Текст книги "Русский Бог (СИ)"
Автор книги: Александр Сорокин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Лепарский писал Николаю, Николай отвечал Лепарскому. Вопрос решался. Придумывались всё новые причины, почему жёны не могли видеться и жить ос своими мужьями. Описывались, конфисковались в государственную казну их личные имения, забирались в царскую собственность принадлежавшие им крестьяне. Жёны шли на всё. По-видимому, они, истощённые издевательствами, готовились уже на четвертование, колесование. Чтобы нагими, без рук, без ног напоследок увидеть и умереть на груди у своих мужей. Запреты и страдания довели иногда не любовь, а лишь привязанность, симпатию , супружескую привычку до геройской, готовой на отчаянное страсти. Ту экзальтацию порыва, самопожертвования, которую Европа пережила во времена мученичества первых христиан под игом римских гонений, Россия таит и порождает в себе постоянно по тем же причинам. Наконец, последнее новое предписание пришло их Петербурга. Полагалось, что если декабристки пойдут на него, то их к мужьям пустят. Декабристки, не читая, готовились принять и подписаться под высочайшими условиями, но комендант Лепарский утром того дня, на который назначалась встреча с женщинам, отбыл из Иркутска с инспекцией подведомственных ему рудников. Письмо с царской инструкцией лежало к Лепарского в кармане. Совесть его не мучила. Ждали год, подождут и ещё пару месяцев. В связи с раскрытием заговора Сухинова и следствием два месяца обратились в семь.
Утром следующего дня после расстрела товарищей Сухинова генерал-майор Лепарский, расположившись у камина в резном, сделанном руками арестантов кресле одноэтажном бревенчатом доме в Горном Зерентуе, испытывал отличное приподнятое настроение сделанного дела. Левую сухую кисть он протянул к огню, правой гладил свернувшуюся клубком пегую борзую, каблуки сапог – на каминной решётке, ворот мундира расстёгнут, в зубах трубочка с испанским табаком, рядом на столе рюмка коньку. Вошёл денщик Петька и доложил, что прибыла княгиня Трубецкая. Преследуя Лепарского, она приехала в Горный Зерентуй, бывший почти в трёхстах верстах езды от Иркутска. Лепарский поморщился. Лепарский происходил из мелкопоместных польских дворян, добился чинов верной службой русскому царю, Трубецкая была богатого старинного французского рода. Французы совсем недавно были биты, муж Трубецкой на каторге, приехала княгиня не туда не сюда, где блистали светские рауты, Лепарский чувствовал возможность немного поиздеваться. Гордые польские шляхтичи с родиной, трижды поделённой между великими государствами в отместку за её разнузданное на протяжении двух последних веков безрассудство, даже находясь на службе, не упускали случая отомстить другим свободным и куда более сильным нациям. Когда стареющий пятидесятилетний француз встречает красивую двадцатипяти-тридцатилетнюю полячку, обычно возникает любовь, если двадцатипяти-тридцатипятилетняя француженка попадается на пути пятидесятилетнего бесчувственного поляка, рождается похоть, уснащённая жестокостью.
Приподнявшись с кресла и поклонившись вошедшей Трубецкой, она была в собольей шапке и шубе, в сапогах, отороченных оленьим мехом, Лепарский достал из кармана письмо государя. В зеркале над камином он увидел свою крепкую белёсую голову с короткой причёской, глубокими залысинами, ровными белыми зубами без клыков и коренных. С одними резцами, прозрачными серыми, от частой лжи и флюгерства потерявшими всякое выражение матовыми бумажными глазами, узким подбородком, широкими скулами, средней величины крепкой шеей и аккуратными усами, как у государя. Под подбородком приятно поигрывала золотыми отсветами непременная Анна III степени, полученная за хорошую организацию тыла тормасовской армии во время войны 12-го года. Осмотре в себя в зеркало, Лепарский остался доволен. Испытывал он удовольствие и от жертвы, которую предвкушал съесть. Высокая шатенка с нервным взглядом глубоких карих глаз, тонким узким носом, упрямо сжатым маленьким ртом, чувственной нижней губой и совсем неразвитой верхней. В Трубецкой, урождённой Лаваль, светилась гордая роялистская красота, которую так приятно ломать, топтать, размазывать подошвами жандармских сапожищ, вытирать об неё каблуки, измызганные в крови, слезах и слизи предыдущих жертв. Высшая, цветшая искусствами, диктовавшая моду и изысканность всей Европе, безвозмездно дававшая в услужение искромётный щедрый на афоризмы язык и стильные манеры, французская нация столкнулась на почве любви с народом самолюбивым, несгибаемым в гордости, внутренне пустом и внешне угнетённым.
–«Жена, следующая вслед за мужем, осуждённым на каторгу, теряет прежние дворянские звания. По положению своему, она должна будет считаться крестьянкой». Согласны вы принять сие определение, графиня?
Лепарский называл Катишь графиней, а не княгиней, поскольку графство было её родовым титулом, муж же её Трубецкой княжеского звания был лишён.
– Согласна, – прошептала Катишь. У неё перехватило дыхание. Лепарский хмыкнул.
– Не графиня, крестьянка. « Дети от мужа каторжника становятся так же государственными крестьянами». Согласны вы принять сие, графиня?
– Согласна.
– « Денег с собой в каторгу брать нельзя.»
Катишь молча положила на казённый зелёного сукна стол ридикюль, украшенный речным жемчугом, сняла золотые перстни, серьги с брильянтами.
– «Отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных с вами прибывших».
Катишь пожала плечами. Из крепостных у неё остался с собой лишь пропойца бывший камердинер, а теперь кучер Лаврушка. Что ж пусть идёт хоть на все четыре стороны. Только не её тем царь накажет, а Лаврушку. Конченый он человек, не способен с детства находясь в услужении, к самостоятельной жизни. Некому без господ будет кормить, одевать и давать денег на пропитание, не найдёт работы, окончательно сопьётся и умрут под забором.
– И ещё,…– Лепарский приблизил к Катишь горячее сухое лицо с потрескавшейся, в морщинах кожей, дохнул коньяком и утренними устрицами с луком. Крепко обхватив Катишь за талию одной рукой, Лепарский, расстёгивая другой брюки, повалил её на казённый стол. Рюмка покатилось на пол, расплёскивая недопитое содержимое.
– Имейте достоинство! Я – графиня! – пыталась остановить Лепарского Трубецкая. Через платье, спиной, она вдруг остро почувствовала сырое холодное пятно коньяка на столе.
– Не графиня, а уже лишь крестьянка… – гадко ухмыляясь Лепарский, разжигая шевелением кисти своё стареющее вожделение, больше любящее разврат, нежели физическое наслаждение.
Трубецкая внешне безучастно следила, как на ней, французской графине Лаваль, мяли корсет, задирали юбки, как хрипел, слюнявился, сопел и закатывал глаза старик Лепарский, и как прыщавый денщик Петька подглядывал за вознёй барина в приоткрытую дверь. Катишь слишком любила мужа, чтобы не позволить Лепарскому надругаться над её белоснежным, робким и упругим двадцатишестилетним телом. По-видимому, в том, что столь чудовищно мерзко происходило 4 декабря 1828 года в комендантском домике в Горном Зерентуе и таилась разгадка великой тайны любви; порождённая сексом, она не сводилась к нему одному.
Трубецкая была первой. Ещё половина жён декабристов побывала в бессовестных лапах Лепарского, заплатив прелюбодеянием за дозволение, потеряв все дворянские титулы и столичные удобства, обрести. Наконец, своих мужей и женихов. В Сибири за любовь брали адские комиссионные.
Уже майор, батальонный командир, гремя саблей, бежали с унтером к комендантскому домику, а четверо солдат летели за ними шаг в шаг. Уже, отстранив Петьку, стучали они всё решительнее в дверь кабинета Лепарского. Уже надругавшись, не получив наслаждения, Лепарский торопливо вытирал слюнявый рот. Уже красная с залитым слезами лицом убегала Катишь с крыльца комендантского дома под злыми, завистливыми взглядами офицеров. Уже бежал по снегу, наскоро накинув шинель Лепарский к потревоженной братской могиле. Так и есть, могила разрыта. Ночью один из расстрелянных оставшихся в живых, бежал. Сие может дойти до государя и тогда… Тройка Трубецкой промчалась мимо группы растерянных господ офицеров. Кучер Лаврушка нещадно стегал лошадей. Мстительное, покрытое пятнами лицо Катишь смотрело из окна кареты.
А ночью в степи в пятидесяти верстах от Горного Зерентуя тройка Катишь встретила машущего руками замерзающего человека в белой рубахе, приговорённого к смерти. Это был чудом спасшийся от расстрела, бежавший из могилы, израненный в трёх местах рядовой Черниговского полка Фёдор Моршаков.
* * *
В декабре 1828 года, работая на Благодатском руднике, Трубецкой и Оболенский нашли клад. Случилось так. Будучи в штольне на глубине пяти-шести аршин под землёй, Трубецкой и Оболенский лупили тупыми кирками по неподдающейся породе, пытаясь хоть как-то заставить её обломиться и дать два-три куска железосодержащей руды. Мерцали керосиновые лампы. Покачивались жалко укреплённые еловые подпорки сводов штольни, сооруженные неприспособленными дворянскими руками. Трубецкому и Оболенскому помогали Давыдов и Якубович. Нагружая доверху, они тянули по неровному, заваленному камнями полу штольни неподъёмную чугунную телегу с рудой. Каждые полчаса они менялись. Давыдов и Якубович начинали бить руду, а Трубецкой и Оболенский – возить. В другом конце мрачной промёрзшей белым ослизлым инеем штольни также попеременке трудились Артамонов, Волконский и братья Васильевы. Работать заставляли и окрики инспектора, и лютый холод, морозы стояли 18-20 градусов, и гнетущая пустая скука барачного времяпровождения, заставлявшая вспоминать и петербургское веселье были, и дружеские сходки, и чудесное вкусное вино, и прекрасных женщин в просторных хрустящих платьях с обнажёнными призывными спинами, высокой грудью, головками ангелов с локонами, завитками, мушками, финтифлюшками. Молодость вдруг прошла. Выступление не получилось , Россия потеряла шанс стать в XIX веке на цивилизованную стезю мировой истории. Реальные гражданские свободы, дающие возможность развиваться индивидуальности и тем самым укреплять общественность, которые итальянские города получили в XV веке, Голландия обрела в XVI, Англия в – XVII, Франция и Америка в XVIII, Италия и Германия – вXIX, другие страны Азии, Африки и Америки в XX, Россия путем серии кровавых революций, реформаций и контрреволюций, установлений диктатур, отторжений и реакций с великим трудом шатко и, вероятно, ненадолго получит не раньше XXI века. То для чего в других странах требовался один мощный разруб исторического топора, в России производилось путём многочисленных болезненных надрезов, надрубов с оглядкой на сторону, новых зашиваний надрезанного с последующими робкими ударами по тому же многократно окровавленному месту.
Декабристы сыграли партию своей жизни. Их политическая, историческая и представляющая интерес для публики судьба началась в 1813 году по время Заграничного похода русской армии, достигла апогея 14 декабря 1825 , дала прощальную фгуру в январском 26 года выступлении Черниговцев и закончилась 3 июля 1826 года казнью пятерых руководителей и унизительном прощении или ссылкой остальных в Сибирь. Что с ними произошло дальше не интересовало уже никого, кроме ближайших родственников. Сами они свое общественное забвение болезненно осознавали. Жизнь кончилась. Отгуляли, отпили, отвоевали, отцеловались, оттанцевали, отзаговорщничались. Черта подведена. Начался долгий мучительный безынтересный эпилог. Инерция жизни. Тоскливый шлейф после блестящего старта. Для безжалостной эстетики истории, лучше было бы, если б они умерли. Но они все ещё жили.
И вдруг среди серого беспросветного существования воскресение, праздник, разнообразие, новое появление, пусть короткого интереса. Трубецкой бьет киркой и из стены штольни, из расселины в железосодержащей скале сваливается ему под ноги искрящийся смарагдами, яхонтами и изумрудами ларец. Клад. Вековая тайна Благодатской скалы. Трубецкой удивлён, потрясён. Торопливо он открывает ларец, а там доверху золотые монеты китайского и индийского двора XII века, золотые зеркальца, гребешки, цепи, кулоны индуистских божеств, шпильки, серьги с багровыми рубинами, прозрачными, как слеза, топазами, с тончайшей виртуозной резьбой по благороднейшему из металлов, с короткой изящной рукояткой из слоновой кости дамасской стали кинжал. Товарищи столпились вокруг Трубецкого. Глаза их, разбуженные перерывом в скуке повседневности, горели, лица светились.
Братья Борисовы первыми взяли себе из клада много-много золотых монет, сыпавшихся меж пальцев. Они хотели быть богаты, когда осудивший их царь Николай умрёт, а новый царь, вошедши на престол, объявит амнистию. Братья Борисовы страстно хотели быть богаты, а потому, бросая сверкающие взгляды на Трубецкого и Оболенского , взяли из ларца первыми. Трубецкой, и напарник его, Оболенский, не противились. И новый царь Александр II, сын Николая I, вошедши на престол , объявил в 1955 году амнистию декабристам. Но братьям Борисовым не суждено было дожить до неё. Они умерли от туберкулёза, порождённого холодом и сыростью Благодастких штолен, и похоронены за оградой местной церкви. Бедные не стали богатыми. В могилу братьев Борисовых бросили друзья горсти старинных золотых китайских и индийских золотых монет, найденных в их подушках. Жидким мелким дождём ударились монеты по крышкам сосновых гробов, брызгами рассыпались по водянистому сибирскому глинозёму. Не знал небольшой монгольский хан, награбивший в набегах . прятавший сокровища от хищника хана более крупного, куда делись его деньги.
Поручик Оболенский, возглавивший некогда восстание на Сенатской площади, выбраны после 4-ёх часовых споров диктатором проигранного выступления, очень хотел быть красивым. Он надел себе из ларца на все пальцы перстни с яхонтами, смарагдами и бриллиантами. Играли лучи на гранях дорогих камней, слепили стоящих. Когда Оболенский сошёл с ума от беспросветных лагерных страданий, роздал он в Иркутской больнице бесценные перстни сумасшедшим сопалатникам. Последний перстень с огромным красным рубином отрубили ему злодеи вместе с пальцем, когда гулял он как-то недалеко от больницы.
Декабристы Якубович и Давыдов любили своих прелестных игривых жён. Весело танцевали их жёны на балах, били лёгкой стопой блестящий Царскосельский паркет. Сам государь и братья его, великие князья, засматривались на тонкие талии и длинные ноги, ходившие под шёлковыми платьями красивых декабристских жён. Взяли Якубович и Давыдов все серьги, цепи и кулоны с изящной индийской работой, что лежали в ларце, чтобы украсить ими маленькие, охотливые до комплиментов ушки своих возлюбленных, оттенить и без того чудесные лебединые шеи, тонкие игривые кисти, зовущие плечи, смущающие груди. Только не сделали Якубович и Давыдов дорогих подарков, потому что не приехали за ними их жёны на каторгу. К другим приехали, а к ним нет. Вышли второй раз замуж их блистательные подруги в Петербурге за послушных царских сатрапов ив подаренных другими дорогих нарядах катали ежегодно на выставки в Париж. С горя раздали Якубович и Давыдов свои золотые шпильки, серьги, цепи и кулоны податливым сибирским крестьянкам за короткие нелюбимые ласки где-нибудь за бараком или в овраге. До сих пор передаются те серьги, кулоны и цепи в крестьянских семьях Сибири от матери к дочери.
Декабрист Артамонов больше всего в жизни любил свободу. Он взял из ларца тяжёлые слитки, лежавшие на самом дне ларца. Пытался купить на них охрану и бежать с каторги. Но побоялся тупой недалёкий охранник измены и донёс на Артамонова. Отобрали у него золото и посадили в острог, где скоро повесился он, укрепив ремень к балке, не выдержав тоски каждодневной.
Князь Волконский сильнее другого на свете любил ученье. Он взял из ларца толстую весомую книгу с сафьяновыми застёжками, пергаментными листами финифтью, бирюзовыми и эмалевыми бляхами с китайской тонкой миниатюрой на обложке. Исписана была книга сия непонятными китайскими иероглифами и сохраняла верно, тайны мира. Изучил Волконский китайский язык, пытался изобразить иероглифы, но, сумев понять для ума секреты старинного Дао, не применял в жизни прочитанного. Влачил дни, заполнял тетради ненужными подробнейшими наблюдениями за сибирскими муравьями и другими насекомыми, с преданной женой вернулся он в Петербург после амнистии 1855 года и скончался среди почитателей своей старости. Кроме книг, взял князь Волконский и вместивший столь много сокровищ червлёного золота ларец, украшенный яшмой и тибетскими самоцветами. В этом ларце в фамильном склепе на петербургском кладбище лежит теперь мертвое княжеское сердце.
Трубецкой взял себе из ларца только дамасский кинжал. Крепко сжимая под тулупом ловкую слоновой кости ручку, вышел он из штольни подышать горьким несвободным сибирским воздухом, и тут увидел из-за тына смотрящие на него, знакомые до боли, привязавшие к себе карие женские глаза. То была Катишь. Оставив карету, она глядела из-за тюремного тына на заросшего, в грязном тулупе, своего мужа, князя Трубецкого, героя Отечественной войны 1812 года, одного из богатейших помещиков России, диктатора восстания 1825 года. Судя по впавшим щекам, худому ребристому телу, тусклому взгляду некогда голубых глаз, богатейший помещик России, сжимавший под тулупом кинжал мстителя, испытывал элементарно чувство голода. Кинжал же таил в себе смерть для последнего своего владельца.
* * *
Оболенский помог Катишь открыть внесённый братьями Борисовыми вместительный гардеробный сундук, качавшийся ранее в облучке кареты, вернее саней, ибо зимняя карета на полозьях в России именуется уже санями. В гардеробном сундуке , составлявшем некогда часть приданного прелестной графини Лаваль, привезенном из быстрой на остроты и расправу с инакомыслящими соотечественниками Франции, находили не недавно перенесённые внутрь повозки наряды, а тяжело израненный, окровавленный, в арестантских лохмотьях человек. В полутьме барака, спрятавшись среди нар, при мигающем, грозящим в любую минуту погаснуть, неровном пламени лучины, ссыльные с ужасом и любопытством рассматривали поднявшегося из сундука человека. Его белая рубаха смертника была в многочисленных кровяных пятнах, бессильно повисли проколотые штыками прострелянные руки и нога, на которую стало нельзя наступать; щетина бороды и усов, грязные выросшие, как у зверя, ногти вселяли страх, показывая ожидаемое в случае возмущения будущее. Ссыльные не замечали, что кроме ран, мало чем отличались от пугавшего их пришельца.
– Кто он? – спросил Трубецкой.
– ваш спаситель, – отвечала Катишь. Она сняла шапку, и волны великолепных серых волос упали на ворот её соболиной шубы. – Этот человек, зовут его Фёдор, готов вывести вас с каторги.
Декабристы с недоверием смотрели на раненого, подозревая его низкое звание. Катишь говорила с ними знакомым в светских кругах Петербурга тоном. Показывая, что не всё можно говорить при Федоре и что не всё нужно воспринимать так, как говорит она, но оспаривать не следует. Эзопов язык великосветчины сосланные дворяне ещё не забыли.
– Фёдор? – спросил Трубецкой.
– Фёдор,– подтвердил пришелец.
– Опять Федор, – как рок, прошептал Трубецкой.
– А вы – князь Трубецкой? Диктатор Северного Тайного общества? – узнал пришелец. Обессиленный, он, не церемонясь , опустился на край сундука..
Декабристы хмыкнули… слова «диктатор», « северное тайное общество» совершенно дико звучали здесь, в захолустье сибирской каторги, тем более в адрес предавшего руководителя. Фёдор Моршаков многого не знал в отношениях лидеров декабризма. Внизу, среди рядовых адептов любого движения, политического, религиозного, социального, по большей части – слепая вера, вверху – сомненье и безудержная борьба за власть.
– Фёдор Моршаков благородно согласился вывести тебя с каторги. – с нажимом сказала Трубецкая мужу так, чтобы другие не смели претендовать на спасение.
– Вы, князь Трубецкой, нужнее в Петербурге, – слабым голосом раненого простодушно подтвердил Моршаков. – Под вашим именем диктатора восстания, как под флагом, объединятся разрозненные силы движения. Вспыхнет революция, зажжёт Россию и освободит других каторжан. В спасении Трубецкого, спасение всех, господа.
Оболенский, новый диктатор восстания, выбранный вместо Трубецкого, о чём Моршаков не знал, иронически улыбнулся. Его самолюбие нового лидера, великодушно вместе с товарищами простившего Трубецкого, было грубо задето. Ещё не ясно, каким образом, но отчего именно Трубецкой должен спастись, почему вокруг предателя будет собираться новая революция. Потому лишь. Что Моршакова привезла жена Трубецкого, а не его, Оболенского?
– Как вы предполагаете побег? – спросил Оболенский.
– Во время утренней переклички я назовусь именем Трубецкого, – начал объяснять Моршаков с горячностью человека, решившего отдать жизнь за идею. – сейчас зима, пурга. Перекличка проходит на рассвете, лиц практически не видно. То же самое вечером после работы в рудниках. В бараке постоянно тоже наполовину темно. При свете лучины мало, что разглядишь. Прячась за спины товарищей, я довольно долго смогу скрывать отсутствие Трубецкого. Я всё равно ранен, и бежать пока не могу. Когда я окрепну и появятся сомнения у начальства, тот ли я Трубецкой, за которого себя выдаю, убегу с каторги и я. Я приговорён к расстрелу. Терять мне нечего.
– Но кого Трубецкой найдёт в Петербурге? Опираясь на кого, станет готовить новую революцию? На следствии, чтобы спастись все выдавали друг друга. , – Оболенский выразительно посмотрел на Трубецкого. – все участники выступления на каторге. Сообщников не только не осталось, но понесли наказание даже сочувствующие, ошибочно или по злому умыслу оговорённые.
– А Пушкин? А Чаадаев? Пушкин был в деревне, Чаадаев – В Англии. Будучи революционерам, они остались на свободе, отсутствуя на Сенатской площади 14 декабря.
Декабристы захохотали.
– Никита Муравьёв, автор нашей Конституции, тоже прятался в деревне 14 декабря, – съязвил Оболенский. – а где был диктатор Трубецкой. Вообще история умалчивает. Если бы на площадь пришли руководители, если б мы не бегали по четыре часа по городу в поисках диктатора Трубецкого, а захватили Зимний, Петропавловку, арестовали царскую семью, силы были, выступление не закончилось бы столь плачевно. Были бы сохранены жизни пятерых посвящённых, и мы тут собравшиеся, руководили бы новой Россией, а не умирали бы медленной смертью от туберкулёза на каторге. – Оболенский закашлялся.
Товарищи смотрели на Трубецкого. Несмотря на тусклый свет лучины, видно было, что он залился краской стыда. Давно ему не напоминали о содеянном, но боль предательства он нёс в сердце всю жизнь.
– Но Пушкин – великий русский поэт, Чаадаев – философ…– пытался продолжить Моршаков.
– Трепачи, – проворчал Якубович. – Поэты и философы – болтуны. Он не способны к действию.
– Но как же?! – в волнении приподнялся Моршаков.– Пушкин Чаадаеву:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвяти
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена…
– Вы крестьянин? – перебил Моршакова князь Оболенский.
– Да конечно, – смутился несмываемым оскорблением Моршаков.
– да вы довольно образованны для крестьянина. Не всякий крепостной стихи знает, – опять съязвил князь Оболенский.
– Покойный барин любил читать. Я запомнил, – бросил шпильку в ответ Моршаков.
– А кто был ваш барин?
– офицер Сухинов Иван Иванович, сам тоже из крестьян, получил дворянство за храбрость в войне 1812 года. Он меня и купил.
– где же он сейчас?
– Сухинов Иван Иванович, если вы не знаете господа, офицер бунтовавшего в вашу поддержку Черниговского полка, сосланный вместе со своими солдатами на каторгу в Горный Зерентуй. Два дня назад Иван Иванович вместе со мной и другими товарищами был расстрелян за попытку восстания. Мне удалось спастись, а Иван Иванович мёртв, – на глаза Моршакова навернулись слёзы.– Офицер Сухинов не хотел жить в неволе, господа…
Замолчав, декабристы приподнялись. Трещала лучина, бросая косой неяркий свет на их суровые спрятанные за щетину лица.
* * *
На следующее утро, когда запорошенные пургой ряды каторжан стояли на утренней поверке, и жандармский унтер, проводя перекличку, назвал фамилию Трубецкого, вместо него откликнулся из второго ряда другой человек, тоже высокого роста, и тоже с худым лицом под бородой и усами. Откликнулся человек негромко, слабея от ран.
В тот же день ближе к вечеру, охрана выпустила из лагеря сани княгини Трубецкой. Оставаясь с мужем навечно на каторге, она отослала в Петербург дорогую карету с кучером Лаврушкой в лихо заломленной набекрень ушанке. Особой горечи расставания с барыней о не чувствовал. На облучке качался вместительный сундук, по-видимому, с ненужными в Сибири для барыни французскими нарядами. Задыхаясь в сундуке, спрятанный Трубецкой вспомнил последние горячие слёзы и объятия Катишь. Увидятся ли они вновь? Под тулупом Трубецкой хранил найденный в кладе золотой кинжал.
* * *
Не велико дело заблудиться в Сибири. Бескрайние сосновые, еловые, пихтовые леса с густым непролазным подлеском составляли гигантские просторы, называемые тайгой, они протягивались на тысячи вёрст. Направо, налево, вглубь, прерываясь лишь изредка пустынными степями с девственной некошеной никогда дикой травой летом и сугробами в полчеловеческого роста зимой и горными обрывистыми запутанными кряжами, останавливаясь на берегах холодный морей т океанов, населяли их необузданные хищники от медведей до волков и их жертвы. Составляющие этого первозданного хаоса в течении многих тысяч лет настолько приспособились друг к другу, что их неуправляемость и аналогичность уже стали своеобразным порядком, казавшимся неизменным. Человек развивался быстрее. Порождённый значительно позже всего остального природного, он стремительно становился от тёмного, неподдающегося узрению начала к ещё более неведомому, безразличному для вселенной, но эмоционально печального для него самого концу. Тайга, страшная однообразная бессердечная зимняя сибирская тайга, уставленная стволами высоченных деревьев, колючим кустарником, заваленная высохшей свалявшейся в крутые охапки травой, засыпанная многократно выпавшим тугим снегом, косой саженью улегшимся поверх старого смерзшегося наста, погруженная в беспросветную мглу тёмный ночей январского месяца в ожидании сильнейших в России рождественских и крещенских морозов представляла ужасную непобедимую силу. Два одиноких путника, барин – Трубецкой и слуга – Лаврушка, их сани, последнее транспортное достижение цивилизации, коренной, восьмилетний гнедой жеребец и юные двухлетки, две пристяжные в белых яблоках кобылы, создания древнейшее человека, сей симбиоз из шести компонентов пытался противостоять зимнее ночи морозной сибирской тайги. Человек хотел достичь придуманной им цели, внести в смысл хаос, хаос был только безразличен, он не противостоял. Для человека безразличие страшнее противостояния.
Достаточно выждав , чтобы оказаться далеко от тюремного частокола, Трубецкой громко постучал по крышке сундука. Лаврушка услышал стук не сразу, мешала выпитая на посошок водка и песни, которые, закатив глаза, с самоотдачей всего существа горланил он из всех сил. Простые русские люди любят выпить спиртного. Но если какие-нибудь африканцы или азиаты после гораздо меньшей дозы падают замертво или спят нездоровым сном, пока не протрезвеют, то русские мужики и бабы в пьяном виде норовят поозоровать, попроказить, поорать протяжные нескончаемые песни, полные неизбывной тоски по совершенному человеку и счастливой жизни, которые никак не возможны в России. Услышав. Наконец, стук барина, Лаврушка тпрукнул, остановил лошадей. Соскочив с козел, Лаврушка отпер замок сундука. Трубецкой тут же выбрался на свободу.
– Оглох что ли? Опять нажрался болван! – это были первые слова, которыми барин поприветствовал своего слугу. Тогдашнее обращение даже самых передовых господ со своими рабами не отличалось той куртуазностью, что цвела на балах и в гостиных.
Трубецкой уселся в кибитку саней. Там под сиденьем он нашёл полный костюм, брюки и мундир, действительного тайного советника, тёплую овчинную доху с медвежьим воротником и прекрасную соболью шапку. Скинув арестантскую робу, тулуп. Заменив кирзовые сапоги на яловые, полностью переодевшись, Трубецкой превратился по внешнему одеянию из беглого ссыльного в роскошного барина. Катишь продумала всё. Оставалось сбрить усы и бороду, и для этого нашлись в санях приспособлении, заботливо уложенные любящей женой, и острые брюссельские ножницы, и бритва, и тазик, и чайник с ещё неостывшей водой. Срезав, сбрив усы и бороду, Трубецкой увидел в зеркало молодое сухопарое лицо. Багровые лучи заходящего красного круглого маленького, как тарелка, солнца отобразили в глазах Трубецкого, легли на раздражённое горящее от давнишнего небритья лицо. Махнув рукой, Трубецкой приказал Лаврушке править на запад, туда, где за непроницаемой серой стеной сосен и елей, в чёрно-белые снеговые клубы садилось солнце. Порывом дохнула метельная осыпь. С севера шла буря. Борьба с ней впереди. Пока же Трубецкой прыскал на себя стойкий французский одеколон и , расстегнув доху , поправил на груди мундир с орденом Станислава II степени. В кармане у него лежал паспорт и проезжая через всю Россию до Парижа включительно на имя действительного тайного советника Кирилова Мефодия Алексеевича.
Смеркается в тайге быстро. Когда вечереет, чуть въедешь под сосны, уже ночь. Опасаясь погони, Трубецкой и Лаврушка выехали к сумеркам, это их погубило. В тёмной ночной тайге, где не видно ни зги и лишь Наощупь, поверив лошадям, по просекам, пробелам среди стволов деревьев можно было определить дорогу сбиться с пути не трудно. Вроде бы они ехали правильно, лошади шли по твёрдому насту, лишь на вершок припорошенному свежим снегом, полозья саней не проваливались с сугробы, сосны расступались перед ними, но уже два часа они не встречали ни одного верстового столба в подтверждении правильности своего пути. Вероятно , они уже где-то свернули с главного тракта. Впрочем, опасность ещё не ощущалась. Лошади, пофыркивая на ходу, бежали лихо, звонко играл колокольчик. Лаврушка ещё не протрезвел, потому соображал мало. Трубецкой, утомлённый волнениями побега, спал. Прошло ещё три часа. Миновали лес, вышли в открытое поле. Здесь мело сильнее. Волны вьюги шли донизу, сильно колотя порывами в правую дверцу. Постепенно ветер становился настолько боек, что, пожалуй, идущего в рост путника. Повалил бы с ног. И лошадям уже бежать, имея крепкий боковой ветер, казалось нелегко. Не перестававшая в открытом поле метель несла снег, и скоро он покрыл старый наст в локоть, вынуждая копыта лошадей, особенно слабосильных пристяжных, вязнуть в нём напрочь. Мороз вдруг усилился до 55 градусов по Цельсию. Луна ещё только нарождалась, и её тонкий с неровным краем серп светил вокруг себя где-то очень далеко от земли, скрытый низкими снеговыми тучами. Кроме луны, ни звёзд, ни планет не видно было. Из-за малого света снег под копытами коней казался чёрным. Темень абсолютна. Ощущение было такое, будто лошадей и кибитку подвесили в чёрной непроницаемой пустой бесконечности. Казалось, что и время остановилось. Впереди лишь покой и вечная непреходящая скачка неустающих лошадей.