355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сорокин » Русский Бог (СИ) » Текст книги (страница 13)
Русский Бог (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:18

Текст книги "Русский Бог (СИ)"


Автор книги: Александр Сорокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

         Во входную дверь за спиной Трубецкого постучали. Он отпрянул в сторону и снова просительно приложил палец к губам. Шурша атласом женщина    быстро прошла мимо него через анфиладу комнат в помещение прислуги. Ребёнок на её руках закричал.

– Саша, миленький, ну что ты? Спи, – ласково успокоила его женщина.

– Кто там? – спросила он  у дверей.

– Откройте генералу жандармерии! – раздался с хрипотцой металлический голос Лепарского.

– Я – хозяйка дома, – не открывая, сказала женщина.

–     Госпожа Пушкина?

– Я вас слушаю, – холодно отвечала красавица.

– Госпожа Пушкина, вас беспокоит генерал-майор Лепарский…

– Простите, генерал, я не могу вас принять. Мужа дома нет, а я не одета.

– Извините, госпожа Пушкина, но дело большой государственной важности. Не заходил ли к вам сейчас молодой высокий человек, худой, в усах, с голубыми глазами, в цилиндре, чёрном рединготе и бежевых панталонах?

         Госпожа Пушкина повернулась и посмотрела на Трубецкого. Описание соответствовало в точности.

– Кто он? Беглый разбойник? – грудь красавицы, выступавшая из-под выреза платья, стала вздыматься не столько от страха, сколько в предчувствии романтического потрясения.

– Нет. госпожа Пушкина. Он мой приятель, иностранец. Он плохо знает Петербург, мы с ним как-то разминулись…

– Но вы сказали, генерал, дело большой государственной важности?

– ….Да. Назначен час. Я хотел его представить государю. Государь не любит, когда к нему не являются или опаздывают даже иностранцы.

– Мимо Зимнего дворца он не пройдёт, генерал.

– дворник сказал мне, что видел, как он свернул в ваш подъезд, госпожа…

– В нашем подъезде много квартир. Впрочем. Дворники обычно пьяны. Простите, генерал, я на руках с новорожденным. От двери сквозит, боюсь простудить. Ищите вашего приятеля в другом месте.

– Извините за беспокойство, госпожа Пушкина.

          Трубецкой, стоявший всё это время с величайшим напряжение, теперь вздохнул облегчённо, услышав обратные шаги Лепарского, спускавшегося с лестницы. Будем надеяться, что Лепарский вполне не уверился в узнавании Трубецкого. Красавица вернулась в залу от дверей.

– Кто вы? – спросила она вопросительно.

– Жорж-Шарль Дантес,– ответил Трубецкой по-французски.– французский барон из Эльзаса.

– Натали Гончарова… Наталья Николаевна Пушкина, – поправилась красавица, с некоторым огорчением посмотрев на своё обручальное кольцо на правом безымянном пальце.  Поцеловав в лоб, она положила младенца в кроватку, выпрямилась и теперь стояла спокойно, смотря в глаза Трубецкому.

          Трубецкой чувствовал себя в ужасно глупом положении. Говорить ему с этой красивой женщиной было не о чем. С другой стороны и откланяться он не мог. Лепарский, возможно лишь притворился что ушёл, и мог ждать за дверью.  Женщина же, по-видимому, не чувствовала какой-либо неловкости стоять вот так молча и смотреть глаза в глаза незнакомому человеку. И Трубецкой вдруг почувствовал, что для неё такое молчание не только не обременительно, но вполне естественно, как, может быть, вполне естественно состояние говорливости уже при других обстоятельствах, а скорее настроении. И ещё он почувствовал, и испытал от того острое смешанное ощущение приятности и жуткого страха, что говорить с этой женщиной ни о чём не нужно, что с ней можно долго, минуты, часы, дни, недели, молчать рядом, молча сидеть, молча ходить, взявшись за руки, молча любоваться ею. Действительно, подобное чувство пугает до глубины души, потому что необъяснимо, иррационально, всевластно, требует тебя всего вплоть до готовности на смерть, не предполагая и не требуя от любимой ни ума, ни доброты, ни поступка, подчас, и ни внешности.  В подобном случае женщина влюбляет именно тем, что она такая, а не другая, свей своей физической плотью, всей эманацией характера, всем сочетанием черт. И Трубецкой уже не почувствал, а понял, что влип; что здесь не уверенная в себе, решительная и отчаянная в душевных порывах балерина Авдотья Истомина , не робкая, но цельная, способная от великого страха и на подвиг, скорее товарищ, чем женщина – Катишь, здесь воплощение, причём наиболее полное, всех женских свойств. Здесь мягкость, безотказность, ласковость, уступчивость и потрясающая физическая красота. Тихая вязкая , сладкая трясина, где уже увязли по колено ноги и где так легко утонуть.  Для Трубецкого уже куда-то далеко-далеко в прошлое  ушла Истомина и , дочь от неё, в Сибири в Благодатском руднике осталась верная Катишь, тут же в двух шагах от него была женщина, чужая жена, мать, рождавшая новое, ещё слабое, робкое, но обещающее стать могущественным, трагическим финалом, чувство.   Настоящая любовь не может быть счастливой. Умом Трубецкой совершенно чётко понимал, что эта любовь, как и вообще – любовь, глупа, что ничего хорошего из этого выйти не может, что у него есть жена, катишь, что она брошена в Сибири, что предать ещё и её после того, как он предал товарищей, он не может и не должен, что эту замужнюю женщину он всё равно рано или поздно оставит, потому что чересчур различно их положение в мире и человеческом обществе, чересчур чужды пути их судеб, что надо быть кретином, чтобы ему зрелому, мудрому, так много испытавшему сорокалетнему мужчине влюбиться с первого взгляда в двадцатидвухлетнюю девочку, успевшую уже два раза стать мамой, но болото, сладкая трясина карих глаз с золотыми прожилками засасывала его. гибкая фигура, дышавшая под атласом платья, волновала кровь, и Трубецкой начал обманывать себя. В душе он говорил, что ничего страшного не происходит, что он постоит и уйдёт, что ничем страшным это не закончится, что можно поиграть в чувство, по-мужски пококетничать, а потом разом, одним ударом, разрубить узел. Но чем дольше, тем больше. Первый лёгкий при затягивании узел обычно оказывается лишь началом серии узлов, развязывая один, часто завязываешь другой, и потом запутываешься настолько, что нет уже сил для решительного удара и не хватает мышц, чтобы поднять тяжёлый меч македонца. Трубецкой поймал себя на мысли, что ни на секунду не задумывался над тем, что женщина испытывала к нему. Неясно было, то обаяние, что исходило от неё, свидетельствовало в пользу взаимного чувства или являлось следствием конституции, источавшей любовь как бы между прочим, только в силу данного. А не иного физического устройства.  Он стояли и молчали, смотря друг на друга, купаясь в свете синих и карих глаз. Как заворожённые. Как дураки. В немом ступоре двух сердец, обретших свои утерянные половинки. Взрослые расчётливые люди, на четверть часа превратились в подростков.

– Натали! N.N! Натали! Наталья Николаевна! – послышался в комнатах звонкий голос входившего через парадную дверь в комнаты человека.

          Трубецкой и Натали вздрогнули, отвернулись друг от друга, как пойманные воры. Трубецкой отошёл к камину, тронул китайского болванчика на полке рядом с зеркалом, болванчик согласно закивал головой : да, да, да, да, да. Натали повернулась к этажерке, стала перебирать к чему-то мелкие предметы: заколки, булавки, брошки. Весёлый человек с звонким голосом быстро приближался, широко открывая обеими руками двери перед собой.

– Натали, поздравь меня! Государь пожаловал меня камер-юнкером. Поэт Пушкин –   камер-юнкер! Камер-юнкер, как звучит! Почти как фельдмаршал или обер-лакей.

         Человек со звонким голосом растворил последнюю дверь. перед Трубецким явился известный поэт Пушкин. На маленьких стопах его были лакированные полусапоги, кривые ноги обтягивали белые лосины. Из-под расстёгнутого плаща виднелся зелёного крепа  с чёрным бархатным воротником и золотыми пуговицами мундир камер-юнкера, обтягивавший круглую грудь.

– А вот и мундир! Он уже на мне. Полюбуйся. Государь заставил надеть его прямо во дворце, заранее указав портному сшить по моим меркам.

          Скинув плащ, отбросив цилиндр, Пушкин демонстрировал мундир.

– Джокер! Настоящий карточный джокер!

          Открытое лицо поэта казалось ужасным. Негроидные черты, пусть в четвёртом поколении, слишком явственно проступали в нём. Сплющенный нос, широкие скулы, темно-карие глаза навыкате, низкий лоб, короткая шея, пышная кучерявая шевелюра, шоколадный цвет кожи.  Маленький рост делал его похожим на обезьянку. Увидев Трубецкого, поэт Пушкин замолчал на пару секунд, остановившись в дверях, но потом продолжал говорить обращаясь к Натали так, словно Трубецкой был гостем жены, к которому он не желала иметь никакого отношения, показывая внешне, что мужчина принятый женой в его отсутствие имел для него то же самое значение, что пианино в углу.  Будучи близко мало знакомым с Трубецким, считая что тот в Сибири, Пушкин не мог заподозрить, какая известная фигура находится рядом с ним. Возможно, внешние живые люди имели небольшое значение для его мироощущения.

– Теперь, N. N., я камер-юнкер, как ты  хотела. И ты можешь ещё чаще бывать во дворцах и танцевать на балах, отбивая такт ножкой: ля, ля, ля.

– Я очень рада, муж мой Саша, – с трудом скрывая радость от получения супругом чина, проговорила Натали. Она подошла к Пушкину и, искоса бросив кокетливый взгляд на Трубецкого, обвив шею мужа руками, поцеловала его в губы. – У нас гости, Саша.

– Вижу, вижу, – отвечал поцелуем на поцелуй жены  Пушкин. Гости едят кости. Гм. Весьма банальная рифма. Не находите ли господин…?

– Дантес. Жорж Шарль Дантес, – поклонился Трубецкой.

– А-а, француз! Как там, «худой французик из Бордо?.. Я поэт Пушкин. Книжки пишу. Вы книжки, господин Дантес, читаете?

– К стыду своему, очень редко. Не хватает времени.

– Машенька! Сашенька! – Пушкин стремительно подошёл к детским кроваткам, склонился над ними, трогательно поправил одеяльца, поцеловал горячие щёчки. – Милые мои… Как кушали?– беспокойно спросил от Натали.

– Ничего. Хорошо, – заботливо отвечала Натали. – Саша немного капризничал. Я его укачала.

– Значит, времени книжки читать не хватает? – быстро возвратился Пушкин уже к Трубецкому. – ну тогда мой труд для вас бесполезен. Практическим людям не нужна поэзия. Впрочем. Им и проза не нужна. Им нужны деньги, женщины, слава, кареты. Дома, скорый оборот капитала, а потом – гроб с музыкой.  Скорей пойдёмте-ка со мной! –  Пушкин говорил так быстро, что Трубецкой едва успевал усвоить, переварить сказанное.

          Оставив грустно вздохнувшую Натали, Пушкин провёл Трубецкого через две комнаты в свой кабинет, помимо камина, там стояли стол, два стула, бюро, диван, полки с книгами до потолка. Над диваном на персидском ковре висели две шпаги. Пушкин быстро подвёл Трубецкого к ковру, буквально сорвал с него шпаги и протянул их Трубецкому.

– Как вы находите эти шпаги?

– Великолепны! – сказал Трубецкой. Он не льстил, шпаги действительно были хороши.  Со средней величины треугольным лезвием, стальным эфесом, витыми ручками. Как две капли воды они походили на те, что он приобрёл у еврейки в лавке Сен-Дени для поездки в Россию, но, встретившись с Геккереном и не заезжая в гостиницу, оставил в Данциге.

– У  меня такое ощущение, что я уже видел эти шпаги, если только не очень на них похожие, сделанные тем же мастером, – тихо сказал Трубецкой. Предсказание еврейки из Сен-Дени, что его судьба убить поэта Пушкина, молнией сверкнула в Глове.

– А что бы вы сказали, если б это были именно те шпаги, что вы держали в руках прежде? – настойчиво допытывался Пушкин.

– Это невозможно.. то есть возможно, но тогда это попахивало бы мистикой. Те шпаги, что я знаю, остались в гостинице в одном из немецких городов.

– А мне кажется, что это именно те самые шпаги, – загадочно улыбнувшись, сказал Пушкин.

          Трубецкой ещё раз повертел шпаги в руках. Просто поразительно, как они похожи на те, что оставлены в Данциге. Заложив руку за спину, Трубецкой попробовал сделать несколько изящных выпадов.  Одну из шпаг Пушкин удержал у себя; чуть отступив, он направил клинок на Трубецкого, наносившего удары в сторону, заложив руку за спину и, как бы шутя, скрестил свою шпагу с его. Трубецкой повернулся к Пушкину. Сначала легко, игриво, потом всё более ожесточённо они зафехтовали.

– Вы знаете, господин поэт, в принципе, холодное оружие весьма разнообразно, заговорил Трубецкой. – Я узнал это, преподавая пару лет в одной из парижских школ.

– Вы преподавали фехтование?

– И фехтование тоже. Курс предназначался для отъезжающих в Россию.

– О, фехтование в России крайне необходимо!

– Я изучал искусство владения египетскими бронзовыми палашами и кинжалами, коротким скифским акинаком  с рукояткой в виде рога на конце, длинным латинским мечом, коротким римским гладиусом, расширенным в окончании греческим мечом, длинной римской спатой, спартанским серповидным мечом, коротким галльским мечом, расширенным трапецией и изогнутым галльским мечом, гигантскими двуручными средневековыми  шпагами и мечами, короткой испанской дагой, палашами, ножами и багинетами, вставленными в ствол ружья, штыком, надеваемым на него.

– Всё это необходимо светскому человеку?

– Да, это называется энциклопедическим образованием. Осторожно, я, кажется, поранил вас.

– Ничего. Пустяки. Легкая царапина. Держитесь, учитель фехтования!

  Пушкин, несмотря на то, что  объявлял себя только поэтом. Фехтовал довольно сносно. Противник продвигались по кабинету, стараясь нанести лёгкий, но ощутимый укол в корпус.

Уже, как  мешающие, был откинуты ногами в стороны стулья и повален журнальный стол.

– Вы –  военный, господин, Дантес, как я догадываюсь по твёрдой манере фехтовать?

– Вы абсолютно правы, господи Пушкин. Я военный в прошлом, до учительства. Впрочем, я приехал в Россию, чтобы вспомнить военное ремесло, служа вашему государю.

– А я – поэт. Сочиняю стихи, поэмы, трагедии, повести и романы.

– И как, получается?

– говорят, что да. Я знаю толк в виршах, а вот вы, по-моему. Едва ли отличаете хорей от амфибрахия?

– Зато я знаю, как вывести батальон из-под огня, как окапываться, рассредоточиваться, брать высоты, сражаться в каре, строить брустверы и флеши.

– У каждого своё дело.

– Нужно ли оно? И моё и ваше. Мы не сеем и не жнём, не шьём одежд и не пускаем кораблей по морю.

– Мы не производим материального. Вы правы. Поэты здесь ещё менее нужны, чем военные. Но мы прекрасные цветки на унавоженной почве материальности.  Вы – военные,  воплощаете храбрость, мы – поэты, мечту.  Срежьте прекрасные цветки, останется один навоз. Украшать жизнь, сочинять стихи, петь песни, нестись галопом в ярких мундирах с аксельбантами через плечо на парадах, столкнуться насмерть в бою за два гектара бесплодных болот – тоже кому-то надо. Безумие разрушает скучную праведность жизни, давая ей горечь и соль.

          Трубецкой оценил умение Пушкина фехтовать.

– я вижу. Господин поэт. Что вы знакомы с боевыми стойками по Мороццо, когда впереди левая нога. А также стойкой по Вичисиани, когда впереди правая…

– И даже с пассами по Дидье, с блоком левой рукой.

          Неожиданно левым предплечьем отстранив шпагу соперника, Пушкин нанёс сильный укол Дантесу в плечо.

– О! вы ранили меня! – воскликнул Трубецкой. Оттолкнув эыес шпаги Пушкина, он повернулся так, что они оказались стоящими спинами «кор-а-кор». Оттолкнувшись спиной от спины соперника, Пушкин отпрыгнул в сторону, шпаги вновь скрестились.

– Я ранил вас, но убьёте меня вы, – сказал Пушкин.

– Вы так считаете?– не задумываясь, спросил Трубецкой.

–Об этом скоро будут знать во всех гимназиях. Дантес убил Пушкина.

          Трубецкой замер на ми, сдержав удар. Страшное видение, взявшись ниоткуда, вдруг возникло, развернулось и исчезло в никуда в его мозгу…

– Вы сказали?...

          Пушкин, сражаясь, очень внимательно смотрел Трубецкому в глаза. Так же, как чуть раньше, смотрела его женя, Натали.

– Но я… Сейчас?

– нет. Позже. На дуэли.

– Но я не хочу этого!

– И я не хочу. Всякий человек помимо воли привязан к жизни. Но такова судьба.

– Что за бред!

– у меня предсказание.

– Уличные астрологи лгут за гроши на хлеб.

– Вот письмо, – сражаясь правой рукой, левой Пушкин извлёк из кармана мундира белый пакет письма. – Я получил его сегодня утром с этими шпагами. Здесь предсказание. Писано по-французски: Дантес убьёт Пушкина на дуэли из-за жены.

– Как банально! И мы будем драться на шпагах?

– Нет, на пистолетах.

– Что за глупости! После того, что я услыхал, я никогда не стану с вами драться, хоть вытирайте ноги о мою честь. Дайте письмо.

          Пушкин передал письмо Трубецкому. Они продолжали сражаться.

– Хм. Письмо отправлено из Данцига и пришло те же пароходом, на котором я въехал в Россию с бароном Геккереном. Почерк женский. Я так и предполагал, господин поэт. Одна жидовка влюбилась в меня в Париже. Позабавившись я отверг её любовь. Теперь она мстит, пытаясь отравить чёрными предсказаниями Кассандры моё будущее. Такой настойчивостью может обладать лишь сумасшедшая.  Добраться вслед за мной уже до Данцига.

– А я верю в предсказания. В 25-м году переведённый из южной ссылки под надзор местной полиции в родовое поместье Михайловское псковской губернии…

– За что вас сослали?

– За стихи. Как Овидия, меня всегда ссылали лишь за стихи… Продолжительная осенняя непогода, долгое одиночество, однообразие жизни, непризнание, денежные стеснения, отсутствие друзей, неприятие властями, издателями, общественным мнением, которое пыталось представить меня неким монстром, грозой девиц, подвигли меня на мысль бежать из России через Дерпт, как годом раньше я хотел сделать из Одессы в Константинополь. Получить заграничный паспорт и разрешение на выезд мне было запрещено. Правительство предпочитало хранить то, что считало злом, дома.  Так вот, не успел я выехать из Михайловского, как мне перебежал дорогу заяц. Ну ладно, еду дальше, и тут на перекрёстке мне пересекает путь кибитка священника. Две дурные приметы разом уже чересчур. С досадой кричу кучеру « Пошёл домой!» И выяснилось, к добру. Не прошло нескольких дней. как грянула полиция по запросу из Петербурга. От неё узнаю о кровавых событиях 14 декабря. Неудачный побег как раз совпал с этим числом.  Отлучка из Михайловского, старая дружба с Кюхельбекером и другими заговорщиками в глаза самых недружелюбных людей неминуемо выставили бы меня причастным к мятежу.

– Вы так легко говорите об этом!

– Простите. Я играю. Расправа над 120-тью друзьями ужасна. Они считали меня пустым взбалмошным мальчишкой и не доверяли мне. Если  они  меня известили о выступлении, я приехал бы на площадь. Я не побоялся сказать о том государю.

– Поэты чувствительны! Оставим это. Укол, ещё укол. Позиции. Шаги, скачки, шаг и выпад,  скачок, закрытие вперёд, отбив, батман и финт с двойным переводом. Вы превосходно фехтуете. – искренность Пушкина расположила к себе Трубецкого.– я стану ваши другом. господи поэт. Я сломаю судьбу. За вас и вашу прекрасную супругу, – Трубецкой оглянулся на тихо подошедшую и ставшую в проеме двери, наблюдавшую за поединком Натали, – я буду драться на всех дуэлях мира, но с вами – никогда! Я клянусь своей родиной!

          Натали улыбнулась Трубецкому.

– Тогда, позвольте сказать, ваша клятва немного стоит! – раздался в кабинете чей-то новый резкий скрежещущий металлом неприятный голос, отвечавший на последние слова Трубецкого.

          Кабинет Пушкина считался проходной комнатой, и если в дверях стояла Натали, то в других появился новый человек.

          Перестав фехтовать, Пушкин и Трубецкой повернулись в нему. Им предстал субъект очень высокого роста, страшно худой, гибкий, как лоза, с нежным, обескровленным, как бы из мрамора, лицом, без единой  растительности лысым башенным черепом, печальным выражением прозрачных глаз. слабой иронической улыбкой на тонких губах. Лакированные без единого пятнышка грязи, несмотря на осень, туфли, тщательно отутюженные серые панталоны, так что стрелки на них напоминали бритвы, длинный до щиколоток  смоляной карик с ярусом вороных английских воротников, выходящих друг из-под друга, как куклы из матрёшки, тоже без морщинок и пыли, ярчайшей белизны воротничок, элегантно подвязанный крошечной чёрной лентой на меланхолический манер галстук, выбритые под корень волос щеки, черная широкополая итальянская шляпа в одной руке, черный саквояж с чёрным зонтом на длинной белой рукояти, могущей использоваться и как трость, в другой.  Всё выдавало человека болезненного порядка, безукоризненной честности, наипринципиальнейшей щепетильности, виртуознейшего вкуса, страстно желавшего как можно дальше удалиться от людей совсем, залезть в свою скорлупу, спрятаться за черноту одежд, не сталкиваться с людьми совсем, более того, уничтожить всякую человечность в себе, оставив исключительно дух.  Мрачные ризы, абсолютная бледность и холодность кожи, сдержанность телодвижений и жестов, ровный негромкий, непринимающий возражений металлический голос, выпуклые мудрые до умного безучастия глаза, кажущееся полное отсутствие сердечности, замершая на устах печально-сардоническая усмешка делали его похожим на три дня как воскресшего Лазаря, увидавшего всю горечь посмертного существования человека, потрясённого узретым настолько, что не в силах передать другим, какие страшные тайны были ему открыты.  Либо  он был жив, а остальные мертвы, либо он был мёртвым среди живых.

– Не много стоит ваша клятва, если вы клянетесь своей родиной, – повторил ровным металлическим голосом вошедший мудрый человек с саквояжем. Бросив короткий взгляд на Пушкина, он раскланялся с Натали.

– Отчего же, сударь? Вы не любите своей родины? – холодно задал вопрос Трубецкой.

– Я её ненавижу.

– Вы имеете в виду Россию?

– Именно её. Россию, свою родину, я ненавижу, – твёрдо, убеждённо выговорил человек.

– Чедаев! – воскликнул Пушкин. Отбросив шпагу, он бросился другу на шею.

– Это Чадаев, мой друг! – объяснял Пушкин Трубецкому, крайне изумлённому поведением и словами вошедшего. – Не обращай на него внимания. Он оригинал.

          Пушкин обнимал, тискал, целовал в щёки черного человека. Тот стоял почти совершенно безучастно,  не двигаясь, едва отвечая на рукопожатие кистью, закутанной в лайковую перчатку. Скинувший во время фехтования зелёный мундир, Пушкин остался в белой кружевной сорочке.  Теперь он казался белой маленькой чайкой, бившейся на высоком утёсе чёрного каррика вошедшего.  В свою очередь раздевшись перед сражением, Трубецкой в остался серой элегантной паре; Натали, как прежде,– в голубом выходном платье. Трубецкой едва помнил Чаадаева.  Три– четыре раза, тринадцать лет назад, тот бывал на их собраниях, ещё во времена Союза Благоденствия, но потом, после 1820 года, он не видел его ни разу, говорили, что тот отправился путешествовать по Европе. В тайных обществах , ни в Северном, ни в Южном, Чаадаев участия не принимал.

          Пушкин шутливо погладил Чаадаева по лысому черепу:

– Лысый пророк снова в северной столице! Виват! Виват! Виват! Натали, прикажи Гавриле принести мадеры из буфета!

          Побежавшая Натали не заставила ждать. Она сама принесла вина, помогла наполнить бокалы.  Сама не пила, по тогдашним обычаям, укреплённым установленным Пушкиным в доме порядку, ей не полагалось. Натали отошла к окну.  Спрятавшись за вязание, она наблюдала за собравшимися.  Чаадаев был ей явно по-дружески симпатичен. Не раз Трубецкой ловил её изучающий взгляд на себе.

– Чедаев, помнишь ли былое? Задекламировал Пушкин:

В те дни, когда мне были новы

Все впечатленья бытия –

И взоры дев, и шум дубравы,

И ночью пение соловья –

Когда возвышенные чувства

Так сильно волновали кровь,-

Часы надежд и наслаждений

Тоской внезапной осеняя,

Тогда какой-то злобный гений

Стал тайно навещать меня.

Печальны были наши встречи:

Его улыбка, чудный взгляд,

Его язвительные речи

Вливали в душу хладный яд.

Неистощимой клеветою

Он провиденье искушал,

Он звал прекрасное мечтою,

Он вдохновенье презирал,

Не верил он любви, свободе,

На жизнь насмешливо глядел –

И ничего во всей природе

Благословить он не хотел.»

          Ударив по-русски бокалы, они выпили. Пушкин тут же налил ещё:

– Чедаев! Знакомься, это француз Дантес.

Чаадаев и Трубецкой поклонились друг другу. А Пушкин читал уже новые стихи:

–« У них свои бывали сходки,

Они за чашею вина,

Они за рюмкой русской водки…

Витийством резким знамениты,

Сбирались члены сей семьи

У беспокойного Никиты,

У осторожного Ильи…»

– Не надо, Пушкин, – остановил друга Чаадаев, отстранив бокал, о который тот хотел снова ударить своим. – Я был в Англии 14 декабря 1825 года… Я плакал, как ребёнок , читая газеты. Этот горе так велико. Что я было за ним позабыл своё собственное… Страшно подумать – из этих тысяч людей, которых более нет, столько погибло в минуту преступных мыслей и дел! Как явятся они перед Богом! – Чаадаев говорил ровным грустным голосом человека, потерявшего всё лучшее на белом свете.

– Э-э-э! Француз! – Пушкин, которому вино ударило в голову, схватил за плечи отвернувшегося Трубецкого.– Ты что плачешь. Француз? Ты что? Родину вспомнил? Да не бойся, не буду я с тобой стреляться, хоть в лицо подлецом меня трижды назови, хоть жену мою уведи,– Пушкин подмигнул улыбнувшейся в ответ Натали.

– Это я так, – ответил Трубецкой тоже пытаясь улыбнуться.

– прочь печали, господа! Что было то прошло! Будем веселиться! In vino veritas! Дзинь-дзинь-дзинь! Как сказал оракул волшебной бутылки у Рабле в ответ на вопрос о смысле жизни .

« На французской стороне,

На другой планете

Предстоит учиться мне

В университете»,– запел Пушкин, обняв Чаадаева и Трубецкого.

– Саша. Я объявлен сумасшедшим, – Чаадаев, который, войдя. Так и не сошёл с места, лишь опустив рядом с собой саквояж с зонтом и положив на него широкополую шляпу, поднял правую руку из-за спины, растопырив пальцы пятернёй, распростёр её над головой. – Я объявлен сумасшедшим.

          Пушкин остановился и с недоверием посмотрел на Чаадаева, не шутит ли тот.

– « Не дай мне бог сойти с ума.

Нет, лучше посох и сума,» -

Начал тихо читать Пушкин. Чаадаев присоединился к нему вторым голосом. Трубецкой отошёл в сторону.

– « Да вот беда…сойти с ума,

И страшен будешь, как чума,

Как раз тебя запрут,

Посадят на цепь дурака,

И сквозь решётку, как зверька,

Дразнить тебя придут…

А ночью слышать буду я

Не голос яркий соловья,

Не шум глухой дубрав –

А крик товарищей моих,

Да брань смотрителей ночных,

Да визг. Да звон оков…»

– Этого не может быть, – чётко. Явственно сказал Пушкин в возникшем вакууме тишины.

– Я объявлен сумасшедшим! – повторил Чаадаев.

– Так ты же умница! Один из самых образованных и умнейших людей России. Наша национальная гордость. Первый самостоятельный русский философ, именем которого мы можем гордиться. Исток русской философии.

– Царь Николай объявил меня сумасшедшим.

– О это видный психиатр! Но кроме ярлыков есть общественная справедливость.  Не может самый умный человек Росси считаться самым глупым только потому, что так назвал его коронованный лицемер империи.

– Я опубликовал в журнале « Телескоп» за нумером 15 одно « Письмо к даме».

– За одно письмо к даме объявить сумасшедшим! Сервантес тоже написал роман, но в нём больше тысячи страниц. И мы узнали. Что он гений. Сам-то про себя он давно всё знал.

– В моём письме всего несколько страниц.

– Должно быть они золотые!

– Я писал  по-французски, обращаясь исключительно к образованной публике.

– Тогда его могли прочитать не более тысячи человек в России. К тому же не все выписывают журнал  «Телескоп».

– После выхода моего письма, царь Николай случайно прочитал его. В итоге, журнал « Телескоп» запрещён, редактор Надеждин сослан в Усть-Сысольск, цензор Болдырев отстранён от должности.  Я объявлен сумасшедшим. У меня был сделан обыск. Все мои бумаги забраны в III  отделение, газетам и журналам приказано не упоминать обо мне. За мной установлен медико-полицейский надзор, меня выслали из Москвы в Питер с тем, чтобы, как говорят в полиции, разорвать преступные связи, хотя  я одинок, как и прежде; мне запрещено выезжать в свет. каждый день меня навещает полицейский лекарь заставляющий меня глотать дрянные пилюли, от которых меня тошнит, у меня кружится голова, и я становлюсь если не сумасшедшим, то идиотом.

– Что же ты написал в нескольких страницах?

– Я написал, что «в Москве каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем зазвонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот колокол без языка – иероглиф, выражающий эту огромную нелепую страну. Которую заселяет племя, назвавшее себя славянами, как будто удивляясь, что имеет слово человеческое».

– Так ты с ума сошёл!

– Я написал, что легко узнаю соотечественников за рубежом по тупому выражению лиц, что у российских таможенников такие фейсы, что мне  каждый раз хочется блевать, когда я, возвращаясь из-за границы, пересекаю российские посты.

– Ну о таможне , так брат, нельзя. В России – таможня святое.

– Я назвал Россию всемирной исторической свалкой. Хвостом прогресса, некрополем, городом мёртвых.

– Да ты с ума сошёл!

– Вот и император Николай так определил. Ла-ла-ла! Гоп-гоп-гоп! – расставив руки, Чаадаев с неизменным печальным лицом арлекина принялся кружиться по комнате. Жу-жу-жу. Я – мошка, я  – блоха. Ха-ха-ха!

Трубецкой и Пушкин расхохотались.

– Брось придуряться! – остановил Чаадаева Пушкин.– Ты где поселился в Питере?

– Пока мне не найдено подходящей клиники.

– оставайся у меня.

Чаадаев обнял Пушкина.

– Спасибо, друг. Дурак и развратник – хорошая парочка.

– Я больше не развратник.

– Ты что, чем-нибудь заболел?

– Нет. Я завязал.

– Что?! Прости. – Чаадаев будто впервые увидел Натали.

– Я женился.

– Я знаю, – вздохнул Чаадаев. Взяв его за руку, Пушкин подвёл к жене. В прекрасных русых волосах Натали играло светившее из-за окна догоравшее солнце. Её глаза и глаза Трубецкого снова встретились, как притянутые магнитом.

– Чаадаев.

–Натали.

 Протянута рука. Поцелуй. Двигаясь по кабинету, Пушкин зачитал:

– « Любви , надежды, тихой славы

Недолго нежил нас обман,

Исчезли юные забавы,

Как сон, как утренний туман;

Но в нас горит ещё желанье,

Под гнетом власти роковой

Нетерпеливою душой

 Отчизны внемлем призыванье.

Мы ждём с томленьем упованья

Минуты вольности святой.

Как ждёт любовник молодой

Минуты верного свиданья.

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг. Отчизне посвятим

Души прекрасные порывы!

Товарищ, верь: взойдёт она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена».

– Фигуры поставлены. Кажется, началась новая пьеса, – шёпотом сказал Трубецкой наклонившей к нему голову Натали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю