Текст книги "История моей жизни"
Автор книги: Алексей Свирский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 49 страниц)
Живу на свободе: куда хочу, туда и иду.
Тетя больше надо мною не командует. Только вот беда: всегда кушать хочется. Неужели нельзя сделать так, чтобы человек поел один раз на целую неделю…
Сейчас от нечего делать брожу по Житомиру. Город большой, улиц много. А вот и базар. Пирогов горячих сколько – страсть!..
Мальчишка моего роста продает лавочнику-железнику горсть старых крюков от ставней. За десять штук получает четыре гроша.
Деньги солидные.
Таких крючков у нас, на Приречной да на Верхней, сколько хочешь. Снять их легче легкого.
Голод толкает мои мысли вперед. Одному сделать этого нельзя: необходим товарищ. Бегу на свалку, но там никого нет, потому что холодно.
Мне очень хочется съесть кусочек хлебной горбушки, натертой чесноком. Если я сегодня не поем, то умру непременно…
А вот и Мотеле! Он бежит навстречу, но с пустыми руками.
– Когда же ты ушел? – кричит он мне издали.
– Чуть свет: я боялся, что твой отец меня увидит… Послушай, Мотеле, ты знаешь, какие бывают крючки на ставнях? – спрашиваю я шопотом.
– Крючки? – переспрашивает чуть слышно Мотеле.
– Ну да, чем прикрепляются ставни к стене, чтобы ветер ими не хлопал.
– А, знаю, знаю…
– Ну, так слушай: если мы вырвем этих крючков штук десять, нам за них дадут четыре гроша, а если больше снимем, то цельную злоту дадут.
Мотеле меняется в лице.
– А разве это можно? – спрашивает он, чуть дыша.
– Почему же нельзя? Ведь никто знать не будет. Пойдем сейчас за угол: там низкие ставни. Я покажу тебе, как их надо снимать.
Нетерпение мое растет; я уже вижу торговца железом, отсыпающего нам монеты, ощущаю вкус горячих пирогов, а страх вдувает в сердце холод, и меня лихорадит.
С первым крючком вожусь долго: боязнь попасться мешает мне, но потом привыкаю, и крючки уже сами лезут в руки.
К вечеру на всей Приречной нет ни одного крючка, и ветер хлопает ставнями, как слон ушами. Хозяйки в отчаянии. Стараются заменить крючки веревочками, но ничего не выходит. А мы с Мотеле сидим на дне Черной балки, уписываем пироги с ливером и вслух мечтаем о том, как мы обескрючим весь город и станем богатыми.
Но мечты наши не осуществляются: домовладельцы зорко стали следить за ставнями, и нам страшно даже близко подойти. А тут еще с каждым днем становится холодней, и босые ноги трескаются от стужи. Есть совсем нечего. Отец Мотеле ничего не зарабатывает: свадеб нет.
Никто не хочет жениться.
Голод и холод напоминают мне, что я умею делать арабские мячи. Дело самое простое: весной, когда коровы роняют шерсть, я подхожу к любой из них и руками вырываю, сколько мне нужно, а затем эту шерсть мочу в реке и делаю из нее шарик. Потом нахожу старые калоши, срываю с них резину и разрываю ее на узенькие полоски. На комок шерсти я туго наматываю резиновую лапшу, закрепляю конец – и мяч готов. Он тверд, тяжеловесен и хорошо подскакивает.
– Знаешь что? – говорю я Мотеле. – Давай арабские мячи делать и гимназистам продавать.
– Они нас не подпустят, – уверенно говорит Мотеле.
– Почему?
– Им родители запрещают знакомиться с сиротами.
– Ничего… А мы издали покажем им, как подпрыгивают наши мячи, и… И еще: у меня имеется один знакомый гимназист, Иосифом зовут, богатый, – моя мама служила у них кухаркой… Но вот беда: у коров теперь шерсть крепкая не вырвешь…
– А у нас есть шерсть, – говорит заинтересованный Мотеле и кулаком вытирает мокрый нос.
– Где у вас шерсть?
– На чердаке лежит. Осталась от покойной козы.
Мы с воодушевлением принимаемся за дело.
Блестит недолгое осеннее солнце, и как будто становится теплей. На свалке много ребят. Все ищут старых калош и все лезут к нам в компанию. Один мяч очень удался, а второй никуда.
В полдень идем с Мотеле в город искать покупателей. За нами тянется ватага оборвышей. На Малой Бердичевской улице, неподалеку от гимназии, выбираем солнечное местечко и ждем появления гимназистов.
– Шимеле, ты с ними будешь говорить по-русски? – спрашивает Мотеле, знающий только два русских слова: «караул» и «беги».
– Конечно, по-русски, – отвечаю я, – дороже дадут.
Последнее я прибавляю в виде оправдания, потому что некоторые матери запрещают своим детям играть со мною из-за того, что я плохо говорю по-еврейски, а хорошо по-русски.
– На этом мальчике, – говорят про меня взрослые, – нет ни одной еврейской точки.
Наконец показались маленькие гимназисты-приготовишки.
Среди них узнаю Иоселе Розенцвейга. Он должен меня знать, потому что я два раза приходил на кухню к моей маме, когда она у них служила.
Перебегаю улицу и в сильном смущении обращаюсь к маленькому человечку, осыпанному медными пуговицами.
За спиной у него ранец.
– Господин Иосиф, – вежливо обращаюсь к нему, – не хотите ли купить арабский мячик? Смотрите, как он скачет…
Я изо всей силы перед самым носом Иоселе бросаю мяч о камень, и он у меня подпрыгивает выше одноэтажного дома.
Вмиг нас окружает толпа приготовишек. Мяч беспрерывно взлетает на воздух. Мое изделие имеет успех.
– Вот так мяч!.. Крепче камня!..
– Таким мячом собаку убить можно.
– Сколько хочешь? – спрашивает Розенцвейг.
– Десять грошей, – выпаливаю я.
– Ого, как дорого! – раздаются голоса.
– Хорошо, пойдем к нам… я маме скажу… А ты подождешь у калитки.
Я делаю знак Мотеле, чтоб следовал за нами.
Всю дорогу Иоселе играет мячиком, а затем он выходит на середину мягкой немощеной улицы, останавливается, движением плеча поправляет ранец, приседает для размаха и бросает мячик вверх. Мяч взлетает, но не очень высоко.
– Не так надо, – говорю я, – тебе ранец мешает, и сила у тебя деликатная. Дай-ка сюда… Сейчас покажу.
Крепко сжимаю левой рукой мячик, наклоняюсь лицом к земле, руку опускаю к ногам и гибким движением всего тела откидываюсь назад и бросаю мяч в небо. Черный шарик отвесно несется ввысь, а мы трое запрокидываем головы и с открытыми ртами следим за черной точкой. Мяч звонко падает на землю и подскакивает сажени на две.
Тогда я ловлю его одной рукой. Иоселе, белокровный и безгрудый, смотрит на меня с явным почтением.
– Видал, как у нас бросают?..
Чувствую свое превосходство и с вежливого тона перехожу на покровительственный.
Красивый белый дом с колоннами и высокие зеркальные окна.
Здесь живут Розенцвейги. Моя покойная мать уверяла, что Розенцвейги ее дальние родственники, но почему-то никто верить не хотел.
Мы долго стоим у калитки. Терпение лопается.
– А он не может зажилить мяч? – плаксивым голосом спрашивает Мотеле.
У меня тоже такие мысли, но я еще креплюсь.
– Пусть только посмеет! Все окна перебью…
Наконец калитка открывается, и мы видим кепку покупателя.
– Иди к нам, – приглашает меня Иоселе.
Наскоро уговариваю Мотеле подождать, а сам перелезаю через высокий порог калитки.
В просторном светлом сарае, куда привел меня Иоселе, вижу еще одного гимназиста – Якова, родного брата Иоселе. Он первоклассник и очень гордый человек.
– Сделай и мне такой мяч. Можно даже побольше, – серьезно говорит он, обращаясь ко мне. – А пока получи мои пять копеек: это я за него плачу. Завтра принесешь мой мяч, – еще получишь.
Мы с Мотеле счастливы. Едим вкусные гороховые лепешки, греемся в косых сентябрьских лучах и мечтаем вслух о нашем прекрасном будущем, когда наделаем тысячи тысяч мячей.
Дни стоят такие теплые, такие светлые, что мы, маленькие солнцееды, живущие на дне Черной балки, убеждены, что лето вернулось, и скоро потеплеет река, и мы снова начнем купаться.
Мы с Мотеле ищем старых калош. Желание заработать заставляет нас поднимать глубокие пласты мусора.
Мы до того измазаны, до того грязны, что даже наши товарищи по свалке смеются над нами.
– Если бы вы, – говорит один из них, – не были бы евреями, вас можно было бы принять за свиней…
Нам не везет: трудимся напрасно. Калоши, видимо, вывелись. Я в отчаянии. Досада гложет меня. Я так уверял товарища, что мы весь Житомир засыпем арабскими мячами, что мы будем сыты доотказа, что нас взрослые станут уважать, а в результате – ни одной старой калоши…
И вдруг новое предприятие. Наверху Черной балки, на самом краю обрыва, неожиданно появляются два гимназистика, и в одном из них я узнаю Иоселе Розенцвейга.
– Як тебе! – кричит сверху Розенцвейг.
В голосе слышатся слезы, и я лечу к нему.
– На нас напали первоклассники… Избили и кепки ногами измяли…
Йоселе плачет. Кепки у обоих изрядно пострадали.
Мною овладевает желание подраться.
– А где они?
– На Чудновской улице… Спрятались и ждут нас…
– Сколько их?
– Шестеро…
Пробегаю глазами по моей армии. Кроме меня и Мотеле, имеется еще Срулик – сын сапожника, хорошо на кулачках дерется.
А вот еще Лейбеле – сын печника, крепкий бутуз, грудастый и здоров бороться.
– Кто на выручку? – спрашиваю я.
Все согласны. План придуман быстрый и простой: Йоселе с товарищем идут по Чудновской улице, а мы, как будто посторонние, шагаем по другой стороне и даже не глядим на них.
Драка завязывается немедленно, как только вступаем на Чудновскую улицу. Из ворот первого дома выбегает небольшая кучка гимназистов, вооруженных линейками.
За спиной у каждого из них болтается ранец.
Розенцвейг и его приятель порядком трусят и бегут на нашу сторону.
Я запускаю два пальца в рот и режу улицу острым длительным свистом.
– Бей их!.. Чего смотреть!..
Наш воинственный крик, разбойничий посвист, грязные рожи, босые ноги создают панику, и гимназисты бросаются в бегство.
Но от нас не легко удрать. На одном из них я уже сижу верхом и его же линейкой сыплю по чем попало. Мотеле и Срулик прижали другого к стене и усердно награждают кулаками.
Отчаянные вопли попавших в наши руки первоклассников заставляют нас отпустить их. Немного спустя на взбудораженной улице становится тихо.
Йоселе и его товарищ сердечно благодарят нас.
– Вы не бойтесь: мы их каждый день бить станем, ежели что… Вы нам только на харчи давайте, чтобы мы сильными были.
Звали избитого мною гимназиста Хаим Флексер – впоследствии известный критик-публицист, идеалист-мистик Аким Волынский, автор книг «Русские критики» и «Борьба за идеализм».
– А сколько это стоит? – интересуется товарищ Розенцвейга.
Мы с Мотеле переглядываемся, и я нерешительно назначаю цену:
– Если за каждую побитую морду вы дадите нам четыре гроша… ведь это не будет дорого?..
– Конечно, нет! – соглашается Розенцвейг. – У тебя есть?.. – обращается он к товарищу.
– У меня три гроша… Сейчас достану…
Товарищ Йоселе вытаскивает из кармана брюк монету в полторы копейки и отдает мне.
– Ну, вот… а завтра еще дадим… – бросают нам на прощание наши заказчики.
Мы с Мотеле очень довольны сделкой, а во мне снова загорается мечта… Мы будем избивать гимназистов… И если даже по два гроша дадут за каждую рожу, и то ведь хлеб…
5. МестьЯ снова прячусь па дне Черной балки: сегодняшняя битва закончилась поражением. Первоклассники привели с собою взрослых гимназистов, с усами, и мы бежали…
За все мои восемь лет сегодня самый суровый для меня день.
Нет хлеба, нет солнца, кругом серая муть, и, вдобавок, ветер хлещет по лицу колючим холодом.
Мотеле плачет: отец его ушел утром в город и не оставил ни одной съедобной крошки.
– Слушай, Мотеле, – говорю я, – не плачь. Я сейчас пойду туда, где живут Розенцвейги, и буду стоять у калитки, пока Йоселе не выбежит. Он добрый…
Мотеле верит мне, и я ухожу.
Долго стою у знакомой калитки. От холода сжимаюсь в комочек и мечтаю о том, как Йоселе даст мне большой-большой кусок хлеба, и я поделюсь с голодным другом.
И наконец тот, кого я так мучительно жду, показывается.
Йоселе без ранца, но зато длинная до пят шинель застегнута на все пуговицы. Он поднимает полы шинели и важно переступает через калитку. Меня не видит. Чтобы войти в его глаза, я галопом несусь вперед, потом поворачиваю назад и медленно иду навстречу.
Маленький Розенцвейг узнает меня и смущенно опускает голову.
– Ты куда идешь? – спрашиваю, не зная с чего начать.
– К Гурляндам иду. Там мой товарищ, Ильюша, именинник… Отец подарил ему железную дорогу…
– Завтра, – перебиваю я, – наберу много ребят, самых сильных, и твоих первоклассников…
– Не надо, не надо… – торопливо останавливает меня Иоселе… – За вчерашнюю драку, знаешь, что было? Меня занесли в штрафной журнал… Моя мама и старший брат Гриша строго-настрого запретили мне с тобой знакомство вести, и еще…
Но дальше я уже не слышу: отхожу прочь с горячим стыдом в глазах и еще раз вижу, как черная туча падает на мои плечи.
На Розенцвейга не сержусь: он не виноват, когда старшие запрещают… И я не виноват, раз они сами просили заступиться…
На Малой Бердичевской очень много красивых домов.
Прохожу мимо одного из них, вижу раскрытое окно и останавливаюсь. Из окна вырывается детский шум – смех и громкие выкрики.
– Дай мне завести… Ну, дай же один раз…
Узнаю голос Иоселе и догадываюсь, что стою перед домом Гурляндов. Недавняя обида гаснет, и мне хочется посмотреть, что делается там, внутри. Высота меня не смущает: вскакиваю на выступ фундамента, руками хватаюсь за железный скат подоконника, и голова моя уже чернеет в просвете окна.
Заглядываю в комнату и прихожу в такое изумление, что забываю про голод и холод. На полу, по большому кругу, сложенному из рельс, бежит поезд. Маленький паровозик свистит, дышит паром, мчится по кругу и тащит за собой цепь вагончиков, наполненных оловянными солдатиками. Такой замечательной вещи я еще никогда не видал и, чтобы лучше рассмотреть диковинку, ложусь на подоконник и тихонько, незаметно для самого себя, всем телом подвигаюсь вперед – и вот уже я наполовину в комнате. Детей много, и все одеты нарядно, по-праздничному. На мальчиках мундиры новые, и чистым золотом блестят пуговицы, а на ногах сверкает черный лак скрипучих башмаков. Живыми цветами порхают девочки с голубыми, красными и желтыми бантиками в пышных волосах.
Мне все здесь нравится, все приводит меня в восхищение.
Постепенно начинаю принимать участие в игре: смеюсь, когда один из вагончиков сходит с рельс и солдатики рассыпаются по полу, и прихожу в радостное волнение, когда паровоз, свистнув, дает задний ход.
Хозяин Ильюша, щегольски одетый, суетится больше всех и беспрерывно сыплет словами:
– Сейчас пойду к Розенкранцу: у него кондуктор имеется. Интересная фигурка!.. И еще начальник станции.
Но тут Ильюша замечает меня, смотрит холодным, стеклянным взглядом и молча выходит из комнаты. Через минуту он возвращается и почему-то прячет руки назад. Я из предосторожности ползу обратно.
– Тебе нравится? – спрашивает он, приближаясь к подоконнику.
Хочу сказать, что мне очень нравится, но не успеваю.
Ильюша обдает меня холодной водой из белого кувшина.
От неожиданности вскрикиваю и падаю на панель. Я весь мокрый.
Ледяные капли, стекая с рубахи, попадают в трещины босых заскорузлых ног и причиняют сильную боль.
В первый момент я не сержусь и не плачу. Мне только стыдно…
До моего слуха доносится голос Иоселе, упрекающего Ильюшу за жестокий поступок, и этого для меня достаточно, чтобы притти в бешенство.
«Что я худого сделал? Мне только хотелось посмотреть на интересную штуку…» Влажными глазами ищу камня, но нигде – ни булыжника, ни кирпичины…
С кудрей моих падают капли и холодными шариками катятся по спине. Трясусь от стужи и глотаю слезы. Иду за угол.
Сквозь разорванные тучи пробирается солнце, и я спешу воспользоваться минутным теплом, чтоб хоть немного обсохнуть.
Меня лихорадит. Горькая обида жжет сердце. И вдруг мой обидчик бежит через дорогу. Это он, должно быть, к Розенкранцам направляется за кондуктором.
Жажда мести горячит голову и толкает вперед. Одно мгновение – и я стою перед Ильюшей.
– Ты за что меня облил?..
Гурлянд хочет отступить, но поздно: быстрым движением наклоняюсь, хватаю его за ноги, и он доской шлепается навзничь. Мы барахтаемся в пыли. Зубами и руками рву на Ильюше все, что поддается моим силам. Блестящий мундир превращается в лохмотья. С корнем срываю пуговицы, рву черный галстук, крахмальный воротничок и терзаю рубаху.
Собирается толпа. Взрослые возмущены и заступаются за «паныча».
Кто-то поднимает меня за уши. Кричу на всю улицу:
– А он имеет право поливать холодной водой?..
Но мне никто не сочувствует.
6. ГолодХоть и горят у меня уши, но я не тужу. Пусть он знает, как людей обливать из кувшина! Вернется домой, а мать не узнает его: рожа в пыли, а мундир в клочьях… так ему и надо!..
Чувствую себя победителем, свободно гуляю по улице и телом сушу все еще мокрую рубаху. Но петушиное настроение длится недолго. Сильный приступ голода причиняет мне боль под ложечкой.
Беспрерывно глотаю слюну, и язык становится шершавым. Миражи голода окружают меня: ощущаю запах тушеной говядины, свежеиспеченного хлеба, и ноги мои сгибаются и дрожат от желания съесть хоть крохотный ломтик чего-нибудь.
Уж сколько раз посещаю базар! Остро впиваюсь глазами в горячие пироги. Верчусь около ватных засаленных юбок торговок.
Моментами мне мучительно хочется стащить пирожок, но смелости нехватает.
– Ты что тут порхаешь?.. Я – не цветок, а ты – не пчела. Пошел отсюда!.. – кричит на меня полнорожая торговка.
– Вчера, – говорит другая, – вот такой маленький мамзер [Мамзер незаконнорожденный.] сфитилил у меня пирожок и улетел, как воробей.
Стыд сутулит меня и гонит прочь. Итти некуда. Мотеле сам пухнет в ожидании обещанного мною каравая.
И снова я на Малой Бердичевской, где так много хлеба, мяса и сахару… Что меня тянет сюда, – сам не знаю. А вот большой, в два этажа, белый дом с обширным двором и садом. Я знаю этот дом: однажды мама проходила со мною мимо и сказала: «Шимеле, в этом доме еврейский казенный учительский институт. Когда ты вырастешь и тебе будет восемь лет, я определю тебя сюда, и будешь учиться долго-долго, и выйдешь отсюда таким образованным человеком, что сам учителем станешь».
Через раскрытые настежь ворота я вижу большой квадрат двора, застроенного каменными корпусами. Нигде ни души. Осторожно вхожу во двор. Сторожа не видать. Из одноэтажного длинного здания выходит человек с деревянной бадейкой в руках. Из бадейки поднимается легкий пар. Он ставит ее на землю и свистит. Откуда-то из глубины двора прибегает беленькая лохматая собачка – курносая, с длинными волнистыми ушами и тремя черными точками: носик и два круглых глаза.
Человек, вынесший бадейку, широкоплеч, грудаст, лицо в мелких рябинах, намасленные волосы острижены под скобку, а в одном ухе – серебряная серьга…
Собачка подбегает к бадейке, а человек уходит. Голод шепчет мне: «Подойди, там съедобное…» Но только я делаю шаг, собака оглядывается, скалит зубы, рычит, захлебывается и, убедившись, что достаточно напугала меня, снова опускает уши в бадейку. Лакнув раза два красным языком, она, к моему изумлению, вытаскивает кость с мясом и принимается грызть.
Незаметно делаю еще один шаг, осторожно заглядываю в бадейку: вижу коричневый картофель, различный соус, рисовую кашу, объедки черного и белого хлеба, и по бокам куски жира…
Меня всего трясет, голова кружится, шумит в ушах, из горла вырывается сухая колючая икота, и мне становится жарко.
Собака косится и рычит. Тогда я наклоняюсь, делаю вид, что схватил камень, и замахиваюсь. Собачка с визгом отбегает прочь.
Тут уже и я не зеваю: быстро подхожу к посудине, вылавливаю большую картофелину, запихиваю в рот, снова запускаю руку, тащу полную горсть скользкой каши… Но в этот момент выходит человек с серьгой, и я отскакиваю.
– Мальчик, подойди сюда! – говорит он ласковым голосом.
Я ни с места: боюсь.
– Не трону я тебя, – продолжает он. – Ты кушать хочешь? Да?.. Ну, иди сюда, глупенький!.. Не трону же я!.. Ты по-русски не понимаешь?..
– Нет, понимаю! – осмелев немного, кричу в ответ.
В это время из стеклянного коридора показывается горбунья с длинным, тонким лицом. Из-под красного повойника выбиваются кольца темных волос. Черными глазами дотрагивается она до меня, и я невольно начинаю отступать.
– Экий ты глупыш! – укоризненно говорит мужчина. – Не стану же я тебя обижать за то, что жрать хочешь…
Начинаю верить ему, но меня пугает горбунья.
– Не бойся, говорю тебе… Ну, иди же… Я накормлю тебя…
Последние слова окончательно убеждают меня, и я подхожу к нему.
Спустя немного я сижу на кухне в институтской столовой и уписываю жаркое с белым ситным.
Имя мужчины – Филипп. Он из Тульской губернии.
Застрял в Житомире после солдатчины. Служит при столовой буфетчиком. Горбунью зовут Оксаной. Служит стряпухой. Все это я узнаю впоследствии, а сейчас давлюсь неразжеванной картофелиной, и от жадности начинают болеть челюсти.
Филипп и Оксана стоят подле с улыбающимися лицами и учат меня есть.
– Ты не торопись, а то рот устанет, – ласково говорит Филипп.
А я не в силах удержаться и глотаю большими кусками хлеб и мясо. Жевать я уже не могу: челюсти немеют и отказываются служить, а голод еще не утолен, и глаза мои измеряют горбушку ситного и горку недоеденного картофеля.
Мне хочется съесть все до последней крошки, но я не в состоянии: болит рот, саднит в горле, и что-то застревает в груди.
От напряжения у меня выступают слезы…
– Ах, мой бедный хлопчик, до чего ты изголодался!.. – причитывает надо мною Оксана.
Филипп ножом разрезает хлеб на маленькие кусочки.
– Вот так лучше будет… Не торопись, – говорит он и прибавляет, обращаясь к Оксане: – У нас такая история была: вышел наш пастух из лесу, где заблудившись был… пять ден не жравши… Подали ему хлеба да щей, а он давай кусать большими порциями и – вот история! – поперхнулся чевой-то и… помер.
В кухню входит толстая-претолстая женщина. Экономка Хася Мэн, как я узнаю потом. У нее несколько подбородков, спина и плечи жирно-мясисты, живот бочкой, а сама веселая и даже смеется.
– Где вы этого жука нашли? – спрашивает, а сама шарит по столу: не дали ли мне чего лишнего?
И начинается допрос. Я отвечаю на чистом русском языке, и мой звонкий голос среди тишины рассыпается по всей обширной кухне.
Когда я говорю, мои слушатели обмениваются многозначительными взглядами, и я понимаю, что они удивляются мне, маленькому мальчику, так хорошо рассказывающему о себе.
– Он говорит по-русски, как священник, чтоб я так жива была! восклицает Мэн, и от веселого смеха у нее трясется живот и прыгают все подбородки.
Меня рассматривают, как редкого зверька. Оксана приходит в восторг от моего «кацапского» выговора, от моих иссиня-черных кудрей и от моего маленького роста.
Я сыт и обогрет. Обиды дня, выпадая из памяти, плывут в далеком тумане, и мне становится весело. А когда уходит Мэн, я окончательно осваиваюсь и заявляю:
– Мне здесь нравится… Хочу всегда тут быть…
Филипп и Оксана смеются.
– Видишь ли, паренек, у нас такая история, – говорит Филипп, – дом казенный, а Мэны – наши хозяева – гораздо строги насчет чужих. Вот какая история!
– Нехай! – восклицает горбунья. – Я хлопчика к себе возьму. Хочешь со мною на печи спать? – обращается она ко мне и втягивает меня в свои большие черные глаза. Мне немного страшно, но я из вежливости утвердительно киваю головой.
Оксана прячет меня на печи из боязни, что могу попасться на глаза самому эконому – мужу толстой женщины, человеку строгому, жадному и неумолимому.
А мне что!.. На печи тепло, уютно и сытно. Когда поднимаюсь на ноги, достаю рукою потолок. Интересно! Оксана часто угощает меня то коржиком, то хлебом, обмазанным гусиным жиром, а то и котлетку подсунет. Игрушкой служит мне сундучок Оксаны. В нем все достояние горбуньи: наперстки, пуговицы, ленты, кофточки, иголки и всякая иная мелочь. От нечего делать занимаюсь шитьем: к ленточкам пришиваю пуговицы, а из кофточки делаю мешочек.
Оксана все позволяет, а если я уж очень расшалюсь, уговаривает меня ласково-певучим голосом.
Вечер. На стене перед длинным столом горит лампа.
Лежу на теплой печи. Мне очень хорошо. Так еще никогда не было. Подо мною – мягкое ватное тряпье, а голова лежит на всамделишной подушке. События дня блестками носятся предо мною. Я кому-то улыбаюсь и засыпаю.