Текст книги "История моей жизни"
Автор книги: Алексей Свирский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)
В холодный бессолнечный день ухожу из Свенцян.
Уношу тяжелое чувство обиды, тоски и ненависти… Никогда не увидят меня здесь.
Широким шагом подвигаюсь по лесной тропе, идущей вдоль шоссейной дороги. Иду по опавшим листьям, охваченным утренним заморозком. Под ногами с хрустом разбиваются вдребезги тонкие пленки вчерашних луж. На спине ощущаю дорожную сумку, набитую хлебом, солью, махоркой, спичками и несколькими круто сваренными яйцами. Все это – заботы бедной, никому неведомой Ядвиги. Сейчас думаю о ней и удивляюсь, ее необычайной доброте. А ведь она мне не сестра и не тетя…
Прихожу на станцию «Новые Свенцяны». Вижу впереди кирпичное здание вокзала, пустынное полотно дорога, холодный блеск рельсовых нитей и далекий синий полукруг соснового бора.
У меня еще нет твердого плана, но, помня, наставление моего первого спутника Государева, стараюсь придумать цель предстоящего мне пути.
Пойду, решаю я, в Вильну, а там узнаю, как добраться до границы, и махну в Пруссию. На что мне Россия?
Здесь и без меня обойдутся. Только подумал, а мечта уже вьет гнездо в моем сознании, и предо мной открывается новый мир.
Замечаю на запасном пути длинный состав товарных вагонов.
Издали мне кажется, люди что-то ищут на обширной площади, лежащей между полотном дороги и синей стеной леса. Прибавляю шагу и, хорошо обогретый ходьбою, приближаюсь к товарному поезду и тут только вижу: он весь заполнен рабочим людом. Подхожу вплотную к вагонам. В них сотни людей в тряпье и в густо облепленных грязью сапогах, лаптях и опорках. При виде людей одиночество, всегда пугающее меня, спадает с плеч моих.
Еще немного – я уже в человеческой гуще. Узнаю, что весь этот люд собран в ближайших городах и селах, направляется в город Ковно. Там строится огромная крепость и нужны рабочие руки.
Спрашиваю молодого парня с круглым сероглазым лицом, на нем ветхий, заплатанный пиджачишко:
– Кто же вас на работу нанимает?
– Есть такой у нас вербовщик… Не без того… Василь Михалыч звать… Да вот он сам и есть…
К нам, в сопровождении нескольких оборванцев, подходит среднего роста человек в темно-синем кафтане из добротного сукна и в русских сапогах бутылками. Широкая русая борода, мягкий картуз с большим козырьком делают его похожим не то на торговца из Замоскворечья, не те на подрядчика.
Подошедший внимательно и зорко оглядывает меня и опрашивает:
– Куда путь держишь, паренек?
– Хочу к вам в артель вступить, – отвечаю я неожиданно для самого себя.
– А ты к какому делу приспособлен?
– Ко всякому, ежели показать… Могу и по слесарной части… – не совсем уж уверенно говорю я.
К нам подходит еще несколько человек, и разговор становится общим.
Поезд будет здесь стоять два или три часа. На станции нет кипятка, и у некоторых является мысль развести костры и согреть воду.
На обширной поляне вспыхивает несколько костров. В вагонах никого не остается. Все идут на огоньки – согреться и хлебнуть горячего. Поле принимает вид лагеря.
Присматриваюсь и прислушиваюсь к окружающим и начинаю понимать, что нахожусь среди людей, выброшенных из жизни.
Безземельные крестьяне, городская босовня, вконец спившиеся мастеровые и фабрично-заводские рабочие, доведенные до отчаяния длительной безработицей, – вот кто откликается на призыв Василь Михалыча.
По изможденным лицам, по печальным глазам и по лохмотьям, висящим на костлявых плечах, легко догадаться, из каких низин, из каких трущоб удалось вербовщику собрать этот «живой товар».
За костром узнаю, что здесь нет ни одетого человека, охотно идущего за Василь Михалычем. Только нужда и полнейшая безысходность заставляют за бесценок отдавать свой труд и силы.
Тоской и безнадежностью веет от этих людей, и, глядя на них, невольно падаю духом. И когда к нашему костру подходит вербовщик и предлагает мне наняться на работу, суля четвертак за десятичасовой рабочий день, – я без дум, без колебаний даю согласие.
Едем в Ковно строить крепость. Двадцать вагонов набито нами до отказа. Ни нар, ни скамей; валяемся на полу, пахнущем навозом.
Рано утром приезжаем в Ковно. С товарной станции, где останавливается наш поезд, мы идем нестройной толпой к пассажирскому вокзалу, откуда должны направиться к месту работы.
У выхода на площадь ко мне подходит пожилая еврейка и предлагает, если мне нужно, ночлег. Она берет дешево, и жить у нее очень приятно. Отвечаю, что иду в крепость и если там не найдется помещения, то воспользуюсь ее предложением.
– Тогда будьте добры запомнить вот этот длинный домик. Спросите Хане Ципкес, и вам всякий покажет, – говорит женщина, указывая рукой на тесно сбитую кучу деревянных строений.
На всякий случай запоминаю эту женщину, ее залоснившееся пальто, большой коричневый платок на голове и черные быстрые глаза на горбоносом лице.
День угрюмый, холодный. Широкой серой полосой поблескивает Немая, когда переходим длиннейший деревянный мост. Приходим к месту работы. Перед нами холмы и бесконечные глыбы камней, кирпича, железа, бревен и иных строительных материалов. Всюду, насколько может охватить глаз, видны согбенные фигуры рабочих, разбивающих гранит, толкающих перед собой тачки, нагруженные землей, копающих широкие канавы, поднимающих тяжелые камни на крутые помосты лесов.
Нас, прибывших, ведут в контору, переписывают и отдают в распоряжение десятских. Мне и одному долговязому парню велят нагружать тачки мелким щебнем, по узкой дорожке, застланной досками, отвозить их до места назначения и здесь сбрасывать щебень в глубоко вырытые ямы. С непривычки очень трудно управлять тачкой.
Как ни стараюсь сохранять равновесие – тачка накренивается, и мне стоит невероятных усилий выпрямлять ее и двигать вперед.
Меня одолевает усталость. С каждым часом становится труднее работать. Бывают моменты, когда мне кажется, что вот-вот упаду в яму вместе с тачкой. Обливаюсь тяжелым потом, хотя на площади дует осенний ветер. К концу дня я окончательно выдыхаюсь: вянут мускулы, дрожат нога, и кровь стучит в висках.
Боюсь завтрашнего дня. Неужели опять придется встать на непосильную работу?.. Нет, не хочу отдавать свою жизнь во имя какой-то крепости!
В шестом часу, когда на улице совсем уже темно, я получаю поденный расчет и с четвертаком в кармане и сумкой за спиной выхожу из района крепости.
Вот тут вспоминаю о Хане Цшжес и направляюсь по уже знакомой дороге к вокзалу.
Открываю дверь и вхожу в обширную, скупо освещенную, с низким потолком комнату, переполненную народом. Не успеваю переступить порог, как Хане быстрыми шажками приближается ко мне, вглядывается в меня и тотчас же узнает.
– Ах, это вы… Очень приятно. Вот вы увидите, какой у вас будет хороший ночлег, – говорит женщина, приветливо улыбаясь тонкогубым мягким ртом.
За длинным столом, покрытым суровой скатертью, и на широких скамьях вдоль стен сидят евреи всех возрастов.
– Тут для вас найдется еще одно местечко, – любезно говорит хозяйка, указывая на правый угол.
Мои симферопольские ботинки на пуговицах, все еще приличный на вид пиджак и парусиновая сумка с карманами и ремнями для плеч производят в этом гнезде бедноты заметное впечатление.
Догадываюсь, что нахожусь в ночлежном приюте. Обычная неловкость, когда попадаешь в чужой дом, оставляет меня. Занимаю указанное место и шопотом спрашиваю у хозяйки, сколько с меня следует.
– Э, я гак дорого беру за ночлег, что даже нищие благодарят меня, говорит Хане и добавляет: – Садитесь пока за стол, и если у вас имеются две копейки, то вы еще чаю напьетесь с хлебом и сахаром.
Спустя немного я сижу за общим столом и маленькими глотками пью горячую воду, закусывая черным хлебом. Сидящий рядом со мной средних лет еврей с широкой бородой, украшенной белыми нитями седины, блеснув черными глазами, спрашивает:
– Что вас заставило итти в крепость? Разве это еврейское дело? Пусть строит крепость тот, кто боится врагов, а нам здесь так хорошо живется, что никакие враги нам не страшны.
– Я вообще хотел знать, что такое крепость? – раздается голос с противоположного конца стола. Это говорит молодой сухощавый человек с длинными пейсами вдоль ушей и темными близорукими глазами. – Мне кажется, продолжает он, – что если бы люди были умнее, они бы крепостей не строили…
– Почему? – спрашивает мой сосед справа.
– Потому что крепость является верной могилой для тех, кто ее защищает, и для тех, кто на нее нападает.
– Вы, значит, совсем отрицаете войну? – спрашивает мой сосед.
– А почему нет? – сейчас же откликается молодой еврей. – Война не бог: ее не грех и отрицать…
Спор разрастается. Чаще всего упоминается имя Александра третьего.
– Да, он настоящий миролюбец, – слышится голос одного из сидящих на скамье; в полумраке не видать лица говорящего. – А вы знаете, что значит, когда царь не хочет войны? – слышится все тот же голос. – Это значит – царь воюет со своими верноподданными и боится, чтобы ему внешние враги не помешали добить внутренних…
Хане Ципкес чувствует себя настоящей хозяйкой. Случайные и постоянные ночлежники для нее не ночлежники, а дорогие гости. Она многих знает по именам и фамилиям, интересуется судьбой каждого, любит поговорить, и всегда у нее находятся слова участия. Она охотно дает советы и практические указания тем, кто впервые попадает в Ковно и над кем нависает беда.
Хозяйка входит к нам из смежной комнаты и слышит, что речь идет об Александре; она сейчас же вмешивается в разговор.
– Евреи, перестаньте заниматься царями. Ваше неудовольствие их не сгонит с тронов, но вас за излишнюю горячность метут погнать туда, где вы никогда не были. Вот вы, молодой человек, – обращается она ко мне, расскажите нам, что вы делали в крепости и какая там жизнь.
– Жизни никакой – одна сплошная каторга, – отвечаю я.
А затем я говорю подробно о тяжелой работе, о людях, загнанных нуждой. Жалуюсь на свою усталость и на боль в ногах.
Меня слушают с участливым вниманием.
– Хотите, я вам дам совет? У вас руки есть, голова имеется… Ну и довольно… Можно плюнуть на эту большую крепость и найти себе маленькую, но более приличную работу. Об этом я поговорю с вами завтра, а сейчас, обращается она к остальным, – не будем тратить керосин и ляжем спать. Спокойной ночи.
Хане уходит в свою комнату.
Утром меня будит сама хозяйка. Просыпаюсь и вижу себя на голой скамейке с сумкой вместо подушки. Протираю глаза и убеждаюсь, что я один в этой обширной комнате, где вчера так много было народу.
– Куда они все ушли? – вырывается у меня вопрос.
– Известно куда: искать хлеба… Вас я не стала будить – вы спали мертвым сном. Что вы теперь будете делать? Может, вы помолитесь и чаю напьетесь?
– Нельзя ли умыться?
– Почему нет?.. В сенях висит рукомойник, и мойтесь себе на здоровье.
Спустя немного я один сижу за длинным столом и пью кипяток с молоком, закусывая вкусным еврейским хлебам. Напротив меня сидит Хане. Она мне сегодня не кажется уже такой старой. Черные волосы, выбившиеся изпод платка, живые темные глаза и отсутствие морщин на лице делают ее довольно молодой женщиной.
– Вы, значит, в крепость сегодня опоздали? – спрашивает Хане.
– Ну, и слава богу, – продолжает она. – крепость – не еврейское дело… Откуда вы родом? – после коротенькой паузы задает она мне вопрос.
Не спеша я рассказываю хозяйке о том, как я жил в Крыму, с какими высокими людьми я встречался, рассказываю о несправедливом отношении ко мне Миши Окунева и заканчиваю воинским призывам и прибытием сюда в Ковно, с многочисленной артелью рабочих.
Выслушав мой рассказ, Хане с явным любопытством разглядывает меня и спрашивает: – Ну, и чем же все это кончилось?
– Что кончилось? – недоумеваю я.
– Ваш призыв чем кончился?
– Меня освободили…
– Почему?
– Я – единственный сын.
– Таковый же счастливец!.. Вам и думать теперь не о чем… И что я вам еще скажу… Вы – золотой жених… Только я вас еще хочу о чем спросить: вы, наверно, никакой специальности не знаете…
– Я немного умею работать по слесарной части…
– Что вы говорите? – перебивает меня Хане. – И он себе сидит и молчит… Ведь золото в ваших собственных руках! Вы знаете, что такое слесарь? Это же лучше, чем быть часовых дел мастером.
– Почему? – удивленно спрашиваю я.
– Почему? Потому что у наших ковенских евреев нет часов, но зато кровать, утюг, машинка швейная и всякое другое железо вы найдете в каждом доме… Но о чем долго говорить, – сегодня же я вас устрою к Перельману.
– Это кто?
– Он лучший мастер в нашем городе. И он живет один, но я не знаю, захотите ли вы пойти к нему…
– А что?
У Хане лицо оживляется и глаза загораются черным блеском.
– Скажу вам откровенно, этот Персльман мне почти родственник, его покойная жена была моей двоюродной сестрой. Но дело не в этом, а в том, что Перельмана все оставили и на него сам виленский гоен[Г о е н – высшее духовное лицо.] – реб Ицикл – наложил херем[Херем – проклятие.]…
– За что?
– Вот это я и хочу вам рассказать. С семьей Перельмана произошла страшная история. Четырнадцать лет прожили они – муж и жена – очень дружно, но бездетно, и вдруг счастье: покойная Двойре родила мальчика. Можете себе представить, какая была радость у этих людей!.. У Перельмана тогда была большая и единственная во всем Ковко слесарная мастерская. Работало у него не меньше пяти человек, и он среди нас считался богачом. Помню, в день обрезания собралось гостей полгорода. Когда мальчик вырос и ему исполнилось двенадцать лет, он удивлял всех своими замечательными способностями. Он знал талмуд не хуже самого раввина. Умел читать и писать не только по-еврейски, но по-польски и даже немножко по-русски, красавец он был такой, что и рассказать невозможно. Ну, сами можете понять, как его любили родители. Они готовы были двадцать раз в день умереть за него. И однажды Беничке идет себе купаться и домой уже не возвращается – утонул в Немане. Мать не выдержала, сошла с ума и в сумасшедшем доме убилась насмерть, выпрыгнув из окна. С тех пор у Перельмана началась борьба с богом…
– Как с богом?
– Сейчас я вам и это расскажу. Если так на него посмоттрите, то ничего не заметите, – человек как человек, но на самом деле он давно уже потерял рассудок. Он, не про вас будь сказано, возненавидел бога… Вы понимаете, какой это ужас?.. Он смотрит на бога, как злой кредитор на неоплатного должника… Он богохульствует, выражается, что страшно рассказывать. Все от него отступились. Работает один, от верующих заказов не принимает.
– Почему он знает?
– Что знает?
– Кто верует н кто не верует?
– Так вот теперь я хочу у вас спросить, пойдете ли вы к такому святотатцу?
– С удовольствием! – искренне восклицаю я.
– О, я так и знала, что вы не очень богомольны… Ну, хорошо… Тогда мы так сделаем. Вечером, когда станет совсем темно, я пойду с вами… Днем к нему ходить не совсем хорошо: могут заметить, и пойдут разговоры… Так вы, значит, согласны?
Не дожидаясь ответа, она встает и уходит в свою комнату.
8. БогоборецВечером Хане ведет меня к Перельману. На улицах темно и холодно. Мы идем по боковушкам, переулкам и, наконец, достигаем цели. В одном из обширных дворов, в небольшом деревянном флигельке находим слесарно-лудильную мастерскую Шолома Перельмана.
Так гласит вывеска, прибитая к дверям.
Хане предлагает мне подождать, а сама входит в дом.
Через несколько минут она приглашает войти. Попадаю в низкую квадратную комнату, служащую мастерской.
Предо мной тяжелый верстак, тиски, всевозможные инструменты, куски жести, железа и меди. Мастерская освещена большой, с картонным абажуром, керосиновой лампой, висящей под самым потолком.
Переступаю порог и вижу крепко сложенного человека, с широкой выпуклой грудью и тяжелыми кистями рук с обожженными от работы пальцами. Замечательнее всего его лицо, густо заросшее круглой серой бородой и широкими нависшими бровями. Такой же густо свалявшийся ком волос покрывает его голову. Особенно хорошо и надолго запоминаются небольшие глаза, пронзительно острые.
Хозяин мастерской приветствует меня кивком головы и коротко спрашивает: – Где вы работали?
В немногих словах рассказываю ему о моем первом опыте в городе Орле.
– Вы, значит, напильник в руках держать умеете и хорошо… А на плечах у вас, я вижу, есть голова… Вы мне только одно скажите – бога вы боитесь?
При этом вопросе Перельман немного отступает и впивается в меня горячими угольками светлокарих глаз.
Хане в изнеможании опускается на табуретку. Я отвечаю:
– Бояться можно только того, кто существует, а я, извините, не верю, что бог есть на свете.
Перельман делает быстрый звериный скачок и кричит мне в лицо:
– Что вы сказали, несчастный!.. Неужели вы не чувствуете существования бога? Надо быть глухим, слепым и окончательно выжившим из ума, чтобы не верить в существование бога!.. Кто же, как не он, обдает нашу несчастную землю злым дыханием?.. Откуда все несчастия!.. Откуда человеческие страдания, болезни, преступления, войны, предательства и все то, что отравляет, мучает и сводит на нет все человечество!.. Откуда, я вас спрашиваю, все это?.. Конечно, от него, от этого милосердного, вездесущего, величайшего предателя земли и неба…
– Ой, боже мой, боже мой, – шепчет Хане, – а я думала, что вы, реб Шолом, уже успокоились… Ну так как же вы насчет этого молодого человека?
– Так мы уже покончили с ним. Он будет жить здесь, работать, а я постараюсь из него сделать верующего. Вы же знаете, Хане, как я не люблю безбожников…
– Ваше имущество при вас? – обращается ко мне Хане, указывая глазами на мою сумку.
Я утвердительно киваю головой. Хане желает нам покойной ночи и уходит.
Остаюсь жить у Перельмана. Мое беспокойство и некоторая робость, испытанные мною от сознания, что имею дело с человекам странным и ненормальным, оставляют меня при более близком знакомстве с Шоломом. Он оказывается хорошим, заботливым хозяином, не жадным, не придирчивым.
Работы у нас немало. Обильно поступают заказы.
Мой хозяин – единственный специалист по швейным машинам.
Берет он недорого, а исполняет работу добросовестно и к сроку.
Меня он учит просто, без всяких окриков и бескорыстно вводит во все тайны слесарного мастерства.
Привыкаю к Перелыману, питаю к нему большое чувство благодарности и сознаю, что с каждым днем крепнет моя дружба к нему.
Прихожу к убеждению, что рассказы Хане о ненормальности Шолома значительно преувеличены. Правда, он не молится, суббот не справляет, а во всем остальном живет подобно всем ремесленникам.
Время катится вперед. Наступают первые зимние дни.
Я рад моей новой жизни. Работа интересная, разнообразная, питаемся мы вкусно, сытно, и у меня еще имеется время для чтения книг, оказавшихся в большом количестве у Перельмана. Эти книги остались после Венички.
Однажды, в одну из длинных зимних ночей, мой хозяин приходит в непонятное для меня беспокойство. То мечется по мастерской, то забьется в угол, запустив пальцы в жесткий войлок волос.
Я сижу за столом и читаю «Дети капитана Гранта».
Хозяин срывается с места, подходит ко мне и кладет свою тяжелую руку на мое плечо.
– Ну, мастер, давайте поговорим…
Поворачиваю голову и не узнаю моего хозяина. Густо заросшее лицо озарено горящими глазами. Беспокойный трепет пробегает по всему его телу. Чувствую мелкую дрожь в его руке.
– Да, пора вам поговорить… Мы слишком долго молчали… Вы убеждены, что бога нет, а я вам скажу, что – вы ошибаетесь… Если бы не было бога на земле – не стало бы преступлений… Вспомните хорошенько историю создания человеческой жизни на земле. Как поступил он с первыми людьми?.. Чем помешали ему Адам и Ева?.. Люди жили в раю, не знали забот и волнений, но ему, видите ли, жалко, когда люди живут хорошо, и он уговаривает змея соблазнить Еву, а ее – соблазнить Адама… Зачем это, я вас спрашиваю, зачем ему это нужно было?.. А эти подлые провокации с Каином и Авелем… А измывательства над Авраамом… Несчастный старик по приказанию всемилостивого поднял нож над единственным сыном…
Голос у моего хозяина крепнет, становится жестким, кулаки сжимаются, и весь он приходит в бешеную ярость, бегает по мастерской и уже кричит исступленно:
– А я… Что я ему сделал?.. За что он погубил моего сына?.. За что он разбил мою жизнь?.. Спросите у ковенских евреев, и они вам скажут, что я был первым молитвенником, самым щедрым жертвователем, и мой труд, мои чувства, я отдавал ему, великому обманщику…
Мне становится страшно. Этот человек начинает сильно пугать меня. Его звериные выкрики, его жгучие, острые глаза, все его большое, грузное тело, бегающее и скачущее по обширной комнате, и напряженная неестественная сила его мускулов вселяют в меня непреоборимую боязнь – и я готов бежать из этого ужасного приюта человеческого безумия.
С этого вечера мое положение в доме Перельмана резко изменяется к худшему. Хозяин ежедневно с наступлением ночи превращает меня в свою аудиторию. Я обязан не только слушать, но и задавать вопросы. Свои речи он не говорит, а выкрикивает, напрягая голос до последней возможности.
Я боюсь этих бурных выступлений Шолома. Я давно ушел бы отсюда, но во всем городе у меня нет ни одного близкого лица.
Кроме того, зима окончательно укрепляется, и с каждым днем морозы и вьюги усиливаются.
В течение дня Перельман ведет себя совершенно нормально: работает, сдает заказы, усердно следит за тем, чтобы я правильно обращался с инструментами, учит меня паять, калить, ковать… Но чуть только начинает смеркаться, мой хозяин теряет обычную свою уравновешенность и приходит в заметное волнение. А после ужина он уже готов. Из спутанной густой растительности, покрывающей лицо и голову, вспыхивают горячие, колкие глаза, и грузная медвежеобразная фигура хозяина вырастает, трепещет и заполняет всю мастерскую. И начинаются мои мучения. Шолом заставляет себя слушать. С безумной силой и злобой излагает он содержание библии, осыпает меня цитатами из пророков, законоведения и талмуда. Во всем он видит обман, предательство и всяческие изуверства, убивающие человеческий разум и достоинство.
– Что делает царь, когда восстает народ? – задает вопрос Перельман и тут же сам отвечает: – царь идет на уступки и старается народную кровь пить меньшими глотками. Ну, а если подданные все же не успокаиваются? Что тогда?.. Тогда царь уходит – и народ сам управляется… Вы ведь ничего не можете возразить против?.. А теперь я вас спрашиваю, – кричит Перелыман, мечась по комнате, – если не народ, а все человечество запротестует и призовет к ответу не царей земных, а царя небесного? Что тогда будет?.. Теперь вы понимаете?..
Перельман почти вплотную подходит ко мне, скрежещет зубами, поднимает надо мной сжатые кулаки и вопит:
– Ну, где же, чорт возьми, ваши возражения?!
У меня по телу пробегает холодный трепет и перед глазами встает розовый туман.
Второй месяц живу у Перельмана. Мое несчастье заключается в том, что я лишен возможности бывать вне дома. Шолом не имеет привычки уходить один. Работодатели сами являются за своими заказами, а если ему надо покупать материал, он берет меня с собой. Чувствую себя в положении заключенного и подобно настоящему арестанту мечтаю о «воле». Мне хочется повидать город, взглянуть на небо, подышать чистым морозным воздухом, потолкаться и зайти на минутку к Хане, моей единственной знакомой. Но Шолом следит за каждым моим движением, когда наступает вечер.
– Куда? – слышу резкий окрик Перельмана, когда случайно окажусь подле дверей.
И снова надо мной реет безумие, и сердце сжимается от тоски и страха.
Но однажды в светлый солнечный день мне удается на время уйти и освободиться от зорких глаз моего тюремщика. Происходит это вот как: Шолом, окончательно усталый после целого ряда бессонных ночей, бросает работу и, виновато улыбаясь, говорит мне:
– Извините меня, пожалуйста, на минутку хочу прилечь…
Он уходит в свою комнатку, падает на кровать и крепко засыпает. В доме раздается густой храп спящего.
Набираюсь храбрости и, заперев за собой снаружи дверь, выхожу на улицу.
Иду по скованному морозом городу. Чувствую себя свободным.
Не ощущаю над собой дыхания сумасшедшего Перельмана и, бодро шагая по незнакомым улицам, запоминаю все, что бросается мне в глаза.
Мороз бодрит и ускоряет мой шаг.
Попадаю на вокзальную улицу и здесь вспоминаю о Хане Ципкес. Еще несколько минут, и я переступаю порог еврейского ночлежного приюта.
Хане встречает меня с приветливостью доброй знакомой.
– Как это случилось, что вы днем свободны?
И при этом смех плещется в ее черных глазах.
– Ну, зайдемте ко мне, – скороговоркой добавляет она и ведет меня в свою комнату.
Здесь скромно, уютно, чисто. Широкая кровать, украшенная кружевным покрывалом и белой горкой подушек, пузатый комод, овальный стол перед диваном, два мягких кресла в белых чехлах-вот и вся обстановка. Перед окном за швейной машиной сидит спиной к нам женщина и усердно работает.
– Ну, садитесь, пожалуйста… и расскажите, как вы живете с нашим Перельманом?
Вкратце рассказываю о безумных ночах, о болезненном страхе и о моем безудержном желании уйти куда-нибудь, лишь бы не жить с этим глубоко несчастным, но в то же время страшным человеком.
Хозяйка с участливым вниманием выслушивает мой рассказ, вздыхает, многозначительно указывает глазами на женщину, сидящую за машиной, и говорит:
– Я вам удивляюсь, молодой человек. Вы находитесь в полном здоровьи, обладаете двумя хорошими рабочими руками и сидите здесь в этом паршивом городе, переполненном нищими, голодными и холодными. Что здесь держит вас?..
– А куда итти?.. Зима, холод… Поневоле будешь жить…
Хане снова показывает глазами на женщину и замечает:
– Знаете ли, что я вам скажу: все зависит от вашего желания. У нас настоящих ковенских евреев осталось не больше половины… Все уехали в Америку, и уже от многих имеются, слава богу, радостные вести. Америка – не Россия: там черты оседлости нет, и ты можешь себе жить где хочешь и заниматься каким угодно делом… Двойре, обернитесь немножко на нас, неожиданно обращается хозяйка к швее.
Та прекращает шитье, поворачивает к нам голову и стыдливо опускает веки. Толстогубый широкий рот, одутловатое, круглое лицо, темно-русые кудряшки на лбу и печальные серые глаза, обрамленные черными густыми ресницами, – вот все, что успеваю разглядеть и запомнить.
– Вот эта девушка, – обращается ко мне Хане, – она почти ваших лет, и она тоже хочет уехать в Америку. Эта швейная машина – ее собственность, а когда нужно будет – то найдется и еще что-нибудь. Ну, как вам это нравится?
Догадываюсь, что Хане играет здесь роль свахи, и стыд обжигает лицо мое. И в то же время замечаю на щеке Двойры внезапно разлившийся румянец.
Наступает неловкое молчание. Хане, вспомнив, что ей нужно на минуту забежать к соседке по делу, оставляет нас вдвоем. Я первый нарушаю наступившую тишину и обращаюсь к Двойре:
– Неужели вас тянет в Америку?.. А я, знаете, всю жизнь только и думаю об этом. Даже во сне я часто переплываю океан и вступаю в девственные леса… Вас не пугает это?..
Двойре уже более смело глядит на меня широко раскрытыми серыми глазами. Она, видимо, сильно взволнована: по ее большой мягкой груди замечаю учащенное дыхание.
– Почему меня должна пугать Америка? – тихо переспрашивает она и добавляет: – Я круглая сирота, и для меня весь мир – родина…
Двойре из шитья берет маленький обрезок и прикладывает его к глазам. В это время входит Хане.
– Уже плачет… Ах, это мое несчастие… Она живет на белом свете одна… Живет подобно камню в пустыне… Вы, кажется, тоже сирота?..
– Да, у меня мать умерла, когда я еще был маленьким, – отвечаю я и поднимаюсь с места.
– Вы куда? – с некоторой тревогой в голосе спрашивает хозяйка.
– Мне обязательно надо… Ведь я Перельмана запер… Проснется – придет в ярость…
– Это, положим, правда: не надо живого человека запирать на замок. Мало ли что может случиться… Но вы должны все-таки с ним поговорить. Он не имеет права вас держать в заключении… Знаете что, – спохватывается Хане, я сама с ним поговорю. Завтра же пойду и и скажу ему. Ку, а теперь пойдемте, я вас немножко провожу. А вы, Двойре, не будьте слишком скромны, встаньте и подайте молодому человеку руку, как это делается среди настоящих аристократов.
Когда Двойре встает, она окончательно перестает мне нравиться. Большое мясистое туловище и короткие толстые ноги делают ее неуклюжей.
Хозяйка провожает меня до полдороги, безостановочно говорит о Двойре, всячески восхваляя ее.
– Вы себе представить но можете, какая она замечательная девушка. Что она честная – за это я вам головой ручаюсь, но у нее, кроме того, еще и золотые руки… Она шьет белье, платья, шляпки… Это же на редкость хозяйка… Во всем Ковно трудно найти такую… Она печет хале, так каждая булочка легче воздуха… Но что я вам буду долго рассказывать… Двойре-бриллиантовая невеста… Поверьте мне, вы будете с ней счастливы, как в раю…
Я молчу. Я смущен: впервые попадаю в положение жениха. Хочу понять все это, осмыслить, но Хане вздохнуть не дает. Говорит, говорит без конца.
Перельман снова становится нормальным человеком.
С богом он больше уже не борется, а ко мне относится с большой заботливостью и вниманием. Сегодня он заказывает для меня высокие русские сапоги. Он сам тоже такие носит. А когда приходит Хане, он просит отдать кому-иибудь сшить для меня две смены белья.
– Ой, так что же я могу сейчас сделать. Вы знаете дочь покойного Менделе Нехамеса? Ее зовут Двойре. Так она же ему сошьет белье, как для принца… Только я хочу вас, реб Шолэм, просить отпустить этого молодого человека на завтра вечером… У меня будет Двойре, и она с него мерку снимет.
Перельман не возражает и даже дает Хане два рубля на материал.
Ночью я долго думаю о себе, о Двойре, а больше всего об Америке. Моя мечта может быть осуществлена. Мысленно я уже по ту сторону океана, вижу и даже живу в громадном американском городе Нью-Йорке… Купаюсь в океане и говорю по-английски… Да, я могу стать счастливым человеком, если бы не Двойре… Она – главное препятствие. Мысль, что могу жениться на этой незнакомой девушке, меня приводит в трепет… Боюсь связать свою судьбу с этой сиротой… Она мне ничуть не нравится…
В назначенный вечер иду к Хане. Прохожу через ночлежку в комнату хозяйки. И конечно застаю Двойре. Она одета по-праздничному. Желтая кофта, туго застегнутая на груди маленькими костяными пуговками, синяя юбка, оттеняющая крутые бедра, и круглое, полнощекое лицо производят на меня удручающее впечатление. Непонятное чувство отчужденности вызывает во мне широкогубый рот и влажные колечки на большом выпуклом лбу. Двойре, наученная свахой, встречает меня с жеманной улыбкой и, здороваясь со мной, немного трясет мою руку.
Хозяйка не дает нам опомниться и говорит за двоих.