355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Свирский » История моей жизни » Текст книги (страница 21)
История моей жизни
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:29

Текст книги "История моей жизни"


Автор книги: Алексей Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 49 страниц)

7. Алексей иванович

Один вид дьякона Протопопова меня приводит в трепет. В комнату входит большой, дородный густобородый и длинноволосый человек с низким, немного надтреснутым голосом. Произносит: «Здравствуйте!» после того, как молча и длинно осеняет себя крестом, поднявши глаза к иконам.

Садятся за стол, выпивают, закусывают. Замечаю, что Николай, выпив, хватает кусочек хлеба с солью и подносит не ко рту, а к носу. То же самое вспоминаю – делают и князь Николай и все пьяницы.

Беседа, посвященная мне, начинается сейчас же после первой рюмки.

– Ты грамотный? – обращается ко мне дьякон.

– Читать умею, – отвечаю я.

– А писать?

– Нет.

– Почему?

Я молчу.

– А кто его учил? – вмешивается сестра. – Ведь он круглый сирота. Кому он вообще был нужен! Вот почему я его и выписала, зная, что без нас он погибнет.

– Да, да. Это верно. – гудит дьякоу. – Но ты все-таки не очень-то горюй. Грамота – не звезда небесная, ее достать можно. А вот насчет того, чтобы ознакомиться тебе с Новым заветом, с нашей великий христианской верой, это уже моя будет забота… Прежде всего надо тебе прочитать святое наше евангелие. Прочтешь от Матфея, а потом и евангелистов, а затем я с тобой поведу беседу. Ты, Саша, – обращается он к сестре, – заставь его выучить «Отче наш», «Богородицу», а самое главное – «Верую»… Ну вот, поворачивает он голову ко мне., – потрудись маленько, напряги свой разум и поверни сердце твое к нашему спасителю.

С этими словами, поддерживая одной рукой широкий рукав рясы, он берет рюмку, чокается и выпивает.

Пьет он чисто, аккуратно, ни одной капли не прольет, а выпив, крякает и берется за закуску. Вообще человек он очень сильный, с могучей широкой грудью и большим голосом.

Читаю евангелие, стараюсь быть внимательным и всячески сосредоточиваюсь. Мне нравится. Чудес очень много. Правда, и в библии их тоже не мало напихано, но здесь как будто их побольше, а главное – нет ни одного чуда без свидетелей – стало быть, можно считать, что и взаправду все это– происходило. Запоминаю, как Христос шел по воде, и мне самому хочется это проделать. Плавать, придет лето – попробую. Потом запоминаю воскрешение Лазаря, а больше всего мне нравится, как Христос накормил пятью хлебами пять тысяч человек, да еще в корзине осталось. Вот бы теперь так сделать веселее бы жилось!.. Но что производит на меня странное впечатление – это нагорная проповедь. Тут я уже не со всем согласен, и по этому поводу у меня происходит разговор с моим будущим крестным отцом – дьяконом Протопоповым, к кому я впервые прихожу в сопровождении сестры.

– Какие же у тебя сомнения? – спрашивает меня о. Иван.

– Да у меня, собственно, нет сомнений, а я как будто не совсем понимаю, – говорю я и продолжаю. – Вот, например, Христос говорит: люби ближнего, как самого себя. Ну, конечно, это очень хорошо, почему не любить, а вот зачем другую щеку подставлять, ежели тебе кто по морде дал? Тут я не совсем понимаю…

– А ты как хотел? – спрашивает меня мой первый христианский воспитатель.

– А у нас так говорится: ударил тебя кто в зубы – ты ему обратно, – вот и квиты…

Наступает маленькое молчание. Иван руками разглаживает бороду и, видимо, готовится возразить.

– Н-да… Сразу видно, что ты из иудеев. Сообразика хорошенько. Ежели мы пойдем по стопам Старого завета и будем выполнять – око за око, зуб за зуб, то ведь побоище будет всеобщее, на улицах и всюду драться будут, городовых не хватит в участок тащить… Какая же это будет жизнь?

– А может быть, и не будут, – тихо возражаю я.

– Почему не будут?

– А потому, что ежели я знаю, что мне сдачи дадут, то я в драку не полезу, а раз я знаю, что я дам в морду, а мне другую щеку подставят, так и буду бить… Вот тут мне, извините, кажется, что очень большая жестокость выходит со стороны Иисуса Христа.

– Жестокость? Какая жестокость?

Дьякон очень взволновался, даже в глазах его, всегда безогненных, вдруг вспыхивает искра.

– Ну, ну, докажи, где тут жестокость, очень интересно…

Мне хоть и страшно, но уж раз я начал излагать свою мысль, то помимо воли качусь дальше.

– Жестокость, – говорю я, – в том, что если человек назовет меня безумным, а я ему в ответ – ничего, то получается такая картина: мой оскорбитель попадает в геенну огненную на веки вечные, а я за то, что промолчал, попадаю в рай, где радость и счастье, тоже на веки вечные. Вот я и думаю, что здесь большая жестокость. Нельзя же человека бросать в геенну огненную за одно только слово, а меня за то, что схитрил и промолчал, – в царство небесное…

Опять наступает молчание. Слышу, как тяжело дышит о. Иван и при этом отдувается, как будто глотнул горячего. Он бросает на меня косой взгляд и сейчас же отводит глаза.

– Прости ты, господи, – шепчет Протопопов, – впервые слышу такую ересь! Видишь ли, – возвышает он голос, обращаясь уже непосредственно ко мне, – ты еще не христианин и не проникся духом священного писания, и потому у тебя в голове зарождаются такие мысли. Ежели читать евангелие вот так, как ты читаешь, то, конечно, можно и бог весть что подумать. Но здесь следует понимать, что Христос говорит не простыми словами, а притчами. Нельзя каждое слово понимать так, как оно звучит. Ежели сказано – подставь другую щеку, то это не значит, что когда тебя бьют, ты должен щеку подставлять, а это значит, что ты должен призвать на помощь всю кротость твоей души и всю премудрость любви к ближнему…

Протопопов говорит много, долго, горячо, складно, но не совсем для меня понятно, и волей-неволей, подчиняясь обстоятельствам, а в особенности немым знакам сестры, я делаю вид, что соглашаюсь и что все для меня ясно.

Бесконечные беседы, уговоры сестры, мягкие и нежные речи Елены Ивановны – жены Протопопова, красивой полнотелой женщины, меня не убеждают, а только усыпляют. Мысль моя перестает жить, перестает работать так, как она всегда работала. Перед моими глазами и воображением встают иконы, горящие свечи и кресты, кресты без конца. Иногда вижу Иисуса Христа с небольшой русой бородкой; красивый мужчина с длинными волнистыми волосами лежит на древнем мягком ложе, а у его ног прекрасная Магдалина вытирает его пятки чудесными своими волосами. Мне нравится такая картина, но особенной веры, христианской веры она в мое сознание не вливает.

Мне нравится внешность христианской религии. Уж очень все красиво и богато. Сколько в Москве одних только церквей и какое в них собрано богатство! Как чудесно там поют! Но все же мне боязно подойти и прикоснуться моим внутренним «я» к этим золотым и серебряным ризам, к этим трепетным огням.

Близится мой страшный день. Саша приносит мне черный пиджак, брюки с жилеткой, ботинки и мягкую серую шляпу. Мне даже не верится: неужели я все это буду носить?

– Ну, Сеня, – говорит сестра, – последний раз я тебя называю этим именем.

Сестра взбудоражена, взволнована. Ее большие с удлиненным разрезом глаза полны горячей веры. Она радостно возбуждена.

– Я так рада, так рада! – повторяет она беспрерывно. – Елена Ивановна собственноручно сшила тебе крестильную рубашку, а для торжественного случая даже заказала себе новое платье. Мы с нею сговорились быть твоими восприемницами. Ах, как хорошо, Сеня! Ты еще не все понял. Погоди, пройдет время, и ты поймешь – какая могучая сила живет в христианской религии.

Молчу. Да и что сказать? Не могу же я огорчить Сашу, горящую таким экстазом, и сказать ей, что, отправляясь в храм, я испытываю то самое, что, должно быть, испытывает человек, когда его ведут на эшафот.

Да, мне очень тяжело, но у меня нет никого, кому я мог бы отдать хоть небольшую долю мучительно терзающих меня сомнений.

Ночью я не сплю и много плачу, призывая на помощь покойную маму…

Приезжает Елена Ивановна, а с нею еще две старшие сестры с мужьями и детьми. Маленькая квартирка Саши наполняется народом, и мне моментами кажется, что в доме покойник. Говорят тихо, в спальне шепчутся. Девочки с розовыми и красными бантиками на волосах сидят смирненько на стульях, в белых чулочках и новеньких башмачках. Я, забившись в угол, сижу и зверски догрызаю последние остатки ногтей.

Дальше я уже плохо начинаю соображать. Саша уводит меня в спальню и велит мне переодеться. Я слышу звонки. Приходят люди, спрашивают – когда начнется, где Николай Иванович, будут ли певчие, и каждое слово, доходящее до моего слуха, бьет меня по сознанию, а сердце трепещет и мечется в груди, причиняя мне физическую боль.

Мне все это, должно быть, снится…

Меня вводят в храм. На моих ресницах горят золотые блики иконостаса, и всюду трепетно плещутся в воздухе огоньки свечей и лампад. С каждой секундой слабеет мое сознание, и я очень плохо соображаю. Какие-то ширмы, какой-то чан, наполненный водой. Дьякон в серебряной ризе кадит, широко размахивая кадилом. Все это происходит в страстную неделю, за три дня до пасхи.

Недавно закончилась обедня, и я надолго запоминаю странные, малопонятные слова: «Господи, владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия…» К кому это относится, и при чем праздность и живот? спрашиваю я сам себя, но в затуманенной голове нет ответа.

Медленно снимаю с себя одежду. Дрожу всем телом и сгораю от стыда, когда встречаюсь с голубыми глазами Елены Ивановны. Какое радостное выражение ее пухлого лица, какая умиленная улыбка играет на ее губах. А я… Ах, если бы я мог упасть в бездну, не стать, не быть больше, уничтожиться, совсем уничтожиться!.. Но что-то произносит в нос тоненьким голоском священник – старенький о. Александр с седой длинненькой бородкой, напоминающей метелочку. Мне велят прочесть «Символ веры». Дрожащим голосом произношу: «Верую во единого бога отца, вседержителя…» и больше не могу. Слова застревают в горле, и чувствую, что вот сейчас неудержимые рыдания вырвутся из груди моей.

Меня выводит из тяжкого положения Саша. Она крепко сжимает мне руку и помогает одеться. Меня поздравляют солидные люди, седобородые священнослужители, старшие певчие синодального хора пожимают мне руки и поздравляют с принятием святых тайн, а Саша падает мне на грудь и, крепко прижавшись ко мие, шепчет:

– Ты теперь мой дорогой и единственный Алеша…

Ко всякой мерзости может привыкнуть человек. Проходит всего два дня, а я уже привыкаю к новому имени.

Саша зовет меня «Алеша», а Протопопов, называет меня «Алексей Иванович». Елена Ивановна, принимавшая очень близкое участие в моем крещении, упорно называет меня «Леней».

Меня уже не смущает церковная служба, долгое стояние за обедней и вечерней, и я даже становлюсь на колени, когда все молящиеся падают ниц. Единственное, что меня тревожит, это мое смуглое лицо, черные глаза и кудри, делающие меня похожим на еврея. Когда вхожу в церковь – чувствую множество глаз, с удивлением и любопытством устремленных на меня. Но это так, только минутное замешательство, а потом все сглаживается.

Возвращаюсь домой с булочкой, похожей на кукольную шляпку, и передаю ее сестре.

– Вот просвирка, – говорю я ей.

– Ну, вот видишь, Алеша, говорила я тебе, а ты боялся! Ничего в этом нет ужасного.

Я молчу, не желая возражениями огорчать сестру. Да если по правде сказать, то и возражений никаких у меня уж нет. Плыву по течению и стараюсь не думать о предстоящем.

Сегодня впервые по настоянию сестры я наношу визит моему крестному отцу, хотя время совсем не для визитов: сегодня страстная суббота. Везде и всюду готовятся к светлому празднику – так христиане называют пасху. Перед уходом Саша внимательно оглядывает меня, поправляет у воротничка галстук первый галстук в моей жизни, целует меня и говорит:

– Ведь я теперь не только твоя сестра, но и мать…

Я не возражаю и ухожу.

Квартира Протопопова во много раз обширнее и богаче нашей.

Комнат много, потолки высокие, окна широкие, обстановка богатая ковры, бронза, картины духовного содержания, портреты архиереев и митрополитов, а уж икон – так и не счесть. Отца не застаю дома, зато Елена Ивановна принимает меня с такой сердечной теплотой, что меня сразу же оставляет смущение бедняка, попавшего в богатый дом.

Я даже чувствую, как Елена Ивановна, приветствуя меня родственным поцелуем, задерживает свои пухлые губы на моих губах. Меня угощают вкусными оладушками на постном масле с изюмом и великолепным компотом из всевозможных фруктов.

Возвращаюсь домой уже к вечеру и отвечаю на подробные расспросы Саши, как я-провел время у Протопоповых. Застаю дома Николая. Этот человек мне все больше и больше начинает нравиться.

Удивительно добрый и нежный в своем обращении с Сашей и со мною. Я не замечаю с его стороны никаких резких жестов, никаких злых выражений, и о каждом знакомом или родственнике он всегда отзывается с большим доброжелательством.

Меня он называет «братишка» и, мне кажется, искренне ко мне привязывается. Особенно много внимания уделяет он моей неграмотности.

– Скажи на милость, – говорит он мне, – как могло случиться, чтобы ты, такой начитанный малый, не мог заставить себя писать? Неужели это так трудно?

– Да я, Николай Иванович, левша…

– Брось, пожалуйста. Подумаешь, какое несчастье быть левшой! Можешь и левой рукой писать, а не хочешь – можно заставить себя и правой рукой работать. Все зависит от желания.

Когда наступает вечер, Николай приглашает меня в Кремль.

– Вот увидишь, как Москва встречает светлый праздник, и тогда ты полюбишь христианство.

– Знаешь, Коля, – вмешивается в разговор Саша, устрой его так, чтобы он видел крестный ход с Ивана Великого. Попроси Володю, и он это сделает.

Впоследствии я узнаю, что Володя – двоюродный брат Беляева и старший звонарь Успенского собора.

Приготовляемся к празднику. Саша одевается во все новое и выглядит красавицей. Все на ней так складно, сама она так грациозна, и так чудесно блестят ее глаза, что Беляев поминутно целует ее, каждый раз повторяя: «Прости, господи, мои прегрешения» – и при этом смеется мягким бархатным голосом.

8. Великая феерия

Высокий тощий человек с козлиной желтой бородкой и беспрерывно мигающими глазами встречает нас перед каменной лестницей, ведущей на высочайшую колокольню Кремля. Этот человек и есть Владимир Степанович Добровольский – двоюродный брат Беляева. Его-то Саша и называет Володей. Время – около десяти часов. В Москве тишина, жизнь на уяицах затихает, чувствуется приближение торжественного часа.

Мы с звонарем медленно поднимаемся по крутой винтообразной лестнице и, наконец, попадаем в раздел, называемый «Двенадцать». Здесь имеется двенадцать колоколов такой величины, что мне кажется невероятным поднятие необычайной тяжести на такую огромную, высоту. Но Володя ведет меня еще дальше и говорит не без хвастливости в тоне:

– Это что – апостолы! Вот увидишь «Ивана Великого», тогда поймешь какой колокольчик висит над Москвой.

И действительно, когда, поднявшись на самую вершину колокольни, попадаем на гранитную площадку, где висит на толстых стальных балках колокол, объемом своим не меньше нашей комнаты, – я искренне прихожу в изумление.

– А как же можно было поднять это? – спрашиваю я.

– С помощью господней все возможно, – отвечает звонарь.

Я стою перед узким полукругом каменного просвета и вижу всю Москву. Колоссальный город, широко разметавшись, поблескивает множеством огней и чарует глаз.

Долго сидим мы с Владимиром Степановичем на низенькой каменной скамеечке и ждем момента, когда нужна будет ударить в большой колокол. Толстый канат, привязанный к огромному многопудовому языку колокола, лежит тут же, на скамье. Большие серебряные часы лежат на ладони звонаря, он, ежесекундно поглядывая на них, шепчет:

– Еще две минуты…

К нам приходят два помощника звонаря и берут канат в руки.

Владимир Степанович идет к просвету и впивается глазами в темноту теплой весенней ночи. Он оборачивается и делает знак рукой.

Звонари раскачивают язык колокола, и после третьего движения раздается невыразимый, непередаваемый медный густой гул. Я мгновенно глохну, все мое существо заполняется этим гулом.

Проходят два-три мгновенья, и нашему колоколу начинают отвечать сотни колоколов московских церквей.

Медные крики шумными волнами несутся в темноте тихой ночи и так кричат, так вопят, что я всерьез начинаю верить, что в небесах не могут не услышать этих призывных металлических криков.

Я стою у просвета и хорошо вижу широко раскрытые врата Успенского собора. Оттуда вытекают густые волны людей. Это человеческое море ширится, растягивается н волнуется. В него со всех сторон Кремля вливаются новые человеческие громады, и образуется один сплошной черный океан, осыпанный множеством золотых звезд – горящих свечей.

Быстро спускаюсь, с колокольни, чтобы влиться в крестный ход.

Я – наивный мальчик – убежден, что в этот день в Москве не найти ни одного голодного. У самых бедных людей на столах красуются творожные пасхи и пышные высокие куличи, украшенные искусственными цветами и сахарными барашками. Перед моими глазами проходят бесконечные ряды женщин и мужчин с белыми узелками, наполненными куличами, пасхами и крашеными яйцами.

Между рядами медленно плывут священники и дьяконы, окропляют эти праздничные яства «святой» водой, и обыватели – радостные и счастливые торопливо расходятся по домам, где их ждут малые дети и дряхлые старики.

И так всюду – от самых низких, сырых подвалов до господских бельэтажей в холодных чердаков столичной бедноты. Разговляются все. Сегодня тот праздник, когда люди близко подходят друг к другу и считают себя братьями одной великой человеческой семьи.

Мы – я и Саша – разговляемся у Протопоповых.

Нежная розовая заря играет на высоких золотых куполах церквей, когда мы с Сашей приближаемся к дому моего крестного отца.

Входим, попадаем в столовую, ярко освещенную, с длинным развернутым столом на тридцать шесть персон.

И чего только нет на этом столе! Всевозможные водки, вина, ликеры, разные закуски, колбасы, рыбы, телятина, окорока – всего не перечесть. За столом уже сидит вся родня Протопоповых, но самого хозяина нет, как нет и Николая Беляева. Они где-то разъезжают по богатым домам и славят Христа. Елена Ивановна крепко обнимает меня, христосуется по всем правилам: трижды, а в последний раз, должно быть, нечаянно, слегка кусает мою нижнюю губу. Замечаю в ее голубых глазах теплые сверкающие точечки.

Солнце уже высоко, когда мы с Сашей возвращаемся домой, чувствую себя усталым и, сказать откровенно, объевшимся. Я перегружен небывалыми в моей жизни впечатлениями, и мне хочется остаться одному и хорошенько во всем разобраться.

Николай приходит домой сейчас же после нас. Он слегка покачивается и без всякой причины тихо смеется.

Уже утро. Саша уводит его в спальню, и я слышу, как она уговаривает его лечь спать. Он что-то возражает, в чем-то упрекает Сашу. Саша всячески его успокаивает, и я слышу:

– Ну, с чего ты это взял? Ведь я же все время была с Алешей.

– Я все знаю, все!.. Меня не обманешь…

Что-то падает тяжелое, слышен легкий вскрик сестры.

Я настораживаюсь. Затем раздаются какие-то глухие мягкие удары и мелкий, совершенно неестественный смешок Саши.

– Ну, будет, не сумасшествуй… Ну, перестань…

И вслед за этим она сама выбегает в столовую, стараясь изобразить человека, готового сейчас расхохотаться после чрезвычайно смешного происшествия. Но странное выражение ее глаз я тяжелое порывистое дыхание совершенно не гармонируют с ее как будто веселым настроением.

– Что такое? – спрашиваю я.

– Да ничего. Ну, знаешь, человек выпил – день такой, вся Москва пьет, большой праздник, радостное настроение… Ну, он зацепил столик, там стояла лампа… Вот и все…

Минутное молчание, а затем Саша спрашивает меня, не хочу ли я спать.

– Нет, мне все равно не заснуть.

– Ну, тогда знаешь что, – живо подхватывает Саша, – пойди погулять… Сегодня ты увидишь Москву в самом прекрасном весеннем наряде… Пойди, голубчик, а потом, когда вернешься, мы поедим и тогда уже ляжем спать…

Очевидно, сестра старается убрать меня. Я это хорошо сознаю и, надев мое новое черное платье, купленное сестрой на рост, ухожу. Я крайне недоволен моим длинным пальто: оно всем бросается в глаза и портит всю мою фигуру.

Иду по Каретно-Садовой. Всюду флаги, и мелкие, торопливые, веселые, хохочущие звуки маленьких колоколов наполняют Москву таким звоном, таким серебряным смехом, что невольно становится весело самому и особенно ярким кажутся блики весеннего солнца.

Хорошо!.. Да, в Москве сейчас очень хорошо… Вхожу на Тверскую улицу. Здесь еще краше – и дома, и чисто выметенная мостовая, и праздничные толпы людей, и даже кашляющие звуки гармоники и немного резкие песни подвыпивших мастеровых не кажутся уже столь дикими в это чудесное ароматное утро. Мне Саша говорила, чтобы я обязательно посмотрел на памятник Пушкину, поставленный в прошлом году, и я спрашиваю у одного прохожего – где стоит этот памятник.

– Пройдете прямо, – отвечает он мне, – и с этой же правой стороны увидите памятник, – он стоит в начале Тверского бульвара.

Я благодарю и иду дальше.

Сегодня нет свободных извозчиков. Мужчины и женщины, одетые по-праздничному, катаются по городу и делают визиты. Не только седоки, но и лошади разряжены.

В гривах и челках светятся разноцветные ленточки, а в хвостах вплетена свежая зелень.

Страстная площадь. Трезвон не прекращается ни на минуту.

Колокольни перекликаются между собой, а здесь – внизу – веселые лица, смех и щелканье семечек.

На углах продают красные и голубые шары, появляются первые мороженики. Детвора заполняет улицу и тротуары.

На самом углу Тверской улицы и площади останавливается рысак, и из коляски выходят два молодых человека в туго накрахмаленных воротничках и новых шляпах. Оба сильно выпивши. По наружности, насколько можно судить, молодые люди принадлежат к богатому купеческому классу. Это подтверждается тем, что они разъезжают не на извозчике, а в своем собственном экипаже. Завидя меня, один из них, указывая на меня пальцем, громко смеется и кричит:

– Васька, гляди-ка, какой жиденок затесался!

– Где? – спрашивает другой, хотя отлично видит меня.

– Да вот же… Эй, ты, Мошка, стой!..

У меня кровь бросается в лицо, в глазах – колючие иглы, невольно ускоряю шаг. Вот уже бульвар, я вижу памятник.

Преследование продолжается и становится наглее.

– Тпру, Мошка, не удирай! – слышу я у себя за спиной.

Встречные улыбаются: всем, вероятно, нравится эта веселая молодых купчиков. Я почти бегу, но мое желание уйти от преследователей придает им еще больше смелости.

Стыд, огромный, невыносимый, тяжелый стыд сжигает меня. Я теряю соображение, сердце замирает в грудя.

Перед глазами мелькают неясные очертания вершин колоколен, куски голубого неба и желтые блики теплого солнца. Сворачиваю на бульвар, направляюсь прямо к памятнику, в надежде, что меня здесь оставят в покое.

Но один из моих преследователей хватает меня за пальто и кричит:

– Тпру, жид… тпру, жид…

Детишки помирают со смеху, и не очень огорчены взрослые. И вот тут со мной происходит страшная неожиданность. Я левой рукой ударяю молодого парня с такой силой, что он падает через цепь памятника на гранит. Силой инерции я сам теряю равновесие и сваливаюсь вместе с моим врагом, и, не помня себя от злости и мучительного негодования, я впиваюсь зубами в его шею…

В глазах моих темнеет. Теряю над собой волю…

Сбегается народ, я это чувствую по топоту ног и по множеству голосов. Слышу отдельные возгласы:

– Жид что делает, а? Кровь христианскую пьет…

И вслед за этим собравшаяся толпа плотнее смыкает ряды, и меня начинают бить. Сначала бьют кулаками, а потом и ногами. Но мне не больно, мне кажется, что ктото надо мною высыпал мешок с картофелем, и мне даже приходит мысль, – хорошо, что не бьют по лицу. Не знаю, сколько времени продолжается эта сцена. Я теряю последние остатки человечности, челюсти мои помимо воли замыкаются в мертвой хватке, и я не могу разжать их, а избиение продолжается, особенно ощутительны удары ногами в бока… Раздаются полицейские свистки, кричат: «Расступись!», и холодным куском металла кто-то раскрывает мне рот…

Что происходит дальше, я не помню. Хорошо представляю себе момент, когда, совершенно опустошенный внутри, без всякой мысли в голове, я поднимаюсь по лестнице квартиры Саши. Сейчас только я начинаю испытывать невероятную боль. Все тело ноет и горит. Саша, увидев меня, вскрикивает и бледнеет.

– Что с тобой? – кричит она.

– Я убит, – говорю я, – помоги мне… – и, шатаясь, подхожу к дивану и теряю сознание.

Саша и Катя помогают мне раздеться, пьяный Коля отит тяжелым сном и ничего не слышит. Когда с меня снимают рубаху, Саша вскрикивает и в ужасе отшатывается. Все мое тело покрыто сплошной синевой и огромными фиолетовыми подтеками.

– Не плачь и не изумляйся, так и должно было быть, и всегда так бывает, когда люди добровольно идут на обман…

Несмотря на сильные физические страдания, мозг мой сейчас совершенно ясен, и предо мною с необычайной четкостью встают мельчайшие детали только что происшедшего…

Любовь к ближнему… Люби ближнего, как самого себя, – кто выдумал эту мировую ложь, какому злодею надо было человечеству завязать глаза…

– Проклятие! – кричу изо всех сил, внутри у меня клокочет буря, моему возмущению нет предела.

А Саша, ломая руки, умоляет меня не кричать и не будить Колю.

– Пусть, пусть проснется! Пусть пожалеет, что его не было на бульваре: он бы тоже мог принять участие в избиении жида…

– Ну, я тебя умоляю – не кричи, ведь ты не понимаешь, что может быть…

– Может быть? Да ведь это уже случилось? Худшего ничего не может быть. Нет, голубчики, теперь для меня все ясно. Мы с тобою – добровольные статисты большой феерии, разыгранной попами за счет народной темноты…

Эта минутная вспышка окончательно ослабляет меня, и я снова падаю в бездну…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю