Текст книги "Слуга злодея"
Автор книги: Александр Крашенинников
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Глава девятнадцатая
След найден и без Вертухина
В доме Варвары Веселой собрали домочадцев Лазаревича, им самим возглавляемых. Охраняли их некрепко: только Рафаил временами проскакивал под окнами. Бежать им все равно было некуда: кругом снега и морозы.
В горнице Варвары Веселой было особое угощение: первым блюдом шел компот из сладких дудок, заготовленных летом в соседнем лесу, вторым – те же дудки, но соленые, третьим – чай из дудок, дабы запить соленье. Другой еды в доме не имелось. Варвара Веселая припасов купцам не продавала, поелику продавать нечего было. Варварин муж Иван Веселый после осенних промыслов ушел на Волгу к новообретенному Россией царю Петру Третьему и вместо провианта присылал оттуда жаркие астраханские приветы да наказы блюсти в доме порядок.
Наказы шли с Волги по месяцу и более, Варвара никогда не знала, жена она еще или уже вдова и на всякий случай говорила, что вдова. Но порядку в доме, как он был при Иване Веселом, следовала, будто кровавой клятве. Печь топилась только кольями от забора, буде они уже изрядно высохли, а вместо них весной можно и сырых в землю натыкать. Грабли, деревянные вилы и прочие орудия деревенского труда лежали на полке над дверью в избу и падали на каждого, кто во двор выходил и дверь захлопывал. Покуда этот человек опять поднимал их на полку, то утаптывал снег, наметенный перед дверью, ровно и плотно, так что и в лопате нужды не имелось. Одно изобретение особого удивления достойно было: ворота с начала зимы замело снегом и на улицу ходили через отхожее место, через разбитый ветрами предбанник и далее через дыру в заборе – во все безотлагательные места одна торная тропа вместо многих и ненадежных вела.
– Отведай, барин, дудки соленой да дудки сахарной да чаю горячего, – тем моментом оборотилась Варвара Веселая к приказчику Калентьеву как к господину самому воинственному и с непробиваемой геройской грудью. – Кушанья самые здоровые. А то вон мой сосед Фофилак Одноносый наторкает, бывало, гостей холодцом, а те просраться не могут…
– Мне бы, матушка, хоть хвостик поросячий жареный, – попросил Калентьев.
– Я и говорю: просраться не могут, – продолжала Варвара Веселая, как бы не слыша. – Так и богу душу отдать недолго. А по моему разумению, лучше быть голодным, чем мертвым.
– Ты сказала: Феофилакт одноносый? – спросил ее Лазаревич. – Да разве бывают еще Феофилакты двуносые?
– Про Фофилаков не знаю, а Терентий Двуносый есть. Фофилак же – одноносый. Так его все и зовут: Одноносый Фофилак.
Сила этого деревенского разумения так Лазаревича впечатлила, что он взял да съел дудку сладкую и дудку соленую одновременно.
– Отчего же Терентий-то двуносый? – полюбопытствовал Калентьев.
– Ему летось морду деревом прижало, – сказала Варвара Веселая. – Подглядывал, как я помогаю Якову Срамослову сено из лесу таскать. Нос ему с одной стороны и покарябало. У него теперь с одного боку нос как нос, а с другого – истинно червяк навозный.
– Яков Срамослов, верно, о твоей помощи и не знал, – отозвался вдруг Касьян, почти всю дорогу от самого Билимбая молчавший.
– Да уж узнал, тебя не спросил. От этого двуносого и узнал. Чтоб у него еще ухо к дверной ручке примерзло!
– Нашему-то Терентию нос прищемить было бы славно, – пожелал Калентьев. – Как о несчастье с господином Минеевым в Санкт-Петербург донесет да так повернет, что все виноваты будем…
– Не донесет! – сказала Варвара Веселая так твердо, что все замолчали. – Никак этого не может быть!
– Для нас опасен вовсе не Вертухин, – объявил Лазаревич.
– А кто же?! – воскликнули в голос Калентьев, Касьян и Фетинья.
Лазаревич со значением оглядел всех.
– Кузьма! – сказал он.
– Истинно он! – Калентьев в волнении вскочил. – Метла березовая! Дырка в отхожем месте!
– Этот Кузьма воистину бесовская сила, – продолжал Лазаревич. – Все раскрутит, все углядит и про все дознается. А про что не дознается, так выдумает. Посему дабы упредить его выдумки, надобно нам самим дознание произвести, – он повернулся к Фетинье. – Ежели ты, друг мой, утверждаешь, что Минеев был женщиной, то он послан вовсе не самим Мехмет-Эмином, а его племянницею Айгуль.
– Как это так?! – вскрикнули все в таком удивлении, что глаза оледенели и голубыми стали даже у тех, кто родился с глазами черными.
– А так, – сказал Лазаревич. – Помянутая Айгуль и господин Вертухин свели знакомство, когда оный в турецком плену был. Они такой сердечной горячностию связаны стали, что верностью друг другу поклялись до той поры, пока дыхание одного из них не улетит.
– Какой нечестивый мужчина! – воскликнула Фетинья. – А ведь говорит, что сердце его свободно, как горный орел.
– Петух он, а не орел, – сказала Варвара Веселая. – Куриный предводитель. Как это я успела вас друг от друга отворотить!
– Ты везде поспеваешь, Варварушка, – с ласковостью вставил Лазаревич. – Мы с тобой еще много славных дел наделаем во имя Петра Федоровича, любимого птенца Петра Великого.
– Да на какого лешего посылать в Россию женщину, а не мужчину? – склоняясь над чашкой и подметая стол бородой, спросил осмелевший в Гробовской крепости Касьян.
– А для того, – отвечал Лазаревич даже не Касьяну, а сразу всем, – что женщина куда легче приведет к погибели государынева дознавателя, то бишь Вертухина. Вить женщина женщину всегда и во всем разумеет и ненависть покинутой возлюбленной к обманщику всегда поймет и до этого врага донесет. Даже если эта женщина всего лишь резаный мужчина.
– Государь наш Иван Вазгенович, – сказал Калентьев, – в тебе ума не палата, а целый московский Кремль! Но у Минеева всенепременно остались приспешники. Не мог он в такую дальнюю дорогу схватиться вовсе без помощников…
Лазаревич скорчил какую-то рожу – не поймешь какую, но очевидно, что согласную с изъявлениями Калентьева.
Фетинья сей момент вдруг заволновалась, вскочила и ладонь к мохнатому синему окну прижала, дабы светлую дырочку во льду сделать.
– Да ведь тогда надо ждать, что господина Вертухина со дня на день погубят! – воскликнула она. – Или ты, любезный друг Иван Вазгенович, нам наврал.
– Лучше бы ты нам наврал, – прошептала она и внезапно в ужасе отшатнулась от окна:
– Кто-то сюда на большой свинье скачет!
Глава двадцатая
Баня же, но ледяная
Санкт-Петербург, великолепная столица безмерного государства российского, был не только город умопомрачительных дворцов, блестящих шпилей, чуда церквей, стечения народа, треска и звона карет, российских Платонов и Невтонов, великой учености и великого щегольства, но также город слонов, ледяных дельфинов, персиян и другого парада.
Жестокой январскою зимою близ адмиралтейской крепости умы и руки художества российского произвели знатнейшее дело из голубого, как слеза умиления, льда. При сем строительстве самый чистый синий лед наподобие плит разрубали, циркулем да линейкой размеривали, рычагами клали одну плиту на другую и украшениями, яко ювелирной галантереей, убирали. Плиты же водою поливали, коя крепчайшим, как задний ум иного дурака, цементом служила. Само небо российское волновалось и вздрагивало северным сиянием, с восторгом глядя на сии ухищрения ума человеческого.
Таким образом, рядом с крепостью, созданною блаженной памяти Петром Великим, стоял ныне ледяной дом длиною в восемь саженей, шириною в две с половиной и вышиною вместе с кровлею в три сажени. Был оный дом, как цельный кусок дражайшего камня, богаче и светлее, нежели самый лучший мармор.
Передовая Россия как начала после татар удивлять всех, так и не уставала. Во время оно решили ввести в России науку, но ввести ее надо было так, чтобы это как-то само собою вышло. Призвать иностранцев – от православия отучат, да и над учениками своей ученостью вознесутся, а этого никак нельзя терпеть. Наконец послали своих, русских, учиться в Европу. Ни один, однако, не вернулся.
Россия осталась без науки. А посему начали случаться происшествия туманные. Прослышано было при царском дворе про чудесный прибор астролябию, Петр Великий приказал за любые деньги достать помянутую астролябию и призвал лекаря, дабы он объяснил значение сего инструмента. Но лекарь сам его впервые видел и прописал только лекарство от головной боли. Так и осталось неизвестным, от какой болезни лечит астролябия.
Лекарства же в государстве российском были свои, старинные и знатнейшие. В Троицком соборе в сентябре 1721 года состоялся молебен по случаю мира со шведами да перешел в маскарад с тысячью масок, а потом в оглушительное пьянство, в коем приняла участие вся Россия и кое длилось целую неделю, так что Финляндию опять едва не потеряли.
Ледяной дом был тысяча первым чудом света, обретенным Россиею, но самым удивительным и знаменитым. Перед домом стояли ледяные пушки и мортиры, в кои было пороху по четверти фунта кладено и посконные ядра закачены. В том же ряду для приятной потехи находились два белых дельфина с черными мордами. В самом же доме дверные и оконные косяки, а также пилястры выкрашены были краскою под зеленый мармор. По ночам сквозь них виднелись зажженные свечи, против воли создателей обращенные зеленою краскою в глаза леших и болотные огни.
Кроме главного входа, находились еще двусторонние ворота и на них – ледяные горшки, где с обычными ледяными деревьями, где совершенно необыкновенными – дубовыми.
И такого состояния был сей дом, что на правой его стороне стоял чудно выпиленный изо льда слон в надлежащей его величине. На слоне сидел ледяной персиянин с чеканом в руке. В груди персиянина плавился розовый закат Финского залива и летали тени ворон.
На левой стороне оного дома изо льда же построена была баня, коя в сию минуту как раз топилась ледяными дровами, смазанными нефтью. В покоях возле бани готовились мыться перед свадьбой квасник императрицы семидесятилетний князь Дмитрий Хвостаков и молодая турчанка, истинное имя коей было известно двоим-троим придворным.
На улице стужа стояла, какой еще не бывало в Санкт-Петербурге. Все мужское население ходило с белыми от мороза волосами. Женщин же не было на улицах вовсе, поелику у них и подходящей для таких холодов одежды не имелось.
Внутри дома было теплее разве что от великого волнения, кое охватило прекрасную турчанку и ее жениха.
Правду сказать, волновалась одна невеста. Хвостаков, одетый в нечто, похожее на древнеримскую тогу, в буклях и намазанный румянами, бродил по покоям, будто кастрированный кот, и пристраивался засыпать везде, где находил хотя бы опору: у ледяной стены, обжигаясь о нее всеми членами, у ледяного ломберного столика, опершись о него копчиком, у камина с ледяными дровами, удерживаясь, чтобы не упасть в него, единственно застывшим взором.
Турчанку же всю пронимало душевным трепетом. Плененная месяц назад в Крыму, она полагала сию баню и сию свадьбу делом для России обыкновенным да не знала, как оному делу соответствовать. Ей были известны только десятка два русских слов, ученых и любовных, Хвостакову – столько же, но военных и матерных. Сообщаться им было затруднительно. Их познакомили полчаса назад, и за это время они не сказали друг другу ни слова.
Но надо же было когда-то и разговор начать.
– Геометрия? – наконец нашла турчанка подходящую тему, полагая, что в римской тоге не может не быть бездны учености, и показала на грудь Хвостакова, где красовался масонский знак – циркуль и наугольник с буквою G между ними.
– Баляндрясы! – сказал Хвостаков и схватился за циркуль, пытаясь отодрать его. – Тараканы!
Намертво пришитый символ масонства не поддавался. Хвостаков отошел в угол, говоря непонятные турчанке слова.
Ему никак не удавалось прикорнуть. Одно – из-за холода. Второе – прилечь было негде, а стоя ноги в коленях подгибались. Пошатавшись по покоям, он нашел наконец щель меж ледяной стеной покоев и ледяным камином, пролез туда и встал, как марморная статуя, уперев колени в бок камина. Глаза у него сию же минуту сладостно закрылись.
Турчанка в отчаянии огляделась. Была она пуглива, трепетна, волоока – туманом были подернуты ее чудные черные глаза. Взор ее опять упал на ненавистного жениха, и вмиг закипев своей южной кровью, она схватила наполненное водой ведро и опрокинула его на Хвостакова.
Морфей уже так стиснул князя в своих объятиях, что он даже не открыл глаз. Его покрыло ледяной коркой, и он стал похож на глазированный пряник. Тога сверкала во льду, как чешуя мороженой щуки.
Турчанка, еще раз глянув на жениха, вдруг встрепенулась, и мерцание каких-то пугливых мыслей в ее глазах пронеслось, будто рыбья мелюзга в водах речки Бельбек. Она кинулась к оставленной на ледяной лавке верхней одежде Хвостакова, вытащила оттуда лазоревый пакетик, а вместо него сунула принесенный с собою точно такой же.
Обернувшись опять к Хвостакову, она поняла, что ежели будет тут стоять, как бы ни при чем, ей придется выходить замуж за мертвеца. Она бросилась к статуе князя и хватила ее медным ковшиком. Сладостный хрустальный звон рассыпался в покоях. Хвостаков открыл глаза, удивляясь сиянию стен и остаткам сего сладостного звона, в его ушах звучащим.
– Да, согласен! – сказал он, отыскивая замороженным взором священника и алтарь. – Паки согласен взять в жены рабу божию… – он оглянулся на турчанку, стоящую посреди покоев с ковшиком в руке, как с колотушкой сторожа.
В сей момент набежали слуги, схватили обоих под руки да в баню повели. В бане щипало глаза и было дымно, как в горящей избе. Ледяной пол хватал за голые пятки, как присоски осьминога. Хвостакова и турчанку быстро раздели, окатили горячей водой, от коей глаза у них стали, будто в приступе падучей, и вытолкали обратно в предбанник.
Баня кончилась. Никто еще не мылся, не парился, ледяные дрова еще горели, хвостатая труба накрывала прохожих сажею, а бани уже не было. Баня еще притворялась банею, но уже кончилась.
В покоях Хвостаков, не жалея подагрических ног, бросился к одежде, проверяя карманы. Нынешним вечером ему последний раз предстояло служить квасником у стола императрицы, и он приготовил особый порошок для добавления к исконному русскому напитку. Сей порошок из бровей китайского медведя, хвоста тибетской ящерицы и пота африканской обезьяны делал особо сладостными любовные утехи, коим императрица все свое свободное время дарила. Хвостаков ласкался надеждою угодить самодержице так, что она устроит его старость тихой и покойной, как у запечного сверчка.
Князя всю жизнь тянуло куда-нибудь спрятаться, да его неизменно извлекали на свет божий и заставляли крутиться и шуршать при дворе. Однажды он неделю жил схимником при монастыре и отощал так, что сквозняк скинул его с подоконника под угор. Хвостаков стал известен всей столице своим неслыханным падением. Он бросил схиму и в качестве изрядного шута стал изображать сей полет при дворе императрицы, наловчившись пролетать пять аршинов над полом не только натурально, но даже с искусством паря.
Лазоревый пакетик с порошком лежал в том же кармане кафтана, где он его оставил. Хвостаков вздохнул с радостию. Господу богу было угодно, что никто сей порошок не тронул!
Глава двадцать первая
Парад козлов и собак
Начальнику Тайной экспедиции Степану Шешковскому была оказана милость, от коей он памяти лишился и в сии великие морозы подать ему епанчу вместо шубы приказал. В оной епанче он теперь сидел подле императрицы Екатерины Второй в ее карете, дрожа, как суслик, от холода и страха, буде не справится со своим делом.
Карета стояла напротив ледяного дома, горящего миллионом разноцветных солнц. Карета была потертой и без украшений, лошади вислозадые, а кучер походил на отощавшего медведя-шатуна, одетого в рясу. Императрица распорядилась устроить свой выезд так, чтобы не привлекать ничьего внимания.
– Что ты делаешь, любезный? – спросила Екатерина, оборотившись к Шешковскому, который, приоткрыв шторку, наблюдал за улицей. – Почему молчишь о своих вымыслах?
– Думу думаю, как лучше дело спроворить.
– Думай, думай, любезный друг. Хорошо придумаешь – благочинность и покой во всем государстве российском поможешь учредить. Плохо придумаешь – задница твоя будет за тебя думать.
Степан Шешковский, лучше всех в России знавший, как думают задницей, завозился на своем месте.
– Трудное дело, матушка государыня. Где это видано – определить врага отечества нашего, первый раз его узрев.
– Было бы легко – взяла бы с собой кота сибирского вместо тебя. С ним теплее – он жирный. И мурлычет. А ты, яко балтийская килька, – немая, тощая да скользкая.
– У тебя, матушка государыня, из рук и глиста не выскользнет, – горячо сказал Шешковский.
– Я и говорю: от тебя одну дрянь только и услышишь. Гляди усердней: людишек со всей империи собрали, среди них и те могут быть, кои тайно к толпе бунтовщиков прилепились и в себе злодейские умыслы носят. Как при дворе заговорщики сыщутся да с оными злодейскими невеждами сговорятся – несдобровать ни мне, ни тебе.
– Во имя твое, матушка государыня, и ради благополучия России сделаю все, что даже свыше моих сил! Сделаю все, а уж что выйдет, то выйдет.
– Так сильно не тужься – как бы чего на самом деле из тебя не вышло, – сказала Екатерина. – Но гляди в оба. А теперь докладывай, как злодея усмиряют.
Злодей в России тем годом был только один – Емелька Пугачев. Еженедельно Степан Шешковский сказывал императрице доклад о толпе злодейской и усмирении оной. Доклад всегда совершался скрыто от других глаз и ушей, но впервые начальник Тайной экспедиции делал его в таких суровых условиях. Он вытащил бумаги и стал читать, ежась от мороза и вздрагивая от негодования. Екатерина смотрела на него холодно: воистину его телодвижения были похожи на содрогания выброшенной на лед мелкой рыбешки.
«От оренбургского губернатора дошло уведомление, – докладывал Шешковский, – что в оной губернии оказалась сильная разбойническая шайка, которая не только грабит, разоряет и мучит поселян, но и устрашенных кровопролитием, ласкательствами к себе в сообщество привлекает. Между же сею разбойническою шайкой один беглый с Дону казак Емельян Иванов сын Пугачев, скитавшийся пред сим в Польше, наконец отважился даже без всякого подобия и вероятности взять на себя имя императора Петра III, под которым производит там наижесточайшее тиранство. Сие зло в слабых и неосторожных людях подобный моровой язве вред произвести может…»
Шешковский прервался и осторожно посмотрел на императрицу.
– Да разве я про то не знаю?! – нетерпеливо сказала Екатерина. – Ну и дурак ты!
– Так для дураков и писано.
– Как исполняют, что приказано против сей моровой язвы?
Сии вопросы были уже не по ведомству Шешковского, но он имел похвальную привычку вникать во все тонкости, сопричастные его делам. Степан Иванович Шешковский был один из лучших чиновников во всей России: писать способен, а к мздоимству не расположен, пьянству не предается, в делах годен. Таких людей в государстве российском имелось всего двое: он да Екатерина Великая.
Шешковский переложил бумаги и продолжил:
«…во время заразительной болезни учреждены во всех уездах из дворян частные смотрители, сохраняющие тишину и добрый порядок во вверенных каждого смотрению жительствах: почему и ныне ими же осмотрено, все ли в каждом селении дороги, кроме одной, которою въезжают в селение и из оного выезжают, перекопаны, на проезжей же дороге сделаны ли рогатки или ворота, да и все селения окопаны ли рвами так, как предписано. Где того не сделано, то хотя по неудобному к земляной работе времени обывателей к копанию рвов не принуждают, однако ж велят и крайне того наблюдают, чтоб кроме въезжей и выезжей, зимней дороги из каждого жительства другой никакой не было…»
– Хватит! – остановила императрица Шешковского. – Скажи-ка мне, любезный друг, где у нас генерал-маиор Кар?
– Стоял под Оренбургом, да сказался в болезненном припадке и оставил команду. Уволен от службы и выключен из стата.
– То-то! А князь Голицын, генерал Деколонг?
– Идут ему на помощь.
– Болезненному припадку генерал-маиора Кара на помощь идут? – императрица сделала гримасу. – Да они-то здоровы ли?
– Живы-здоровы божией волею! Идут под Оренбург.
– У нас генералов послано под Оренбург больше, чем разбойников в шайке Емельяшки, а справиться со злодеем не можем, – сказала императрица. – Рогатками все дороги уставили… В рогатках ли да ямах дело? Есть ли у тебя мнение, отчего происходят болезненные припадки?
Начальник Тайной экспедиции открыл было рот, но императрица, глянув в окошко кареты, приподняла руку:
– Стой-ка! Едут!
В конце улицы слева от ледяного дома показался Ноев исход: впереди шел слон с золоченою клеткою на нем, за слоном два козла тащили сани с двумя черкесами – мужеского и женского полу, – затем шли два оленя с двумя якутами, разного же полу, далее – чукчи на собачьей упряжке, хохлы на свиньях и много еще всякого зверья и народу. Возглавлял парад канцлер Лукищев, отец городов уральских и сибирских. Канцлер шел один, пару ему составлял слон в шелковых, с меховым подкладом снегоступах.
На слоне же, в золоченой клетке друг напротив друга сидели князь Хвостаков – лицом к голове процессии – и турчанка – лицом к ее хвосту.
То была знатнейшая во всей истории государства российского свадьба: сто пятьдесят пар ото всех племен и народов России одновременно венчались на житие земное и небесное. Тут были все: абхазцы, остяки, мордва, чуваши, черемисы, вятичи, самоеды, камчадалы, киргизы, калмыки. Не было только снежного человека.
Скорбно пели волынки, радостно трещали барабаны, а уж дудки просто задыхались, производя плач и вой.
Из веселых рук новобрачных прыгали на дорогу мороженые лягушки, хариусы и тушканчики.
– Узнаешь ли князя Хвостакова? – спросила императрица.
– Да кто ж его не знает!
– Ему семьдесят годочков, а он при мне в пажах и шутах. Дурака принужден изображать. Так будет со всяким, кто живет ни к чему мыслию не прилепившись.
– Воля твоя тверда, матушка государыня. Она отверзла пути к просвещению государства российского. Только почему ты называешь Хвостакова князем? Он давно придворный паж и шут, в лукошке подле тебя сидит.
– Нынешний день последний, когда Хвостаков в пажах ходит. Намедни он вступил в Елагинскую масонскую ложу…
– Этот-то клоун! – забывшись, воскликнул Шешковский.
– Завтра он будет уволен из клоунов и опять станет князем.
– Милости твои известны всей Европе! – сказал Шешковский с трепетом.
В сей момент слон Лукищева поравнялся со слоном ледяным и оный оглушительно взревел откуда-то из самого желудка. Собаки остановились, свиньи споткнулись и упали, а лошади принялись бомбардировать новобрачных навозными пряниками. С крыльца ледяного дома свалился на мостовую чухонец в одежде из дыр, скрепленных шерстяными нитками.
В сей момент дельфины принялись плеваться горящей нефтью, а из-под хобота слона высунулась труба и взревела в другой раз. Хобот отвалился. Тут и слон Лукищева встал, как пораженный смертью. Хвостаков вскочил в трепете страха и принялся дергать замок, коим была заперта клетка. Обледенелый замок выскакивал из его рук, будто коровье вымя.
Свадебная процессия остановилась, пребывая в растерянности. Но канцлер выхватил шпагу и храбро шагнул вперед. Слон двинулся за ним, свиньи, растопыривши ноги, поднялись, и живность российская опять пошла вперед стройным парадом.
– Ну! – сказала императрица, оборачиваясь от окошка кареты к Шешковскому.
Шешковский жевал губами, будто мысли свои тайные в себе удерживая.
– Вот – она! – сказал он наконец, показывая на турчанку. – Кинжал пронесет в твои покои, матушка государыня, или яду подсыплет. Ежели не прикажешь схватить ее!
– Да не шутишь ли ты?! Кому я что дурное сделала?
– Никому, матушка государыня. Но злодеям угодно видеть на царском троне Петра Третьего.
– Это Емельяшку, что ли?!
– Почему Емельяшку? Петра Федоровича Романова, супруга твоего покойного, матушка государыня.
– Да ты из ума никак выжил! Как мертвый человек может быть царем?
– В России, матушка государыня, живой человек может быть мертвым, а мертвый не то что царем, а и богом.
Императрица стала вдруг бела, будто снега российские.
– Ну, ежели ты соврал…
– При Петре Федоровиче, матушка государыня, Россия замирила бы обе бусурманские веры, мусульманскую и католическую, у себя на земле Московской, – сказал Шешковский и тоже побледнел да так, что стал почти невидим в серебряном свете, падающем из окон кареты.
Императрица вгляделась в золоченую клетку, где от ходьбы слона качались Хвостаков с турчанкою.
– Да кто такая эта девица?
– Племянница визиря Мехмет-Эмина, именующая себя Айгуль Тархан. Солдаты генерала Михаила Каменского схватили ее месяц назад в Крыму под крепостью Шумлой.
– Что такое ты говоришь! А мы выдаем ее замуж за шута Хвостакова! Мехмет-Эмин будет нам теперь злейший враг.
– Да разве раньше он не был нашим врагом? – возразил Шешковский.
Лицо императрицы налилось кровью, побледнело, опять стало красным, и она сказала:
– Ну, будь по-твоему. Отдам тебе турчанку в дознание, ежели что за нею замечено будет.