Текст книги "Подлинная жизнь мадемуазель Башкирцевой"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
как всегда старается оправдать свои поступки, но приходит к неутешительным для себя
выводам:
“Если бы я тогда поехала... Это было бы только из приличия, потому что ведь
побуждающего к этому чувства не было... Имело ли бы это все-таки какую-нибудь цену?
Не думаю.
У меня не хватило на это чувства, и Бог накажет меня. Но моя ли это вина?.. И потом, зачтутся ли мне чувства, сегодня мною испытываемые?...
И что стоило мне поехать исполнить мой долг, потому что ведь это был мой долг – поехать
к умирающему отцу. А я не поняла этого, и теперь чувствую себя далеко не безупречно”.
(Запись от 26 сентября 1883 года.)
С мыслью о собственной смерти 1 октября 1883 года она едет на Северный вокзал
проводить тело умершего русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева, скончавшегося
в Буживале еще 5 сентября. Парад смертей продолжается. Одним из последних русских, кто видел Тургенева и говорил с ним перед смертью, был художник Алексей Петрович
Боголюбов, профессор Петербургской академии, постоянно живший в Париже. Тело
Тургенева, по его завещанию, отправляют на родину, тогда как сама Башкирцева в это же
время пишет, что желала бы лежать в какой-нибудь парижской часовне, окруженной
цветами, стоящей на видном месте, чтобы в каждую годовщину ее смерти лучшими
певцами Парижа там исполнялись бы мессы Верди и Перголезе.
“На вокзале – очень торжественные проводы. Говорили Ренан, Абу (французские писатели
– авт.) и Вырубов (русский философ-позитивист, душеприказчик Герцена и его издатель -
авт.), который прекрасной речью на французском языке тронул присутствующих более, чем другие. Абу говорил очень тихо, так что я плохо слышала, а Ренан был очень хорош, и
на последнем прости у него дрогнул голос. Я очень горжусь при виде почестей,
оказываемых русскому, этими ужасными гордецами французами”.
Странно, почему она не упоминает всего одного из выступавших на вокзале, художника
А.П. Боголюбова. Безусловно, здесь присутствует профессиональная обида, как теперь
сказали бы, комплексы. Ведь Боголюбов с 1878 года создал в Париже “Кружок русских
художников”, к которому она пока не имеет никакого отношения, но про который
наверняка знает, а значит, может и обижаться, что ее не замечают.
Впрочем, вскоре ее заметят: 19 марта следующего года пройдет ее баллотировка в этот
“Кружок” и Башкирцева будет принята в него единогласно. Знакомство с Боголюбовым
состоялось, вероятно, при посредничестве Дария Ромуальдовича Багницкого, того самого
корреспондента “Нового времени”, что брал у нее интервью, фамилия которого на сей раз
упоминается в ее записях незашифрованной в связи с фамилией Боголюбова.
(См. запись от 17 мая 1884 года.)
К осени на родине М. Башкирцеву ждет триумф: русский иллюстрированный журнал
“Всемирная иллюстрация” помещает на обложке ее картину под своим названием, “Жан и
Жак – дети приюта” (1883, № 774)
“Всемирная иллюстрация” (русская) напечатала на первой странице снимок с моей
картины “Жан и Жак”. Это самый большой из иллюстрированных русских журналов, и я в
нем разместилась как дома!.. Но это вовсе не доставляет мне особенной радости. Почему?
Мне это приятно, но радости не доставляет. Да почему же?
Потому что этого недостаточно для моего честолюбия. Вот если бы два года тому назад я
получила почетный отзыв, я бы того и гляди упала в обморок! Если бы в прошлом году
мне дали медаль , я разревелась бы, уткнувшись носом в жилетку Жулиана!.. Но теперь...”
(Запись от 22 ноября 1883 года.)
Ею интересуется уже члены императорской фамилии, старшая Башкирцева лелеет планы, что ее дочь сделают фрейлиной, ведь сама мать знакома с неким камергером и его семьей
малого двора великой княгини Екатерины Михайловны. Марию уже должны были
представить великой княгине, но мать уехала, бросив все на произвол судьбы. Марии
остается только сожалеть об этом.
Мария постоянно посещает художественные выставки. Летом, 12 июля 1883 года, в зале
Пти, открылась одна из самых знаменитых, Выставка Ста шедевров. На этой выставке
были представлены картины художников из частных коллекций, от эпохи Возрождения до
современности. Все современные издания дневника выкидывают запись о том, что за
обедом у них Канроберы, а потом они отправляются на выставку. А между тем сразу за
этим следуют слова:
“Боже мой – мне нужно только одно: обладать талантом. Боже мой, мне кажется, что лучше
этого ничего нет”.
Ясно, что это впечатление от выставки шедевров. Она начинает понимать, что повторение
пути Бастьен-Лепажа для нее – пагуба. “Потому что сравняться с тем, кому подражаешь
невозможно. Великим может быть только тот, кто откроет свой новый путь, возможность
передавать свои особенные впечатления, выразить свою индивидуальность.
Мое искусство еще не существует” – резюмирует она. Все, о чем она говорит, разумеется
банальность, при том еще и банально выраженная, но само понимание того, что
происходит с ней, показательно.
Она с новой силой начинает работать и пишет портрет Божидара Карагеорговича на
балконе. Жулиан находит, что сходство велико, что это очень оригинально, очень ново, что
в нем есть что-то... от Эдуарда Мане. Впрочем, крамольная фамилия последнего выкинута
из текста, чтобы не шокировать добропорядочную публику. Хотя в это время уже и
назревает некоторый пересмотр позиции официальной критики по отношению к Мане.
Нас же интересует то, что она не просто декларирует о поиске новой дороги для себя, но и
нащупывает ее и начинает по ней двигаться.
Она надевает на себя по два-три шерстяных трико для тепла и чтобы обезобразить талию, как шутит она, пальто за 27 франков и большой вязаный платок, чтобы слиться с толпой и, не привлекая излишнего внимания, заняться делом; она отправляется на натуру в парк, на
аллею в золотистых тонах, в сопровождении своего верного друга Божидара.
“Было кажется время, когда чахотка была в моде, и всякий старался казаться чахоточным
или действительно воображал себя больным. О, если бы это оказалось одним только
воображением! Я ведь хочу жить во что бы то ни стало и не смотря ни на что; Я не
страдаю от любви, у меня нет никакой мании, ничего такого. Я хотела бы быть знаменитой
и пользоваться всем, что есть хорошего на земле... ведь это так просто”.
И как не патетично это звучит, когда в дело вступает рок, начавшийся парад смертей уже
не остановить, потому что траурный кортеж уже движется по вашей улице, но вы его еще
не видите.
Глава двадцать пятая
ПАРИЖ . ПОСЛЕДНИЙ САЛОН
Вот и наступает 1884 год, последний год жизни Марии Башкирцевой, принесший ей
столько разочарований. 31 декабря года предпоследнего она записывает в дневник
разговор с Клер Канробер, чье имя переводчица всех русских изданий переводит, как
Клара, а незабвенный “комментатор” молодогвардейского издания (клянусь, это последнее
его упоминание, смотрите его фамилию в “Библиографии”) определяет, как
принадлежащее Бреслау, которую все-таки, на минуточку, звали Луизой-Катрин, из
которой Клары, ну никак не получается.
“Канроберы обедали у принцессы Матильды, и Клара рассказала мне, что Лефевр говорил
ей, что он знаком с моим талантом, очень серьезным, что я – личность довольно
необыкновенная, но что я выезжаю в свет по вечерам и что мной руководят (с лукавым
видом) знаменитые художники. Клара, глядя ему прямо в глаза: “Какой знаменитый
художник: Жулиан? Лефевр? (Напомним, что Лефевр преподавал в мужском отделении
Академии Жулиана – авт.) – “Нет, Бастьен-Лепаж”. Клара: “Нет, вы совершенно
ошибаетесь: она выезжает очень редко и целыми днями работает. А что до Бастьен-
Лепажа, то она видит его в салоне своей матери; и он даже никогда не бывает в
мастерской”.
Что за прелесть эта девушка! И она сказала чистую правду, потому что этот злодей Жюль (
Бастьен-Лепаж – авт.) ни в чем не помогает мне. А Лефевр-то кажется серьезно думал это!
Уже два часа. Новый год уже наступил, и ровно в полночь, с часами в руках, я произношу
свое пожелание, заключенное в одном-единственном слове – слове прекрасном, звучном, великолепном, опьянительном:
– Славы!”
Как говорится, с чего начали, к тому же и пришли. Славы!
Однако, слава уже есть, раз о ней заговорили в салоне принцессы Матильды (1820-1904), которая происходила из рода Бонапартов. Она была дочерью Жерома Бонапарта, короля
Вестфальского, в 1841 г. вышла замуж, что для нас, русских, особенно интересно, за князя
Анатолия Николаевича Демидова-Сан-Донато, богатейшего русского магната, купившего
княжество Сан-Донато близ Флоренции, чтобы называться князем Сан-Донато, титул,
кстати, непризнанный в России императором Николаем I, почему он и не был принят во
дворце, в то время как принцессу Матильду там принимали. Через четыре года она с ним
разъехалась. Причину можно кратко выразить в таком анекдоте: Монтрон, узнавши о
свадьбе Демидова с дочерью бывшего короля Вестфальского, сказал: “Наверное, это
ужасно, когда приходится е... ь уважительно”. Впрочем, к тому времени, о котором мы
ведем рассказ, Демидов уже умер.
Наполеон III был двоюродным братом принцессы Матильды, и во Второй империи, будучи
членом императорского дома, она играла значительную роль в жизни Парижа. Ее
литературный салон оставался центром культурной жизни Парижа и при Третьей
Республике. Знаменитый салон посещали Флобер, братья Гонкуры, Теофиль Готье, оба
Дюма, отец и сын, Сарду, но в семидесятые годы Гонкур уже жаловался, что уровень
салона настолько снизился, людишки измельчали, что в него стали приглашать даже
авторов водевилей, как, например, Лабиша, автора “Соломенной шляпки”, знакомой еще
советскому зрителю по одноименному телефильму, где играл любимец публики Андрей
Миронов. Тем не менее, сам Эдмон Гонкур не переставал посещать обеды принцессы,
сопровождал ее во Французский театр, посещал с ней заседание Французской академии, о
чем мы уже писали, и даже правил на пару с Флобером ее повестушку, которую она
написала на смерть своей любимой собачки Диди, вздыхая при этом, что от этого текста
застонут печатные станки. Никуда не мог он деться от принцессы, потому что именно в ее
салоне вершились многие судьбы и создавались литературные и художественные
репутации. Понятно, почему там бывали и Канроберы, принадлежащие к светской
верхушке Париже. Не надо забывать, что в 70-е годы сенатор Франсуа Канробер был
лидером бонапартистов в палате депутатов. Впоследствии, уже после смерти
Башкирцевой, салон принцессы Матильды посещал Мопассан, где у него впервые и
проявились на людях признаки сумасшествия. Немаловажно для понимания салона
принцесса было и то обстоятельство, что хотя она до конца жизни юридически оставалась
Демидовой, княгиней Сан-Донато, однако состояла в гражданском браке с художником, носившем простонародную фамилию Попелен, что давало повод в обществе для
злословия и откладывало определенный отпечаток на стиль ее салона.
Но вернемся к нашей героине и обратим внимание на ее доверчивость, на слепую веру в
подругу, в то, что она стоит на страже ее интересов. Бастьен действительно не учит ее, но
все-таки неоднократно бывал в ее мастерской и у них в гостиной, где все стены были
завешаны работами Башкирцевой. Так что даже в этом пересказе есть и правда, и ложь, но
очень хорошо понятно, что одна льстит, а другая лесть с удовольствием принимает. И
неизвестно, какой разговор у принцессы Матильды состоялся на самом деле. А что уж
Клер говорила про Марию Башкирцеву после смерти, мы уже знаем, почему бы ей ни
злословить и при жизни. Вскоре, Мария, как особа достаточно проницательная, поняла это
и не доверяла подруге свои девичьи тайны.
“Это грустно, но у меня нет подруги, я никого не люблю, и меня никто не любит”
(Запись от 20 января 1884 года.)
Впрочем, Мария тут же начинает вести переговоры через брата Бастьен-Лепажа,
архитектора Эмиля, чтобы и вправду стать ученицей художника. Она сравнивает картину, которую задумал Бастьен-Лепаж, “Вифлиемских пастухов” со своей картиной, “Святые
жены”, и сама поражается мысли, что осмеливается сравнивать себя с гением.
Но 5 января происходит одно событие, о котором нет ничего, в первом издании дневника, с
которого сделан единственный русский перевод, этот эпизод появляется только в
двухтомном парижском издании 1901 года. Башкирцева посещает посмертную выставку
Эдуарда Мане. До этого она могла видеть в Салоне 1882 года только его картину
“Пертюизе – охотник на львов”, за которую он наконец был удостоен медали Салона.
“Вся выставка удивительна. Все непоследовательно, по-детски и в то же время
грандиозно.
Есть немыслимые вещи, но есть и великолепные места. Еще немного, и он станет для тебя
самым великим гением живописи. Это почти всегда уродливо, часто бесформенно, но
всегда живо. Там есть великолепно схваченные выражения лиц. И даже в самых
неприятных вещах есть что-то такое, что позволяет смотреть без отвращения и скуки. В
нем есть поразительная самоуверенность в сочетании с таким же огромным невежеством, и несмотря на это, к нему испытываешь исключительное доверие. Это как детство гения.
И почти полные заимствования у Тициана (лежащая женщина и негр), у Веласкеса, Курбе, Гойи. Но все художники крадут друг у друга. А Мольер! Он заимствовал целые страницы, слово в слово; я читала, я знаю”. (Запись от 5 января 1884 года.)
Именно после этой выставки она начинает размышлять над живописью Бастьен-Лепажа,
переосмыслять свое к ней отношение, которое не очень понятно, если не знать факта ее
знакомства с живописью Мане. Однако, свою картину в Салон она готовит совершенно в
русле, скажем так, фотографического романтизма Бастьен-Лепажа. Это “Сходка” или
“Митинг”, как ее по другому называют. Видимо, не просто сойти с наезженных рельс.
Дни напряженного ожидания и она получает первый удар – ее картина принята даже не с
№ 2, а с № 3, значит она будет повешена безобразно.
Напрасно Тони Робер-Флери пытается ее уверить, что картина была принята хорошо
всеми членами жюри, что произошла какая-то неувязка и только благодаря “какому
особому роду несчастья” она получила № 3. Между ними происходит следующий диалог:
“ – Но какие недостатки они находят в картине?
– Никаких.
– Как никаких, значит, она недурна?
– Она хороша.
– Но в таком случае?
– В таком случае это несчастье, и все тут; в таком случае, если вы найдете какого-нибудь
члена комиссии и попросите его, то вашу картину поместят на лучшем месте, так как она
хороша.
– А вы?
– Я член, специально назначенный наблюдать, чтобы соблюдались номера, но, поверьте, если кто-нибудь из наших попросит, я ничего не скажу против этого”.
То есть Робер-Флери как раз поставлен наблюдать за соблюдением правил, а значит, в
первую очередь, не может да и не хочет их нарушать. Ее возмущает, что и он, и Жулиан
говорят о том, что нравственно она достойна № 2, и ничего не хотят сделать. “Итак, я
принята только с № 3!”, – восклицает она.
“... среди тумана, меня окутывающего, я вижу действительность еще яснее...
действительность такую жестокую, такую горькую, что, если стану писать про нее, то
заплачу. Но я даже не смогла бы написать. И потом, к чему? К чему все? Провести шесть
лет, работая ежедневно по десяти часов, чтобы достигнуть чего? Начала таланта и
смертельной болезни”.
Горькие и верные слова. Начало таланта, только самое его начало. Она даже не верит, что
оно есть, на нее находит глубокое и безнадежное уныние, чтобы заснуть, она принимает
бром. Именно в это время она затевает переписку с Ги де Мопассаном, котораю мы
выделили в отдельную главу.
Она записывает в дневник, что Бастьен-Лепаж очень болен, но то ли еще не поняла, что
смертельно, то ли на фоне ее собственной приближающейся смерти, о которой она
постоянно думает, чужая ей не кажется чем-то сногсшибательным.
У Бастьена открывается выставка на улице Сэз. Выставка блестяща, как считает Мария, но
там все старые вещи. Ему тридцать пять лет, а Рафаэль умер тридцати шести, сделав
больше, отмечает она. Правда, Рафаэль с двенадцати лет был обласкан герцогинями и
кардиналами, работая у великого Перуджино, а пятнадцати лет уже сам был причислен к
великим мастерам. А Бастьену приходилось первое время в Париже сортировать на почте
письма от трех до семи утра. Она его понимает, у нее тоже много оправданий:
малоартистическая среда, болезнь. Но она все сравнивает и сравнивает себя с Бастьеном, достигла ли она тех же результатов, что и Бастьен в свое время, и сама себе отвечает: даже
вопрос неуместен. Конечно, достигла. Она ставит даже вопрос о превосходстве младшего, то есть себя.
Салон открывается, ее хвалят ценители, правда, многие оговариваются, что она похожа на
Бастьен-Лепажа. Опять на того же Бастьена, которого она вскоре превзойдет. Она с гневом
рассказывает Роберу-Флери, что ее обвиняют в том, что она не сама написала картину.
– Как можно волноваться из-за этого? Такую грязь нужно отшвыривать ногами, -
успокаивает ее Тони.
Журналы наперебой просят разрешения воспроизвести картину, она всем дает согласие.
Она подписывает и подписывает: воспроизводите!
“В общем, мне лестны все эти толки о моей картине. Мне завидуют, обо мне сплетничают, я что-то из себя представляю. Позвольте же мне порисоваться немножко, если мне этого
хочется.
Но нет, говорю вам: разве это не ужасно, разве можно не огорчаться? Шесть лет, шесть
лучших лет моей жизни я работаю, как каторжник; не вижу никого, ничем не пользуюсь в
жизни! Через шесть лет я создаю хорошую вещь, и еще смеют говорить, что мне
помогали! Награда за такие труды обращается в ужасную клевету!!!
Я говорю это, сидя на медвежьей шкуре, опустив руки, говорю искренно и в то же время
рисуюсь....” (Запись от 17 мая 1884 года.)
Для нее все это, как, впрочем, и сама жизнь обращается в игру, она настолько заигралась, что уже и сама не понимает, что ее действительно трогает, а если бы мы знали, какую игру
на самом деле она ведет в это время, то изумлению не было бы предела. В эту игру она
никого не посвящает.
Умирает ее самая старая собака Пратер, она плачет, записывая об этом в дневник и тут же
не может удержаться от мысли, что ее будущие читатели подумает при этом о доброте ее
сердца.
Она думает о любви, как о единственной вещи, дающей счастье, забывающей забыть все
горести.
“При родственных отношениях, в дружбе, в свете – везде проглядывает так или иначе
какой-нибудь уголок, свойственной людям грязи: там промелькнет своекорыстнее, там
глупость, там зависть, низость, несправедливость, подлость. Да и потом, лучший друг
имеет свои, никому не доступные мысли, и, как говорит Мопассан, человек всегда один, потому что не может проникнуть в сокровенные мысли своего лучшего друга, стоящего
прямо против него, глядящего ему в глаза и изливающего перед ним свою душу.
Ну а любовь совершает чудо слияния двух душ... Правда, любовь открывает простор
иллюзиям, но что за беда? То, что представляется существующим, – существует! Это уж я
вам говорю! Любовь дает возможность представить себе мир таким, каким он должен
быть...”
Она записала эти слова 30 мая 1884 года, то ли проговорившись, то ли сознательно.
Откуда у нее вдруг это знание любви? Почему она так уверена в своих словах? “Это я вам
говорю!” Ведь еще совсем недавно она заполняла страницы стенаниями, что она ничего о
любви не знает и никогда не любила? И откуда эта впервые возникшая на страницах
русского издания дневника фамилия известного французского писателя Ги де Мопассана, большего любителя женщин и знатока адюльтера?
Глава двадцать шестая
ЧЕМ ЗАКОНЧИЛСЯ ЭПИСТОЛЯРНЫЙ РОМАН?
МАРИЯ БАШКИРЦЕВА И ГИ ДЕ МОПАССАН
“ Милостивый государь!
Читая вас, я испытываю блаженство. Вы боготворите правду и находите в ней великую
поэзию. Вы волнуете нас, рисуя столь тонкие и глубинные движения человеческой души, что мы невольно узнаем в них самих себя и начинаем любить вас чисто эгоистической
любовью. Пустая фраза? Не будьте же строги! Она в основе глубоко искренна. Мне
хотелось бы, конечно, сказать вам что-нибудь исключительное, захватывающее, но как это
сделать? Это так трудно! Я тем более сожалею об этом, что вы достаточно выдающийся
человек, чтобы внушить романтическую грезу стать доверенной вашей прекрасной души,
– если только правда, что ваша душа прекрасна. Если она не прекрасна и подобные вещи
вас не занимают, – то я прежде всего жалею о вас самом. Я назову вас литературным
фабрикантом и пройду мимо...”
Так начинается первое письмо написанное Марией Башкирцевой Ги де Мопассану в
Канны, где он живет в близлежащем старом поселке на улице Редан в последнее время, письмо, как она сама объясняет, написанное после того, как она узнала, что его
забрасывают посланиями и другие дамы. Как мы знаем, это далеко не первый опыт ее
анонимной переписки: писала она любовно-интригующие письма Одиффре и Пьетро
Антонелли, вела фривольную переписку с графом Лардерелем, подписываясь фиалкой,
забрасывала анонимками Поля де Кассаньяка – это ее стиль, вписывающийся в стиль
эпохи, но именно ее стиля особенностями, так сказать, фирменным знаком, всегда была
игра на грани скандала, переписка ее всегда носила ярко выраженный сексуальный
характер, другое дело, что письма в большинстве своем до нас не дошли, а вот переписка с
Ги де Мопассаном сохранилась полностью, да еще теперь и полностью напечатана, со
всеми восстановленными купюрами, и с последним письмом, которое прежде было
сокрыто и которое, вместе с купюрами, ввела в культурный оборот все та же Колетт Конье, хотя публикаторы его на русском языке в книге “Ги де Мопассан. Знакомый и незнакомый”
(М., 1992) и попытались приписать первопроходство себе. Надо сказать, что у Марии
Башкирцевой на сей раз оказался вполне достойный партнер, все-таки писатель, как его
любят называть, французский Чехов, хотя и творил пораньше, чем его русский собрат.
Итак, обратимся вновь к переписке:
“Уже год, как я собираюсь написать вам, но... неоднократно мне приходила мысль, что я
переоцениваю вас, а потому не стоит и браться за перо. Но вот, два дня назад я прочла в
“Голуа”, что некая дама удостоила вас изящной эпистолой и вы просите адрес этой
прелестной особы, чтобы ответить ей. Я тотчас почувствовала ревность”.
Она дала обратный адрес: “ Госпоже Р. Ж. Д., до востребования, Почтовое бюро, улица
Мадлен, Париж”.
Незнакомка сразу предупреждает Мопассана, что они никогда не встретятся. Но тут же
пишет, что она обворожительно хороша и эта приятная мысль должна побудить его
ответить. Колетт Конье почему-то решила, что Мария Башкирцева не знала, сколь охоч до
женского пола Ги де Мопассан, что об этом ей только потом рассказали друзья, и что
главной ее целью на тот момент было пристроить свой дневник какому-нибудь литератору, чтобы после ее смерти он не пропал, но, на мой взгляд, это в корне неверно, что-то есть в
этом предположении скованно-дамское, оправдательное, потому что с первых строк своей
переписки Башкирцева начинает открытую опасную любовную игру и сразу создается
впечатление, что эта игра и есть главная цель ее писем. А чтобы понять отношение
“милого друга” к женщинам, не надо было знать его лично или что-то слышать от общих
знакомых, для этого писателя надо просто читать, а читала она его, надо сказать,
внимательно.
Мопассан, разумеется, как всякий ловелас, с радостью хватает голый крючок. Еще одна
интрижка с дамой, вероятно, из высшего круга, ему не помешает, а что интрижка
возможна, ему подсказывает и сам фривольный стиль, и полунамеки, которые он читает
между строк.
Но сначала надо показаться немного холодным и утомленным многочисленными
поклонницами (он даже цифру полученных писем от дам за последний год: пятьдесят или
шестьдесят), чтобы еще больше распалить ревнивую особу:
“ Милостивая государыня,
мое письмо, очевидно, не оправдает ваших ожиданий. Вы просите разрешения быть моей
поверенной. Во имя чего? Я вас совершенно не знаю... Разве вся сладость чувств,
связывающих мужчину и женщину ( я говорю о целомудренных чувствах) (Так-так,
побольше лжи – авт.), не зависит прежде всего от приятной возможности видеться,
разговаривать, глядеть друг на друга и мысленно восстанавливать, когда пишешь
женщине-другу, черты ее лица... (Атака началась – авт.) ...к чему пренебрегать
очаровательными подругами, которых знаешь, ради подруги, может быть, также
очаровательной, но неизвестной, то есть такой, которая может показаться даже неприятной
нашему взору или нашему уму?”
Он не боится показаться невежливым, чтобы раззадорить незнакомку, заставить ее
открыться.
Но Мария ведет себя, как опытный игрок, увлекая его все дальше и дальше. Она не
открывает сразу все карты, пусть погадает, пускай помучается. Однако, даже в те строки, что пишет ему в ответ, она каплями впрыскивает правду, но не всю, и приукрашенную.
«Неужели, сделав первый шаг, мы теперь остановимся? Мне тем более будет жаль, что у
меня появляется желание доказать вам в один прекрасный день, что я заслуживаю
большего, чем стать 61-м номером.
Однако если все же двух-трех легких намеков было бы достаточно, чтобы привлечь на
свою сторону красоты вашей дряхлеющий души, уже лишенной чутья, то можно было бы, например, сказать: волосы – светло-русые, рост – средний, родилась между 1812 и 1863
годом...»
Она хорошо понимает, что из двух предложенных цифр, воображение мужчины выберет
вторую, что Мопассан определит ее возраст, как возраст двадцатиоднолетней девушки, что
на пять лет уменьшает ее истинный возраст и что это, безусловно, поманит опытного
ловца женских душ и тел. Однако, и 1812 год здесь не случаен, он написан для того, чтобы
потом, когда-то, открывшись, сказать ему: вот, видите, я вам намекала про Россию, а вы не
поняли. Кстати сказать, она недавно прочитала “Войну и Мир” Л.Н. Толстого.
Она иронизирует над ним: вы получили только шестьдесят писем, я думала гораздо
больше! И вы всем отвечали?!
И ту же получает ответ:
“Да, сударыня, второе письмо! Я удивлен. Я чуть ли не испытываю желание наговорить
вам дерзостей (этого она и добивается, она хочет, чтобы он открылся до конца – авт.). Это
ведь позволительно, раз я вас совершенно не знаю. И все же я пишу вам, так как мне
нестерпимо скучно!”
Он понимает, что она, прежде, чем написать ему, узнала о нем все, тем более, что это
совершенно несложно: у него обширный круг знакомств, и слухи о нем, могут доходить до
нее, о нем пишут статьи в газетах, его физический и моральный облик перед ее глазами, то
есть, он хочет думать, что ее привлекает мужчина Мопассан. А в каком он, черт возьми, положении, он может только гадать! Какая она? Может быть, молодая и очаровательная, и
он будет счастлив целовать ей ручки? А может быть, старая консьержка, начитавшаяся
романов Эжена Сю? А может быть, и образованная и перезрелая девица-компаньонка,
тощая, как метла? Все может быть.
Он быстро переходит к делу:
“Во мне нет ни на грош поэзии. Я отношусь ко всему с одинаковым безразличием и две
трети своего времени провожу, безмерно скучая. Последнюю треть я заполняю тем, что
пишу строки, которые продаю как можно дороже, приходя в то же время в отчаяние от
необходимости заниматься этим ужасным ремеслом, которое доставило мне честь
заслужить ваше – моральное – расположение”.
Он говорит о том, что щупает почву и задает ей сразу кучу вопросов, по которым
собирается набросать ее портрет:
“Какие духи вы предпочитаете?
Вы гурманка?
Какой формы ваше ушко? (Он прекрасно понимает, что она молода. Какого черта
спрашивать про ушко у старой грымзы-консьержки? – авт.)
Каков цвет ваших глаз?
Не музыкантша ли вы?
Не спрашиваю вас, замужем ли вы. Если да, вы ответите, что нет. Если нет, ответите да”.
Забегая вперед скажем, что на последний вопрос она отвечает так, что ответ понятен ему: не замужем и очень распутна, хотя и говорит, что ее любимый аромат – аромат
добродетели:
“Если бы я не была замужем, как я могла бы читать ваши ужасные книги?” Ответы на все
другие вопросы просты и искренни. Гурманка, или скорее прихотлива в еде. Маленькие, немного неправильной формы, но красивые уши, серые глаза. Музыкантша, но не так,
чтобы очень...
Оба играют, оба кокетничают, оба позируют. Ведь ловелас – это та же кокетка, только
мужского рода. Похоже, что в данной дуэли Мопассан даже большая кокетка, чем
Башкирцева.
“Вы смертельно скучаете! Ах, жестокий! Это вы говорите для того, чтобы не оставить мне
никаких иллюзий на счет мотива, которому я обязана вашим посланием... Клянусь вам, я
не знаю ни цвета ваших волос, ни вашего роста, и, как частного человека, я вижу вас
только в строках, которыми вы меня удостаиваете, да сквозь обнаруживаемую вами
немалую дозу злостности и позы”.
Она добавляет, что плоский натурализм не мешает ему и что он неглуп, расценивая это, как комплимент со своей стороны. Она даже делает откровенное признание, что он ее
интересует. Это признание было купированно во всех изданиях переписки, поскольку
выдавало ее намерения.
Чтобы покорить его, она сыплет именами и цитатами: Монтескье, Жорж Санд, Флобер,
Бальзак, еврей Баарон, Шпицбубе из Берлина, Библия.
А на счет продажи своих строк, она даже его утешает: никогда еще не было истинной
славы без золота.
“Впрочем, все выигрывает в хорошей оправе – красота, гений и даже вера. Разве не явился
Господь самолично, чтобы объяснить своему слуге Моисею орнаменты ковчега и
приказать ему, чтобы херувимы, которые должны охранять ковчег по бокам, были сделаны
из золота и отменной работы”
В свои двадцать пять лет она начала уже блестяще писать, сказывается ежедневная
тренировка, и не раз, и не два переигрывает в этой переписке известного писателя. Пока
она женщина. Но стоит ей намекнуть, что она может оказаться мужчиной, как Мопассан
перехватывает инициативу, только она не сразу понимает, что развязала ему руки. 3 апреля
1884 года он отправляет ей из Канн письмо, в котором переходит в наступление:
“О! Теперь-то я вас знаю, прекрасная маска: вы преподаватель шестого класса лицея
Людовика Великого. Признаюсь, я уже и раньше догадывался об этом, так как ваша бумага
издает легкий запах нюхательного табака. Посему я перестаю быть галантным ( да и был
ли я таковым?) и начну обращаться с вами, как с ученым мужем, то есть как с врагом”.
В своем письме Башкирцева нарисовала толстого мужчину, спящего в кресле под пальмой
на берегу моря. Мопассан тоже любит рисовать на полях рукописей и писем, портрет ему
понравился, но он указывает на некоторые погрешности “старому плуту, старой классной
крысе, старому латинскому буквоеду”, как он теперь называет своего корреспондента.
Живот у него меньше, он не курит, не пьет вина, пива, и никаких других спиртных
напитков, – ничего, кроме воды.