Текст книги "История моей жизни"
Автор книги: Алексей Свирский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц)
Эту сказку творит Нюренберг. Скажет он, что меня надо определить в институт, и я уже во власти неотступной мечты.
Действительность ускользает из-под моих босых ног, и я гордо шествую по земле, одетый, обутый и… сытый.
«Прежде всего, – говорит Нюренберг, – тебе надо будет выучить азбуку, а потом читать начнешь…» И новая мечта уносит меня в беспредельность. Воображение раскрывает предо мною горы книг, я проглатываю том за томом и становлюсь таким образованным, что сам Иоселе Розенцвейг умоляет помочь ему приготовить урок. Дядя Шмуни просит прощения за то, что когда-то крепко ударил меня, тетя Сара родственно протягивает ко мне руки, а когда прохожу мимо свалки, мои бывшие товарищи кланяются мне, а я щедро награждаю их деньгами и стараюсь говорить басом, советую им учиться и «стать людьми».
Сказка ширится, расцвечивается, и каждый день вписывает новую страницу.
Лежа в полумраке на печи, я свободно и легко переживаю свое счастливое будущее, находящееся в добрых и ласковых руках Нюренберга.
Быстро катятся дни мои, но мне не жаль уходящего лета, и сердце не сжимается в тоске, когда по утрам вдыхаю прохладные струи надвигающейся осени. Пусть. Мне не страшно: скоро буду одет и обут.
Мой покровитель – человек замечательный. Его весь город знает, любит и уважает. Он сын ночного сторожа, при городской управе. Многим известно, что Нюренберг без посторонней помощи стал образованным человеком.
Он – самоучка с детских лет. И теперь, будучи курсантом, зарабатывает частными уроками так много, что один содержит свою бедную и многочисленную семью.
Сегодня мы с Нюренбергом набираем в разных богатых домах всякого добра. Всюду, куда мы ни заходим, нас встречают приветливо, потому что у моего заступника имеются везде ученики.
Сначала Нюренберг оставляет меня на кухне или в передней, а сам входит во внутренние комнаты, где рассказывает обо мне, а потом приводит хозяев дома и представляет им меня.
– Вот видите, – говорит он с обычной для него горячностью, – в большом городе погибает одичавший, но несомненно способный мальчуган. Послушайте, как он говорит по-русски.
Дамы вздыхают, закатывают глаза и стараются быть добрыми.
А мне стыдно, стою потупившись и в упор гляжу на свои босые ноги.
В результате мне выносят где рубаху, где штаны, а из дома богача Вайнштейна уношу гимназическую шинель с дырочками вместо пуговиц и без хлястика.
Мои друзья – Оксана, Филипп и Станислав – диву даются и каждую пожертвованную вещь тщательно рассматривают, ощупывают и оценивают. При этом имя Нюренберга повторяется много раз. А Оксана уговаривает меня слушаться его и учиться изо всех сил.
И зачем уговаривать, когда я сам только и думаю о том, чтобы окончить институт!
Целыми днями ношусь с букварем, напрягаю все мои умственные силы, всю мою память и пристаю ко всем, кто грамотен, указать мне, как называется так или иная буква.
А через несколько дней я заполняю кухню громким чтением: «Са-ша, Да-ша, ка-ша…»
– Смотри, – говорю я Оксане и подношу к ее глазам потрепанную азбуку, вот это – Са-ша, а вот это – каша.
Оксана смеется и целует меня. А я торжествую и тону в радости моей. Филипп рассуждает:
– Тут, скажем, такая история… Ежели с таких годов да как следует поучиться, то и до образованности недалече… Вот какая история…
Станислав, пришедший за горячим угольком для трубки, услышав, как я читаю, приходит в умиление, шевелит длинными усами и вспоминает, что у него где-то в маленьком мешочке спрятаны солдатские пуговицы, пригодные для моей шинели. И я уже не отстаю от старика, пока не получаю целый десяток потемневших от времени пуговиц.
Долго и усердно чищу их закваской и кирпичным порошком. И пуговицы загораются золотым блеском.
Оксана все свободные минуты посвящает моему «гардеробу», как она выражается. Перешивает куртку, укорачивает штаны, перекраивает, кладет заплаты, чистит, утюжит – и… в один счастливый день я из босоного Шимеле превращаюсь в «настоящего паныча», по определению Станислава.
Моей радости нет границ, и хотя шинель длинна и тяжела, а на дворе все еще стоит жара, но это не беда: ведь можно шинель расстегнуть, и тогда легче дышать и всем видно, что я в брюках и башмаках.
До начала учебного времени остается еще целый месяц, а матери и отцы уже приводят своих птенцов с прошениями в руках.
Ребята, на мой взгляд, неважные: маленькие, трусливые, цепляются за родителей, а по-русски – ни бельмеса.
Да и взрослые такие же: боятся шагу ступить и даже перед Станиславом заискивают и кланяются. А когда догадываются, что и я здесь свой человек, они и ко мне несут просительные улыбки. А я в распахнутой шинели смело шагаю по широкому гулкому коридору и веду за собою оробевших мужчин и женщин и громко объясняю им, какая дверь ведет в канцелярию, где принимают прошения.
Не мало суетится и переводчик – он же кантор институтской синагоги. Зовут его Хаим Канегисер. Он небольшого роста, с круглой черной бородкой, густо покрывающей все лицо его, почти до самых глаз. К нему и его шестигранной бархатной ермолке просители относятся с доверием и без робости, потому что кантор говорит с ними на родном языке.
Канегисер не зевает: доброжелательно дает советы, перечитывает прошения, наставляет, объясняет, указывает ошибки, исправляет, и в его глубокий карман звонким дождем падают мелкие монеты.
Настает и мой черед. Нюренберг ведет меня к Фишбейну, исправляющему должность инспектора.
Мой покровитель ведет себя смело и независимо: с Фишбейном здоровается за руку и представляет меня:
– Привел к вам беспризорного ребенка… Четвертый курс берет его под свою опеку. Он круглый сирота… Очень способный мальчуган… Извольте прошение, подписанное тридцатью курсантами.
Фишбейн – человек солидный, с брюшком и в золотых очках.
Борода седая и всю грудь покрывает. Он откидывается на спинку кресла и внимательно читает наше прошение.
Потом, кончив читать, он двумя пальцами поправляет очки, возвращает бумагу и говорит ровным, покойным голосом.
– Я ничего сделать не могу. Вы просите принять мальчика на полное содержание института. Случай небывалый. Советую вам обратиться к директору…
– Хорошо… Пойдем к директору, – решительно заявляет Нюренберг.
А у меня стынет сердце, и мне кажется, что я падаю с большой высоты.
Удивительно смелый человек мой заступник: без всякого смущения подходит он со мною к парадному подъезду и дергает ручку звонка.
Сначала раздается мелкий и торопливый лай собачки, а потом показывается красивая девушка в белом переднике.
– Вам кого? – спрашивает она, открывая стеклянную дверь.
– Директор дома? – в свою очередь спрашивает Нюренберг.
– Дома, – отвечает девушка в переднике и приветливо улыбается.
– Доложите, что курсант Нюренберг просит принять его по очень важному делу.
И нас принимают. Входим в большую светлую комнату, где все стены заняты книгами. За столом сидит сам директор Барский – чистенький старичок с желтым безволосым черепом и седыми бачками.
Подбородок чисто выбрит, а нижняя губа слегка отвисает.
При нашем входе директор медленно приподнимает припухшие веки, берет со стола какую-то интересную перламутровую штучку, встряхивает ее, и оттуда выскакивает круглое стеклышко с золотым ободком.
Один глаз старик прищуривает, а к другому прикладывает стеклышко и сквозь него смотрит: то на меня, то на моего покровителя.
– Разрешите доложить вам, господин директор…
И Нюренберг кратко и вразумительно излагает перед Барским историю моей жизни, а под конец протягивает наше прошение.
Директор прочитывает бумагу и задумывается, причем веки его медленно опускаются, и мне кажется, что старик засыпает, но вскоре он проводит рукой по голому черепу и говорит, к моему удивлению, молодым, звучным голосом:
– Итак, четвертый курс хочет опекать этого мальчика… Доброе дело, но не совсем: опекать вы хотите, а содержать предоставляете казне. Вот тут не следует забывать, что институту отпускаются средства на содержание исключительно вас, курсантов. Если же мы возьмем на полное иждивение шестьсот учеников нашего начального училища и плюс две приготовительные группы, то у казны средств нехватит…
Темные глаза Нюренберга наполняются влагой, и ширится румянец на смуглом лице.
– Мы имеем в виду одного этого мальчика, а не все начальное училище, отчеканивает Нюренберг. – И, кроме того, мы знаем, что средства на содержание института поступают не от казны, а из еврейского коробочного сбора, взимаемого с евреев всей Российской империи. Нам также известно, что не все средства коробочного сбора идут на еврейские училища… Строятся православные церкви, и не мало перепадает полиции…
– Попрошу вас прекратить этот неуместный разговор! – резко перебивает директор, и желтое темя его становится розовым.
Старик сердится, а вместе с ним злятся седые бачки и мокрые глаза. Я на всякий случай тихонько подвигаюсь к выходу.
– Прошу помнить, – продолжает Барский, – что здесь не митинг, а квартира действительного статского советника!.. Ну, а теперь вернемся к делу. Сколько лет мальчику?
– Восемь.
– Гм… гм! – издает старик, видимо успокоившись. – Неграмотен, конечно? Придется доложить попечителю округа… Покажите мне его метрику…
Первый раз вижу на лице моего покровителя нечто вроде растерянности.
– Кажется, метрики нет, – упавшим голосом говорит Нюренберг и внезапно обращается ко мне: – Есть у тебя метрика?
– А что это такое? – спрашиваю я в свою очередь.
– Так-с, – произносит директор, пряча усмешку. – Зря изволили горячиться. При отсутствии метрики о приеме и речи быть не может…
– А мне думается так: был бы мальчик, а метрика найдется, – говорит оправившийся от смущения Нюренберг и откланивается.
Я следую за ним, огорченный и подавленный. Начиненная ватой шинель гнетет меня, а в голове каша: не могу понять, что случилось, и в то же время боюсь остаться вне школы. И хотя у моего заступника вид довольно решительный, но я предчувствую неудачу и вяло шагаю по осколкам разбитой мечты.
Вдруг Нюренберг останавливается и спрашивает:
– Ты говорил, что у тебя есть тетя?
– Да… тетя Сара…
– Где она живет?
– На Приречной.
– Ну, так идем к ней.
Я делаю шаг назад и отрицательно качаю головой.
– Почему не хочешь.
– Я там жить не буду.
– Не жить зовут тебя, а мне нужна справка о твоем рождении.
– И мы назад уйдем?
– Конечно, уйдем!.
Даже шинель моя становится легкой, и я встряхиваюсь.
Показать себя в таком шикарном виде и сейчас же уйти – чего лучше!..
И мы направляемся к тете.
11. «Так себе»Собрав у моей тети нужные справки, Нюренберг отправляет в Свенцяны бумагу с просьбой выслать мою метрику, а я в ожидании документа остаюсь жить на кухне и учусь читать. И тянется бесконечная цепь хрупких надежд и нетерпеливых ожиданий.
В один червонный осенний день, когда осыпаются желтые листья берез и когда в прозрачном воздухе опаленные сентябрьскими утренниками горят фиолетовые шапки умирающих кленов, – просторные дворы института, классы и коридоры заполняются множеством детей, крикливых, резвых и буйных. Многоголосый шум детворы, звонкий смех и чужая радость тянут меня, стоящего в стороне, к живому морю маленьких людей; мне хочется быть среди этих мальчиков, сгораю от желания иметь право войти в класс, сидеть рядом со всеми, быть учеником, а во время перемен кувыркаться, бегать, кричать и бороться.
В эти минуты я готов пойти на какой угодно риск, вплоть до того, чтобы тайком пробраться в класс, лишь бы не быть одиноким и лишним.
– Господин Нюренберг, – обращаюсь я к проходящему мимо покровителю моему, – мне входить в класс до приезда метрики нельзя?
Нюренберг смеется.
– До приезда метрики нельзя…
На красивом лице курсанта столько доброты, что я смелею и становлюсь настойчивым.
– Почему нельзя?
– Потому что метрики не приезжают, а их присылают.
Понимаю, что не так выразился, и краснею.
В это время из главного корпуса выходят: преподаватель русского языка Колобов, маленький толстяк с круглым женским лицом и доброжелательной улыбкой на пухлых губах, и учитель рисования Навроцкий, высокий, стройный мужчина с длинными волнистыми волосами, зачесанными назад, и небольшими черными усами. Он похож на Петра Великого. Оба в вицмундирах, и у каждого в руке классный журнал.
Нюренберг подходит к ним, здоровается и что-то говорит вполголоса.
Учителя оглядывают меня, и я догадываюсь, что речь идет обо мне.
Кончается тем, что оба преподавателя разрешают мне присутствовать на их уроках. Нюренберг, порывшись в карманах, достает пятак и говорит:
– Пойдешь в училище и там в коридоре купишь тетрадь с косыми линейками и карандаш.
Хватаю пятак, бегу к училищу и уже на ходу вспоминаю, что не поблагодарил, и кричу: «Спасибо, господин Нюренберг!» – и чуть не валю с ног попавшегося мне навстречу Станислава. Показываю монету и хвастаю:
– Я поступил в училище!.. Иду покупать письменные принадлежности…
Спустя немного я уже на кухне. Прибегаю сюда за букварем и показываю Оксане тетрадь и карандаш.
– Тетенька Окся, я уже поступил!.. Нюренберг за меня просил… Тетенька Окся, нет ли у вас беленькой тряпочки?.. В школе нельзя вытирать руками нос… Наказывают за это…
Моя буйная радость передается Оксане, и добрая горбунья вздыхает, смеется и размахивает длинными тонкими руками. Она гладит, ласкает меня, и в ее прекрасных черных глазах сияет материнская нежность.
Моя радость так велика и обильна, что не могу вместить ее в себе, и хочу со всеми поделиться, хочу, чтобы все знали, как я, сирота – и вдруг наравне с настоящими мальчиками становлюсь учеником с письменными принадлежностями.
Классный наставник, учитель русского языка обеих приготовительных групп, Колобов, «сортирует» малышей.
Сидя на стуле, перед высокой кафедрой, Шарик, как прозвали маленького толстенького учителя, вызывает учеников поодиночке и, прежде чем занести в журнал, подробно расспрашивает: как зовут, сколько лет и понимает ли по-русски?
Рядом с классным наставником сидит Канегисер в мягкой бархатной ермолке. Если мальчик не понимает, на помощь Колобову приходит кантор.
– Учитель спрашивает, сколько тебе лет, а ты уставился в пол, как петух перед дракой, и молчишь!
Услышав родную речь, малыш перестает смущаться и звонким дискантом объясняет, что дома никто по-русски не говорит и что сама мама не понимает ни слова.
– Вот потому-то твоя мама и не будет принята в школу, а ты должен знать русский язык, потому что живешь в России, а не в Палестине, – наставительно говорит Канегисер.
Классный наставник рассаживает детей так, чтобы рядом с непонимающим сидел понимающий.
С торопливо бьющимся сердцем жду, когда меня вызовут. Но меня не замечают. Начинаю понимать, что я – не настоящий ученик, а чужой мальчик, находящийся здесь с разрешения учителя. Это обстоятельство заставляет меня быть тихим и уступчивым.
И когда после первой перемены ученик второй группы Либерман подходит и кричит на меня: «Ты чего расселся? Двигайся к стене!» – я немедленно исполняю требование.
Постепенно вхожу в роль завсегдатая моментами забываю, что я здесь, по словам Либермана, «так себе».
Однажды учитель задает Либерману вопрос, как называется самый главный город в России.
– Одесса! – выпаливает Либерман. Тогда Колобов обругивает его.
– Кто знает?
– Я знаю. Москва.
– Верно. Молодец! – говорит учитель.
Либерман оглядываетеся, и я чувствую, что мне не сдобровать.
Время илет, а метрики нет.
Из преподавателей мне больше нравится учитель чистописания и рисования – относится ко мне внимательно и нежно. Совсем не со мною учитель арифметики Ратнер.
Этот слабогрудый еврей с белыми волосами цвета кусочка грязной ваты меня не выносит. Я стараюсь быть незаметным.
Но однажды помимо воли сталкиваюсь с ним. Происходит это вот как: класс тренируется. Число двенадцать мы делим хором.
Ратнер дирижирует линейкой, и мы поем: «число двенадцать делится на два – часть шесть, на три – часть четыре, или…» и так далее – пока двенадцать уже больше не делится.
Мне очень нравится это «или»: оно хорошо выходит у нас. И вот во время этого деления я, забывшись, выкрикиваю «или!», когда все уже кончили. Мой одинокий голос среди умолкшего класса несется звенящей струной и пугливо обрывается.
Взлетает детский смех. Я прячусь за спинами сидящих впереди меня.
Ратнер сходит с кафедры и направляется к партам.
Молча подходит ко мне, берет за ухо и при заливчатом смехе учеников выводит из класса. У самых дверей он говорит мне внушительно и строго:
– Чтоб я твоей рожи больше не видел здесь!
И выталкивает за дверь.
Предо мной кружится метель красных точек, лицо пылает, и я хочу исчезнуть и никогда не быть на свете.
Когда в классах идут занятия, широкие коридоры и все дворы института становятся пустынными. Куда ни пойдешь, тебя, одинокого, сейчас же заметят. А я хочу, чтоб никто не видел моего стыда и моих глаз, затуманенных слезами.
Крадучись выхожу из училища и бегу на гимнастический двор.
Здесь, среди гигантских шагов, лестниц и параллелей я стараюсь казаться беспечным и, глотая слезы, тихо раскачиваюсь на одной из трапеций.
И вдруг откуда-то идет Нюренберг. Я виновато схожу вниз и медленно иду к нему.
– Ты почему не в классе?
Стою перед покровителем с опущенной головой и молчу.
– Что случилось? От меня ничего не надо скрывать… Говори всю правду!
Испустив тяжелый вздох, я, как могу, излагаю происшедшее.
Исподлобья взглядываю на Нюренберга и вижу, как его красивое лицо становится серьезным и грустным.
– Ничего, брат, не поделаешь, – говорит он, – пришлют метрику, тогда положение твое укрепится… А плакать не надо, – добавляет он, заметив слезы на лице моем.
– Но ведь я же не виноват, если я не знал, что все «или» уже кончились!
– Ну, будет… успокойся… Пока без арифметики обойдемся, – ласково говорит Нюренберг и проводит рукой по голове моей.
Горе смыто теплым участием взрослого, и, когда по уходе Нюрепоепта остаюсь один, я принимаюсь за гимнастику как следует л раскачиваюсь на трапеции во весь размах.
Но вот и большая перемена: слышу первые всплески детских голосов.
Шум приближается. Чтобы показать мое равнодушное отношение к случившемуся, я раскачиваюсь донельзя, даже дух захватывает. Еще немного – и звонкоголосая детвора заполняет двор.
– Эй, ты, «Так себе», спой нам «или» и проваливай отсюда! – кричит мне Либерман.
Он подходит совсем близко и намеревается поймать мои ноги, чтобы стащить с трапеции.
– Уйди, уйди, говорю тебе… а не то получишь ногой в рожу! – кричу я, задыхаясь от волнения.
Либерман окружен товарищами, и все стоят за него.
Предчувствую неизбежность битвы, и смешанное ощущение боязни и злобы сжимает сердце.
– Стаскивай!.. Чего смотреть!..
– Гимнастика для настоящих учеников, а не для «Так себе»…
– Ну-ка, Либерман, покажи ему!..
Приходится уступить, и я ловко на всем ходу соскакиваю.
– Ага, струсил? «Так себе!» Это тебе не «или»? Да… не «или»!..
Либерман сверлит меня острыми зрачками и явно жаждет подраться.
– Чего пристаешь?.. Я тебя не трогаю… – выжимаю сквозь стиснутые зубы.
Либерман неожиданно ударяет меня плечом в грудь, и я, при радостном смехе малышей, лечу на землю. Но в тот же миг вскакиваю, хватаю противника за пояс, слегка приподнимаю его и кладу на обе лопатки.
– Будешь лезть?.. Будешь? – спрашиваю я и всем телом наваливаюсь на Либермана.
Тот, лежа на спине, барахтается подо мною и силится скинуть меня. Весь класс толпится вокруг, и никто уже не смеется.
– Неправильно!.. Он подножку дал!.. – визгливо протестует Либерман, не желая сдаваться.
Но в голосе нет уже победных нот.
И тогда я становлюсь храбрым.
– Ну, давай еще! – заявляю я, когда Либерман встает. – Давай, давай!.. Покажу я вам, какой я «Так себе»!.. Кто хочет?.. Любого вызываю один на одни!..
Мой уверенный тон, залихватские жесты уличного мальчишки, а главное, чистый русский язык пугают приготовишек, и я вижу, как падает авторитет Либермана и как рястет уважение ко мне.
12. Петербургские сказкиОксана спит очень мало, ложится поздно, а встает, когда еще темно, и затапливает печь. На рассвете я уже начинаю подсовывать под себя побольше всякого тряпья, потому что становится горячо, и наконец мое ложе так накаляется, что лежать уже невозможно, и я весь в поту, с не совсем еще проснувшимися глазами сползаю вниз.
Соплю, чешусь, зеваю и ворчу на Оксану.
– Так натопила, что весь бок спалил.
– А ты бы на краюшек лег! – откликается горбунья.
– Да, спасибо тебе!.. А как свалишься, – голова в лепешку…
– Ну, не ворчи, хлопчик! Вымой оченьки холодной водицей, и веселее буде.
Оксана стоит перед кадушкой и топкими жилистыми руками месит хлеб. Горящие в печи дрова бросают на нее яркие пятна, и я вижу ее освещенный горб с острой ломаной вершинкой. Этот горб, уродующий красивую Оксану, равномерно поднимается и опускается над кадушкой, а р привычных руках свистит хорошо взбитое тесто.
Встает и Филипп. Слышу, как он возится в столовой.
Сейчас он снимет ставень, и перед большим столом, что стоит на кухне, получится большое квадратное отверстие, и я увижу столовую. Это отверстие сделано для того, чтобы из кухни передавать курсантам пищу.
Подхожу к глиняному трехносому рукомойнику, висящему над большим медным тазом, мочу кончики пальцев, провожу ими по глазам, вытираюсь подолом рубахи – и я умыт. Одним приемом вскакиваю на стол и спрыгиваю через отверстие в столовую.
– Увидит Мэниха, как ты трейфными ногами по столу скачешь, будет тогда история! – добродушно замечает Филипп, не прекращая работы.
Люблю следить за Филиппом, когда он что-нибудь делает. А делает он все быстро, правильно, без перебоев и без суетливости.
Нравится мне, как он режет хлеб или моет посуду.
Хлеб он не режет, а шинкует с неимоверной быстротой, и при этом все ломтики получаются по весу и по размеру совершенно одинаковыми.
Но что особенно меня удивляет в Филиппе, это его невозмутимое спокойствие, – на его круглом рябом лице ни малейшего напряжения.
На дворе становится светлей. Скоро к утреннему чаю явятся курсанты. Возвращаюсь на кухню и, пока нет эконома, съедаю, с молчаливого согласия Оксаны теплую булочку, запивая сладким чаем.
Потом достаю азбуку, тетрадь, изгрызанный карандаш и деловито отправляюсь на гимнастический двор.
Я знаю, что сегодня уроки начнутся с арифметики, к спешить туда незачем: Ратнер все равно меня не оставит в классе, но зато я увижу товарищей до начала уроков.
После вчерашней моей драки с Либерманом я чувствую себя уверенней и убежден, что оскорбительную кличку «Так себе» я уже не услышу.
Несмотря на ранний час, я уже нахожу несколько приготовишек, а спустя немного двор уже звучит детскими голосами.
Приходит Либерман. Я стою в шинели, застегнутой на все пуговицы, и стараюсь придать лицу своему серьезное выражение.
Либерман с примирительной улыбкой приближается ко мне и протягивает руку.
С достоинством отвечаю на рукопожатие. Нас окружает мелюзга.
Завязывается дружеская беседа.
– Правда, что ты жил в Петербурге? – спрашивает меня Либерман.
– Правда. Я даже там родился, – хвастливо добавляю я.
– А разве евреям позволяют там родиться? – допытывается Либерман.
Я объясняю, что живущие в Петербурге евреи имеют право родиться. Замечаю, что наша беседа заинтересовывает малышей, и толпа вокруг меня и Либермана становятся шире.
– И синагоги там имеются? – спрашивает кто-то из ребят.
– Одна только и есть, но она вся выкована из золота.
– Из чистого золота?!
– Да. Потому что там все евреи страшные миллионеры. Бедняков туда не пускают.
– Петербург больше Житомира? – задает мне вопрос Либерман.
– Сравнил тоже, чудак! Ваш Житомир в Петербурге можно так спрятать, что сто лет будешь искать – не найдешь. Хотите знать, как велик Петербург, так я вам вот что расскажу: однажды один молодой казак с маленькими черными усиками задумал проскакать с одного конца города до другого. И вот он садится на коня и во весь дух несется вперед. А когда казак приближается к другому концу города, его уже никто не узнает…
– Почему? – одновременно вырывается из нескольких уст.
– Потому что казак прискакал уже стариком, с вот такой седой бородой и с белыми бровями.
Мои слушатели изумлены. Глаза круглятся, и рты разинуты.
Я доволен, что овладел вниманием, и с каким-то непонятным мне самому чувством радости продолжаю врать. А главное, я сам начинаю верить в то, что рассказываю.
– А хотите знать, какие там дома? – продолжаю я окрепшим голосом. – Они так высоки, что как ни откидывайся назад, как ни задирай голову, – крыш не увидишь. И поэтому иностранцы и другие приезжие, чтобы увидать крыши, ложатся на мостовую лицом вверх, и тогда только они видят вершины домов.
– Ого, вот так домишки!..
– Эх, посмотреть бы!..
– А ты сам ложился? – спрашивает меня один из слушателей.
– Каждый день ложился, – не задумываясь, отвечаю я.
– А царя ты видел? – любопытствует Либерман.
– Конечно, видел! Его нельзя не видеть: он очень высок ростом.
– Как он высок?
– А вот как: дома, вы знаете, какие там высокие, ну и вот… когда царь гуляет по улицам, он локтями пыль стирает с крыш…
– Да что ты?! Неужели! – восклицает изумленный Либерман.
– Не веришь? Спроси у классного наставника. Сегодня же спроси…
В моем тоне столько уверенности, и сам я в ту минуту так крепко верю самому себе, что сомнениям уже нет места, и маленькие слушатели загораются любопытством.
– А хотите знать, чем и как питается царь?
– Хотим, хотим! – хором кричат малыши.
– Так слушайте. Утром царь выходит на дворцовую площадь. Там стоит золотой чан с наш двор величиною. Чан доверху наполнен сливочным маслом. Вокруг чана стоят солдаты с лопатами в руках. Царица с белой булкой стоит на золотой крыше дворца. Главный министр играет в трубу военный марш. Солдаты, заслышав музыку, быстро выстраиваются, набирают на лопаты масло и бросают царю в рот, а царица…
Но тут происходит самое неожиданное: увлекшись моими рассказами, приготовишки не слышат звонка, и сам Ратнер приходит за своими учениками.
– Вот вы где находитесь!.. Хорошо же!..
При первых звуках знакомого голоса мои слушатели воробьями разлетаются в разные стороны, а я остаюсь один рядом с разъяренным учителем арифметики.
От злости Ратнер говорить не в силах, и вместо слов у него вырываются странные звуки, напоминающие икоту.
– Ты… ты!.. Опять ты… и еще раз ты… Ах, дрянь! Уличная тварь!..
Классный журнал пляшет в руках учителя. Ярость лихорадит его.
Сухое костлявое лицо, серый комок бороденки, злые колкие глаза, длинный кривой нос и широкий гнилозубый рот приводят меня в ужас.
Сухими пальцами впивается он в мое плечо и тащит меня за собой.
Я упираюсь, хочу вырваться и в то же время боюсь порвать шинель гордость моей жизни.
Маленький худенький Ратнер в вицмундире, с посиневшим от холода лицом, похож на драчливого петуха.
– Пойдем, пойдем… Пусть весь класс узнает, с кем имеет дело… Пойдем, пойдем…
В то самое время, когда наставник волочит меня по двору, Филипп и Оксана выносят из кухни ушат с помоями и останавливаются в изумлении. От стыда и страха из глаз моих выкатываются слезы.
Входим в класс. Ученики смирнехонько сидят на своих местах.
Тишина небывалая.
– Стой здесь! – приказывает учитель и ставит меня перед партами, – чтоб тебя все видели.
Опускаю голову и беззвучно плачу.
– О чем он сам рассказывал? – обращается Ратнер к ученикам.
Шестьдесят малышей хлопают глазами и молчат. Проходит томительная минута.
– Так никто не желает говорить?.. Хорошо… Буду вызывать по журналу. Всех оставлю без обеда!.. – визгливо кричит учитель и звонко ударяет ладонью по кафедре. – Попомните вы меня, негодяи!.. Покажу я вам, как заставлять наставника лично загонять вас после звонка. Ну-с, а теперь начнем по порядку.
Учитель раскрывает журнал, откидывает хвост вицмундира, опускается на стул, из бокового кармана достает футлярчик, вынимает очки, надевает их и наклоняется к журналу. В классе тишина. Никто не шелохнется, только на последней парте невидимый малыш время от времени шморгает носом.
– Кто там захлебывается?.. Высморкайся, и чтоб тебя не слышно было! не поднимая головы, приказывает Ратнер, после чего приступает к вызову учеников по алфавиту.
– Аптекман Борух! Встать!..
Поднимается Аптекман. Он до того мал и худ, что его почти не видно из-за парты.
– О чем вам он рассказывал? – повторяет свой вопрос Ратнер, стараясь через очки рассмотреть ученика.
Аптекман нервно мигает большими глазами, тоненькой рукой дергает себя за ухо и молчит.
– Ну?! Ты будешь сегодня говорить или нет? – кричит наставник.
Крохотный Аптекман еще быстрее начинает мигать воспаленными веками, а по остренькому подбородку пробегает мелкая зыбь – вот-вот заплачет.
– Выходи и встать у стены! – приказывает учитель.
Малыш вылезает из-под парты и на кривых, рахитичных ножках утиним шагом направляется к стене.
Так наставник проделывает со всеми, пока не доходит до буквы «Л».
– Либерман! Отвечай!..
Либерман вскакивает, уверенный и радостный.
– Он нам рассказывал петербургские сказки… Говорил о царе…
– О царе?! Интересно… Что же он рассказывал о царе?
– Он говорит, что царь очень высокий… выше всех домов… Потом он нам рассказывал, как солдаты кормят царя маслом…
– Так… так… Очень хорошо! – перебивает ученика Ратнер и вдруг срывается с места, мелко бегущими шажками приближается ко мне, берет за ухо и выводит из класса.
– Чтоб твоего духа здесь не было!.. Паршивец!..
Этим напутствием мое пребывание в школе заканчивается навсегда.