Текст книги "Слуга злодея"
Автор книги: Александр Крашенинников
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Единственное, что ему не давалось – турецкий язык. Он и русский-то употреблял с пробелами, поелику междометия и слова восклицательные знал хорошо, а то, что между ними, – нетвердо. А в большом волнении изъяснялся знаками: знаком твердым и знаком мягким, посему говорить с ним большие труды надобны были.
– Да как сие несчастье произойти могло, что стала ты женою сего варвара?! – воскликнул Вертухин на турецком языке, коим владел, как сам Мехмет-Эмин, и встал с дороги.
Айгуль, заливаясь слезами, поведала о своих злоключениях.
– Что скажешь ты, колода дубовая? – обратился Вертухин к своему недавнему другу.
– Б…дь! – сказал Хвостаков.
– Кто б…дь?! – грозно возвысил голос Вертухин.
– Я! – быстро сказал Хвостаков.
– Как же теперь быть?! – воскликнул Вертухин так горестно, что глаз чубарого видимый отсюда, с дороги, наполнился крупной, как волчья ягода, слезою.
– Сей же момент! – сказал Хвостаков. – На хрен!
Усы у него и на солнце отсвечивали луною. Страшно было подумать, какое сверкание производят они бездонной зимней ночью.
– В двух верстах за нами едет стража, – сказал в раструб сын Чертячьев, аглицкое чудовище.
Хвостаков полетел к кибитке, ногтями, как граблями, расчищая дорогу к ней.
– Здоровье оно здоровье! Нездоровому и жизнь супружеская не в ум!
– Друг мой бесценный, тебе нельзя волноваться! – вдруг закричал он так, что турчанка вздрогнула, зашаталась и едва не упала. – У тебя перестанет расти грудь. Куда я буду преклонять свою голову?!
– Судьбу не переменишь, – сказала Айгуль Вертухину.
– Да ведь он тебя щупать будет! – вскрикнул Вертухин. – Ты, знать, сама этого хочешь!
– Я не дамся, – пообещала она.
– Нет, ты сама этого хочешь! – воскликнул Вертухин. – Едем со мною!
– Я не могу, Дементий. Не моя воля, а дяди Мехмет-Эмина.
– Записывай день, час и минуту, когда этот экспонат кунсткамеры будет тебя щупать! – обуянный ревностью, сказал Вертухин.
Сердце его наполнилось таким терзанием, а ум такими вымыслами об отмщении, что и ногам стало горячо на крепком северном морозе.
Из-за поворота показалась стража числом двух на добрых конях. Вертухин схватил Айгуль за руки, нагретые в тулупе до болезненного жару.
Всадники приближались. У влюбленных не было сил разжать сплетенные в последних объятиях пальцы.
Передний из стражников выхватил из-за пояса драгунскую саблю и что-то кричал звериным голосом.
Еще минута и не видать больше Вертухину белого света!
Кузьма бросился к чубарому и вывел его на дорогу.
– Барин, – крикнул он, – надо топтать их, как куриц! Или из нас двоих сделают саблями четверых!
Айгуль медленно поплыла к кибитке, Вертухин же кинулся к обозу, на каждом шагу оглядываясь. Душа его, разорванная на куски, тащилась за ним из последних сил.
– Поздно, барин! – сказал Кузьма, прячась за Вертухиным и раскуривая трубку. – Не разгонимся. Жару не хватит.
– Да ты с ума съехал? – закричал на него Вертухин. – Курить трубку под саблею!
Но Кузьма уже дергал кверху воротник тулупа, превращая его в раструб Прокопа Полушкина.
И только стражникова лошадь приблизилась к обозу, как он выступил на дорогу в узкий проход между санями и обочиной да еще сделал больше того – в раструб клубы табачного дыма пустил и руки грозно, как повелитель, раскинул. Перед сим дьяволом русских лесов сабля стражника опустилась сама собой, а лошадь встала, как завороженная. В сей момент Кузьма, собрав в кулак все свое желание остаться нерасполовиненным, ударил насмерть перепуганную лошадь по ее добрейшему лицу. Лошадь взвилась на дыбы и, увлекая всадника, рухнула в снег за обочину. Сабля же, радостно звеня и поблескивая, будто смеясь, поскакала по дороге.
Второй стражник уже давил ногами круп своего коня, поворачивая назад.
– За ним! – крикнул Кузьма, подхватив саблю и падая в сани.
То была гонка обезумевших чертей и ангелов. Прокоп Полушкин что есть силы помчал новобрачных к Невьянску, стремясь уйти от тех, кто поскакал в противоположную сторону. Стражник, призванный кибитку охранять, изо всей мочи погнал прочь от нее. Безвинные души Вертухина и Айгуль, скуля, плача и превозмогая физические законы, напротив, – навстречу друг другу. И только первый стражник, выбравшись на дорогу, терзался, мчаться ли ему на помощь товарищу под удар собственной сабли или догонять князя с супругою и Прокопа Полушкина, сына Чертячьего.
Не зная, в кою сторону вывести себя из этого бедствия, он поднял хвост лошади и вытер им с лица растаявший снег и горячие слезы поражения.
Глава тридцать третья
Вертухин задумался
Выбравшись из распадка на горушку, обоз хватил по дороге так, что лиса, опять его было догнавшая, от страха залезла на сосну и теперь со скукою смотрела вниз, не зная, как быть – она и на деревья-то лазить не умела, не то, что спрыгивать с них.
Кузьма встал в санях во весь рост, махая саблею.
Стражник был ездок ловкий – никто бы не ушел от гнева князя Хвостакова, как он сумел, – но Кузьма еще с Казани не любил стражников. Казанские караульные имели привычку насыпать козьих орехов просящим за Христа ради. Кузьма не ел козьих орехов, а не кланяться в ответ на подаяние нельзя было. К вечеру болела спина, а ведь годы уже немолодые да еще из жизни вышед.
Схватив свободной рукою кнут, он вытянул им чубарого. Стражник оглянулся, и его глиняное от мороза лицо посерело.
Кузьма уже взметнул саблю, метя опустить ее на плечо подлеца.
И не уйти бы стражнику от сабли да в сей момент под ним от нечеловеческой гонки лопнула подпруга. Он перевернулся под лошадь, держась за ее круп кривыми драгунскими ногами. Кузьма, внезапно потеряв из виду предмет ненависти, пронесся мимо него, рубя воздух одним только криком:
– Ну что, наелся козьих орехов, дристун казанский?!
Стражник упал на дорогу, вспоминая милое сердцу деревенское детство, маму дорогую и то, что капрал Телятников так и остался ему должен проигранный в кости заморский платок для соплей.
Однако, подняв голову, он обнаружил, что жив, а чудище с дымящейся трубою вместо головы несется уже в полуверсте от него, объятое, как венцом, золотящимся облаком морозной пыли.
А кибитка с Айгуль скрылась за поворотом на противоположной горушке.
Израненная душа вернулась к Вертухину, пробуждая его, яко от смертного сна.
Кузьма опустил кнут и вожжи бросил. Лошади успокоились, перешли на шаг. Пушка, задрав победно хвост, радостно пугала на обочине сорок и мышей. И даже Рафаил с костью, лежавшей в желудке тяжело, как пистолет, притих и смиренно глядел в небо.
И только Вертухин горячо и неутешно вослед ускользнувшей возлюбленной смотрел и в самом лютом положении пребывал.
Кузьма, друг сиамский и верный его охранитель, не мог выносить несчастья, в коем оказался барин.
– Нам бы, Дементий Христофорович, поскорее минеевское дело распутать, – сказал он, пытаясь вывести Вертухина из терзаний, – а там мы твою царевну найдем да из лап этого жука навозного выцарапаем.
Вертухин молчал.
– А я-то думаю, зачем этот проезжий человек ей передал циркуль … – не унимался Кузьма.
– У меня жизнь продолжиться не может, а ты мне про циркуль, – сказал Вертухин и вдруг, восставая от любовных тягот, повернулся к Кузьме. – Кому он циркуль передал?!
– Да Варваре нашей Веселой.
Вертухин смотрел на верного слугу, пронзенный какой-то новой думою.
– Да правда ли, что Касьян прятал в сугробе именно сей инструмент? – спросил он.
– Из белой стали, – кивнул Кузьма. – Наверху вензель матушки нашей императрицы Е II. Чумнов под Крещенье, сказывают, привез на пробу сей товар из Златоуста.
– Выходит, – сказал Вертухин, – среди домочадцев Лазаревича нету человека, не обремененного смертоубийством поручика Минеева? Кроме самого Лазаревича.
– Да пошто кроме Лазаревича? – возразил Кузьма.
– А ежели и Лазаревич обременен, то перс был вовсе не поручик Минеев. Поелику того Минеева, про коего мне сказывали в Санкт-Петербурге, Лазаревич убить никак не мог.
– Во как! – только и сказал Кузьма.
– А сокровенный Минеев, я располагаю, не убит, а надел бабьи полусапожки, дабы меня запутать, да к нужнику прокрался в огороде Якова Срамослова. И торкнул меня оглоблею по голове. Но голова моя оказалась под стать оглобле и осталась цела.
– Ты, барин, головою зело крепок! – восхитился Кузьма. – Я и догадаться про сии тайны не мог. Но для чего ему надо было запутывать, коли он тебя до смерти убить хотел?
– Так ведь не получилось! Голова оказалась зело крепка.
– Он был вельми предусмотрителен, – сказал Кузьма.
– А скажи мне, барин, – не хотел он сдаваться, – для чего Лазаревичу было убивать перса, ежели он был посланник санкт-петербургской? Вить ты сам сказывал, что ему нет никакой выгоды, а один вред.
– Это так, – согласился Вертухин. – Следственно, сей перс, якобы поручик Минеев, был не посланец санкт-петербургской. Его тайно послал сюда Пугач, а Лазаревич про то выведал.
– Да зачем он его послал?!
– Про то Лазаревич знает, а я нет.
Кузьма впал в задумчивость, и дух его, казалось, изъявлял смущение.
– Тебя, барин, особливо надо беречь от турков, – сказал он наконец.
– Да почему от турков? – с недовольством и обидою спросил Вертухин.
– Во всей Оттоманской империи нет такого проницательного дарования, – сказал Кузьма убежденно. – Турки, небось, знают прямую цену твою. Выкрадут.
– Я не могу быть выкраденным, – отвечал на это Вертухин. – Мое сердце теперь в крепости Березово пребывать будет. Исторгнуть же его оттуда никому не в силах.
Он опять впал в великое волнение и грусть. И как ни крутил его Кузьма насчет сокровенного поручика Минеева, как ни увещевал придумать уловки против новой, теперь уже наверняка смертельной оглобли, он оставался глух и нем.
– Ежели ты, барин, нынче прав, – уговаривал он его, – и тебя торкнул оглоблею Минеев, а не Варвара Веселая, он тебя все одно достанет. Не лучше ли свернуть в Екатеринбурх и в Гробовскую не ездить?
– Я дворянин, – отвечал Вертухин надменно. – И слово дал!
– Да вить ты разбойнику слово дал!
– Да хоть пню березовому.
Возразить на сии резоны было решительно нечего, и Кузьма умолк.
– Пока я не решу судьбу своей суженой, говорить со мной ни о чем другом нельзя будет, – добавил Вертухин, произведя и в грубой душе Кузьмы волнение меланхолии и уныния.
Солнце уже катилось с небес, ели, качаясь на ветру, ловили его своими грязными лапами. Пикала в лесу какая-то птица, должно быть, потерявшая от морозов голос. Дятел на всю округу дубасил дерево невесть за какую провинность.
Приближаясь к Московскому тракту, догнали проезжего человека. Он стоял, опершись о придорожную березу, и видно было, что его тошнит да он ничего из себя исторгнуть не может. Рядом возвышалась трехколесная пролетка с сиденьем и упорами для ног на оси переднего, большого колеса. Кузова и оглоблей у пролетки не было.
– Какое бедствие постигло тебя, мил человек? – спросил Кузьма, выходя из саней. – Как тебя зовут?
– Артамонов, сын Петров.
– Как получилось, что ты ничего из себя исторгнуть не можешь? Отчего блевать тебя тянет?
– От холода, – сказал проезжий и выпрямился. – Посему исторгнуть ничего не могу.
Был он крепкорук, краснокож и зело задумчив. Все выдавало в нем умельца, мастерового, кои в здешних местах рожались напрямую от станков и паровых молотов. Они и сами, не зная устали, производили одну машину за другой.
– Сын у меня в бедствии, – сказал Артамонов. – Ничего не ест: ни хлеб, ни картошку, ни заморские яства.
– Почему?!
– Нету!
Артамонов умолчал, что намедни выменял последнюю курицу на заморское масло, но машинное, кое сын действительно не употреблял.
– Вот как его угораздило! – сочувственно сказал Кузьма.
– Посему еду на этом самокате в Санкт-Петербург, – Артамонов кивнул на чудо-пролетку. – Из своей головы выдуманном и этими руками построенном. – Артамонов показал Кузьме и Вертухину свои мастеровые руки, одному левую, другому правую. – Продам шведам, а то немцам, пусть производят по образу и подобию.
Руки походили на рогатки против кавалерии. Ладони были железной крепости и на них имелись некие углубления, должно быть, для молотка или зубила.
– Да пошто не дождаться лета? – спросил Кузьма. – Коли тебя тошнит от холода.
– Летом тут не проехать, только ведьмы летают, – объяснил Артамонов. – Им самокат не нужен. Человеку же без самоката нельзя. А самокат летать не умеет.
Артамонов надел рукавицы, забрался на сиденье и поставил ноги на упоры.
– Где же твоя лошадь?
– Нету!
– Неужели съел? – ужаснулся Вертухин.
– Лошадь – это я! – сказал Артамонов, торжественно глядя вдаль.
Он надавил на упоры, снег под колесами застенчиво, яко юная отроковица, запел, и самокат тронулся, отпечатывая на дороге ямочки, рисочки и загогулинки, чисто как узоры златоустовской стали.
Вертухин и Кузьма в санях двинулись за ним, наблюдая небывалое чудо – железную повозку, сидя в коей, человек и в качестве седока, и в качестве лошади пребывал. Произошло сказочное усовершенствование человека. Робость охватила весь обоз, и даже чубарый смотрел на своего двуногого собрата с почтением.
Наскакивая на мерзлые комья, пролетка вихляла и кренилась, будто в подпитии, но бежала вперед без остановки. Артамонов был отменно силен в искусстве надавливать когда надо на упоры для ног.
– До Петербурха не доедешь! – крикнул ему Кузьма, осмелев наконец. – Вить ты овес трескать не умеешь!
– Не твоего разумения дело! – ответил Артамонов, не оборачиваясь. – Небось, научусь.
– Доедет он до Петербурха или не доедет? – спросил Кузьма Вертухина. – Или хоть до Гробовской крепости? Ежели нету у него ни овса, ни трубок для усиления жара.
Вертухин промолчал, о чем-то с суровым видом думая и даже никакого знака не дал Кузьме, что слышит его.
Кузьма посмотрел на него и обеспокоился до прискорбия. Уж он-то знал своего барина. Дементий Христофорович задумывался раз в год, но ежели задумался – добра от него не жди.
Он еще раз пугливо, как воробей вблизи кота, покосился на барина и поднял вожжи. Чубарый побежал, обгоняя Артамонова, полозья саней насмешливо засвистали, Пушка с отвагою облаяла спицы пролетки, и обоз поспешно двинулся к Московскому тракту.
Глава тридцать четвертая
Человек третьего вида
Засветло добраться до Гробовской крепости не успели. Ночевать остановились в преизрядном селе Хреновом, в маленьких хоромцах купца Калача, нарочно для проезжих построенных.
Хоромцы были простые и чисто прибранные: приятно побеленные стены, начищенные бронзовые подсвечники и большой портрет Калача в простенке между окон. Да еще приказчик, посланный Калачом устраивать проезжих людей, отказался от платы за ночлег. Дивно все это было Вертухину и Кузьме, и они радостно сопели от сей благосклонности хозяина хоромцев, редкой среди человечества.
Только носатая цветастая птица, сидящая на жердочке, – попугай, проданный Калачу заезжим путешественником, – внушал робость и беспокойство. У попугая сияло на груди серебряное пятно в виде ордена, и держался он надменно, как фельдмаршал. По всему было видно: любимец Калача.
Калач, как сказал приказчик, был большой любитель всякого зверья.
Едва легли спать, попугай закричал железным голосом:
– Я Михей! Я Михей! Воры! Воры!
Вертухин и Кузьма подхватились с постелей и бросились искать воров по всему дому. Никого не было. Калач ухмылялся с портрета.
Опять легли. И только Морфей присел им на веки, как снова:
– Воры! Воры!
Тут уж вслед за Вертухиным и Кузьмой пополз брать воров с поличным и раненный в поединке с едою Рафаил. И опять, кроме них троих, не нашлось в хоромцах никого.
Михей раскрывал клюв и каркал, как ворона. От удовольствия он переступал по жердочке и едва не падал с нее.
Теперь стало ясно, почему Калач не берет с проезжих платы за постой. Развлечение пернатого фельдмаршала и было платой. И Вертухин не сказал бы, что это дешево.
Пять раз еще попугай поднимал постояльцев.
– Я тебя, петух крашеный, выхолощу! – кричал Кузьма и дымил трубкою в его сторону, как баня по-черному.
Ничего не действовало, пока Вертухин не изловчился поймать вредоносную птицу за хвост.
– Как соблаговолишь с тобой поступить? – Вертухин встряхнул его, как пучок сена. – Прискорбие тебе нанести от пресечения дней твоих? Говори: я, мол, блажен, что умру без пыток!
Михей крутился в его руках и норовил выгнуть к его лицу грудь с орденом.
Вертухин понес его к печи, где еще тлели угли.
– Воры! – закричал Михей из последних сил. – Разор! Деньги!
Медные екатеринбургские деньги были заперты в конюшне вместе с лошадьми. Вся троица вывалилась во двор, забыв и двери в дом запереть.
Михей взлетел на полати и, оглядываясь, заполз в рукав лежащего там зипуна.
Постояльцы вернулись в дом обмороженные и онемелые от злости.
– Где этот хрен на завалине?.. – хрипел Кузьма. – Где он?!
Попугай не показывался.
Спали или не спали этой ночью – нельзя было понять. Кузьме снился фельдмаршал Суворов с большим клювом вместо носа, Вертухин до утра слышал за стеною чье-то карканье, но о чем каркают, разобрать было невозможно.
Утром пришел приказчик купца с новостью: тагильский мастер Артамонов лежит в избе крестьянина Скоробогатова в жестокой болезни. А на самокате возят в огород навоз, прицепляя к нему деревянное корыто.
Вертухин от этой вести так задумался, что, надевая подштанники, просунул в них руки да благодаря господу не сумел продеть голову в проношенную дыру, а то вышел бы из хоромцев весь как есть в штанах – и снизу штаны, и сверху штаны.
– Выходит, морозы доконали мастера, – сказал Кузьма, с тревогой глядя на Вертухина и сдирая с него подштанники.
– Кузьма, мне надобны деньги, – отозвался Вертухин.
– Да куда тебе еще, батюшко?! У нас их целый воз.
– Нет, то деньги Белобородова. А мне надобно денег для себя.
Не выспавшийся Кузьма сонно пошарил в тулупе и вытащил две монеты, по грошу каждая:
– Отдаю все нажитое. Больше нету.
Вертухин посмотрел на него, как на зимнюю, безвредную муху, и ступил из дома.
За деревней поднималось красное, как раскаленная головня, солнце, из огородов, крадучись, выбирались ночевавшие там тени. Воздух был так плотен от мороза, что не шел в грудь.
Вертухин встал лицом к востоку, наблюдая за его праздничным полыханием. Сердце щемило. Вертухин задумал великое дело, кроме его личных целей, прямо ведущее к спасению России. Но без денег оно сложиться никак не могло. Денег же было медный рубль, коим снабдил его полковник Белобородов, да два гроша Кузьмы.
И опять, как уже не раз с Вертухиным бывало, светлое, как слеза, утро и воздух, не обремененный дыханием его путников, к правильному рассуждению своей судьбы его подвигли. У него сложился небывалый план.
Он вскрикнул от радости и тотчас в дом воротился.
– Обещайте мне оба, что забудете даже вымыслы об отмщении любимой птице хозяина сего дома, – сказал он, встав подле Кузьмы и Рафаила.
– Да чем тебе угодила эта рябая ворона! – воскликнул Кузьма.
– Не то я возвращу тебя в Казань на паперть ружной церкви, позади рыбного ряду! – пригрозил Вертухин. – К козьим орехам!
Кузьма умолк и отвернулся.
Рафаил же и без того лежал молча и недвижно, глядя на Вертухина, как на первый предмет для него в жизни. Имея нужду в призрении, он в последние дни с великой горячностию к нему прилепился. Ведь Вертухин мог бы его оставить под первой попавшейся елкой и кто бы об этом прознал?!
– У каждого, кто к человеческому роду принадлежит, должна быть любимая тварь, – сказал Вертухин Кузьме. – У Калача это Михей. У нас с тобою Рафаил. Береги его. И Михея тоже.
Михей уже вылезал из рукава, вывернув на Кузьму огненный глаз.
Вертухин вышел из дому.
Идти ему было недалеко, через улицу. Он направлялся к Калачу.
Вертухин знал, что люди существуют трех видов. Один так худо воспитан, что, бывает, изо всех сил старается никого не задеть, а все одно торчит во все стороны и хоть чем-нибудь да корябнет. За что и ходит с расквашенным рылом. Другой такого благородного воспитания, что представляет собой одно пустое место, – его не видно и не слышно. Третий будто розовым маслом течет меж людей – всем приятно, все ему рады, все ласкаются быть ему друзьями.
Купец Калач принадлежал к третьему виду и, хоть был происхождения самого подлого – мать родила его в шинке под столом, а обмывали его вином да пивом, – но большую загадку для Вертухина представлял. Да и в самом деле, ежели он заморские слова, о коих Вертухин прежде и не слышал, с отменною живостию произносил, так что даже костяные пуговицы на его животе вздрагивали и колыхались!
На крыше у Калача резвился флюгер, окна были желты, как блины на Пасху.
Калач, стоя перед зеркалом в расшитой рубахе, выщипывал из носу волосы специальными, для него изготовленными щипчиками из золингеровской стали. Ему ужасть как неприятно было, обнимаясь, щекотать людей волосами из носу.
– Бог в помощь! – сказал Вертухин.
Глаза у Калача от боли слезились, но он, светло и чисто улыбаясь, подошел к Вертухину и внезапно выдернул у него из правой ноздри целый пук.
Тут и Вертухин прослезился.
– Ухантрахончил тебя, сударь, от всего сердца! – сказал Калач, произнося слова раздельно и с удовольствием. – Претурою!
– Ухо контрахончил? – переспросил Вертухин, схватив себя за правое ухо, потом за левое.
– Нет, пока только нос, – сказал Калач и повторил с наслаждением: – Ухантрахончил!
И было в этом слове столько весу и приятности, что Вертухин заробел.
Он чихнул, вытер нос и отступил назад, дабы Калач не придумал его еще и целовать.
– Готов, сударь, сделать все, что просить будешь, – сказал Калач. – Не желаешь ли еще какое-нибудь волшебное слово выслушать? Или могу архонции в ушах споспешествовать, – он повертел в руке щипцами.
Его мягкое круглое тело от сердечной радости вспучивалось, опадало и опять вспучивалось, как дрожжевое тесто.
– Позволь, любезный друг, всякому, кто мимо хоромцев проходит, в окна заглядывать! – сказал Вертухин.
Калач уставился на него с укоризною.
– Да на что тебе, сударь, сие разрешение? Пускай заглядывают и никакого разрешения не надо.
– Спасибо, братец, – сказал Вертухин.
– Митька! – крикнул Калач на кухню. – Иди, черт корявый, утопчи снег у избы, дабы людишкам способно было в окна заглядывать.
– И что там такого презанимательного, в хоромцах? – спросил он. – Страсть как охота и мне взглянуть.
– О! – Вертухин поднял вверх указательный палец, взбадривая в Калаче нетерпение любопытства.
Из кухни выбрел заспанный лохматый отрок и, накинув на себя тряпье, должно быть, содранное с огородного пугала, прошел в сени.
– Утопчи, утопчи, – забубнил он, учиняя в сенях топотание, какое и сто леших произвести не могут. – Разве я мерин? Я не мерин, во мне весу только три пуда.
– Ну, сделай другие экзерциции, – предложил Калач.
– Какие ино? – спросил Митька, понимавший хозяина на всех заморских языках.
– Покатайся по снегу на спине, – сказал Калач. – Она у тебя костлявая, примнешь знатно.
И как весенняя лужа, улыбнулся Вертухину, двинув к его носу щипцы и щелкнув ими.
Вертухин, забыв о дворянской гордости и бесстрашии, поспешно ступил к дверям спиною вперед.
Прежде чем выйти, однако, остановился.
– Скажи, любезный друг, что это за слово – «ухантрахончить»? – спросил он. – Что оно означает?
– В русском языке его нету, – отвечал Калач внушительно и опять же с приятностью, будто медовухой его угостили. Отрадно ему было, что он человека знатного происхождения своей ученостью не только увлек, но даже запутал.
– Но в каком-нибудь же оно есть!
– В каком-нибудь должно быть, – сказал Калач. – Всенепременно!
– Да почему не сказать по-русски?
– А разве в русском языке есть сие слово?
– Нету!
– Вот видишь, сударь, – сказал Калач и до того умильно сощурил глаза, что одни только черточки от них остались, а рожа в кулебяку расплылась. – Как я могу сказать какое-нибудь слово по-русски, ежели его нет в русском языке?!
Вертухин был убит, хотя не до смерти, но все же крепко и не вышел, а просто выпал из дому на крыльцо. От сотрясения с крыши свалился ему на голову снежный ком в три пуда весом – словно Митька, черт корявый, на него упал да тут же белою пургою рассыпался. Вертухин выбрел на дорогу, будто вывалянный в перьях.
– Славно! – сказал он. – Славно ухо… контора…, – он выбил рукавицы о колени и нашел-таки слово Калача в русском языке, – ухо…контора…кончил!
– Теперь твое слово, Дементий Христофорович! – добавил он, поворачивая к хоромцам.