно и ни одной чертой не напоминает дворянку. А между тем в документах старого князя (эти документы он держит в фуражке и показывает каждому незнакомому человеку) говорится о том, что он действительно князь Ширинений-Шихматев, штабс-капитан в отставке, а его жена– урожденная баронесса Толь – не менее знатного рода.
Опустившись на самое дно жизни, эта пара не только не напоминает собой бывших богатых людей, но является для Свенцян самыми назойливыми и противными попрошайками.
Зато их сын Николай – такой же пьяница, как и отец, – на меня производит хорошее впечатление. Он никогда ни у кого ничего не просит, не унижается и, несмотря на бедную внешность, гордо держит голову и с презрением отзывается о моем дяде Мойше-Бере и о многих других богачах города Свенцян.
Мы с ним становимся друзьями. Не знаю почему, но Коля – как я его называю с его разрешения – мне очень близок и понятен. Ему я обязан как первому своему учителю, научившему меня смотреть правильно на жизнь.
Часто мы с ним уединяемся в боковую комнату дома Окуней, когда там никого нет, и он рассказывает мне чрезвычайно интересные истории о жизни первобытных людей и животных, о миллионерах, о тяжкой несправедливости капиталистов и о том, как надо поднять всемирное восстание против людей, загребающих все блага только для себя. Очарованный, я внимательно слушаю эти речи и проникаюсь уважением к моему старшему и образованному другу.
По внешности Николай мне кажется самым красивым человеком во всем городе. Он хорошего роста, шатен, с большими лучистыми голубыми глазами, обрамленными черными ресницами, и такими же круто изогнутыми бровями. Прекрасна его улыбка, когда он трезв и в хорошем настроении. Но и пьяный, он не производит отталкивающего впечатления. Он не говорит грубостей, не резок, но очень разговорчив. Говорит он тогда без конца и говорит все умные и дельные вещи.
– Если ты хочешь стать человеком и победителем, – говорит он мне, – ты должен помнить одно правило: не бойся жизни и презирай людей, вот тогда тебя начнут любить и уважать. Никогда не жди, тебя кто-нибудь ударил, но если ты замечаешь, что тебя хотят ударить, так ударь первый. Чем жесточе человек, тем он трусливе. Помни сие и не робей. Не завидуй богатым и не стремись к обогащению, если хочешь быть хорошим и благородным человеком, ибо богатство не уживается с правдой и добротой.
Подобные речи, произносимые с большим подъемом согретым вином, я всегда выслушиваю внимательно. Меня одно удивляет: как может жить в таком поганом городишке и довольствоваться нищенским существованием такой умный, образованный и деликатный человек?
Однажды, набравшись храбрости, я его спрашиваю: – Скажите, Коля, почему вы живете в Свенцянах, почему вы не поедете в Петербург или Москву?
– А зачем это? – с задумчивой грустью в голосе опрашивает молодой князь.
– Как зачем? В больших городах много людей, а чем больше людей, тем…
– Тем больше свиней, – перебивает меня Коля.
На этом наша беседа обрывается.