355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Крашенинников » Слуга злодея » Текст книги (страница 5)
Слуга злодея
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:08

Текст книги "Слуга злодея"


Автор книги: Александр Крашенинников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Глава тринадцатая
Накрылся медным тазом и все выведал

Баня была заполнена дорогими медными тазами. Округлые посудины лежали вверх дном на полке, на скамьях, на полу тесно, как овцы в загоне. Нельзя было шагу ступить, чтобы не налететь на один и, поскользнувшись, не сесть на другой. Бока их горели жаром, как шлемы тридцати трех богатырей.

Купец Разгонов показывал гостям, как он богат и не жалеет для них нажитого. Это медно-красное позорище не давало ничьим глазам покоя.

Работник закрыл баню рано, в печке, синие от злости, кривлялись поджариваемые на углях бесы. Все скоро стали пьяны от угара.

– Ну, с богом! – тихо, дабы не будить подозрения, сказал Вертухин.

Скользя голым задом с одной медной горки на другую, он двинулся к Фетинье. Потаенное место Вертухина было прикрыто подобранным по пути тазом – никто его не должен видеть прежде Айгуль.

– Благочестивая госпожа, – обратился он к Фетинье, – принцесса берегов турецких, пускай чресла твои приветы русские примут.

С сими словами он отставил свой таз и, схватив деревянный ушат, водой наполненный, разом окатил Фетинью.

О, землетрясение в городе Лиссабоне, коим великая португальская столица была разрушена и волны от коего сотрясли берега американские, только ты можешь сравниться с гневом северной красавицы, беспричинно потревоженной! Фетинья вскочила и опрокинула на Вертухина пустой медный таз, так что днище его торкнулось о голову господина императорского дознавателя со всей силою.

В ушах Вертухина поплыли колокольные звоны. Он сел рядом с Фетиньей, и сделалась у него в голове такая теснота, что он забыл, кто он и зачем сюда пришел.

Опомнясь наконец, он увидал картину, от коей опять едва не впал в беспамятство. Лицо и руки Фетиньи от краски, сошедшей с наброшенной на нее занавески, стали лазоревыми, как его санкт-петербургский кафтан, и только ладони были белы, чисто, как у арапа. Какова же она должна быть под злосчастной занавескою, нечестиво облепившей ее?!

Но кто же склонился над ее лазоревыми чреслами? Ведь это не Лазаревич, не Калентьев, не Рафаил и даже не Яков Срамослов, а кто же?

То была Варвара Веселая, немытая, худая и корявая, как ольховый сухостой!

Припав своим незначительным телом к роскошествам турчанки, Варвара Веселая нагнула голову, заглядывая в ее лицо, расписанное синими цветами. Руки ее, шершавые от подлой работы на огороде, срамно гладили поясницу прекрасноокой. И добронравная турчанка не сопротивлялась, но вся в умилении распустилась.

Никто не обращал на них внимания. Домна, расползаясь от жары, шарила вокруг себя в поисках третьей скамьи. Служки лежали пластом на полу, спасаясь от угара и готовясь к тяжкой работе. Яков Срамослов, намылив шерстяную спину Рафаила, терся о нее, как о вехотку, и постанывал от удовольствия. Калентьев и Кузьма мерялись грозовыми стрелами, из их опьянелых глаз летящими.

Вертухин готов был наброситься на Варвару Веселую с кулаками, но в сей момент Домна подставила под себя еще одну скамью и села посреди бани, как обоз, развернутый гололедом поперек дороги.

Лазаревич, расправив на полке Белобородова, стегал его можжевеловыми терниями так, что разбойник вскрикивал.

– Да ломит ли тебе кости от мороза? – спрашивал Лазаревич, выливая на каменку ковшик кваса.

– Нет, уже не ломит! Но мочи больше нету!

– Терпи! – и Лазаревич принялся тереть его крапивою, а потом хлестать картофельным кустом.

От картофельных яблок, кои сидели в ботве, у Белобородова пошли синяки и шишки. Лечение Лазаревича сделало Белобородова сначала малиновым, потом зеленым, потом фиолетовым, потом все эти цвета смешались, и он превратился в черта из ямы под полком.

«Вот славная пара, – подумал Вертухин, оглядываясь на Белобородова, потом на Фетинью, – синяя роза и атаман с зелеными ушами!»

Крепка старинная русская баня! Она повернет вам голову так, что ее похмелье поутру и ведром рассола не выбьешь. Она распарит вас так, что не только мороза, но и кипятку не почувствуете. Она из черта сделает человека и черта – из человека. В ее забористых испарениях нет нужды говорить о счастии – оно приобретается здесь в одну минуту.

Кузьма сомлел первым, и служки, схватив его за ноги как человека нестоящего, потащили в предбанник, будто ржаной сноп. Голова Кузьмы со звоном колотилась о тазы.

Не то они сделали с турецкой богинею. Один поднял было ее на руки, да сломленный тяжестью и невыносимой красотой сел у порога. В сей несчастный момент подхватил ее другой и вынес таки на воздух, положив рядом с Кузьмой.

Калентьев, шатаясь, выбрел сам.

Остались в бане Варвара Веселая, Домна, могучая, как Билимбаевский завод, и Лазаревич, уже час как зверствовавший над Белобородовым.

Да еще Вертухин.

Но где же Вертухин?

А он залез под самый большой из тазов и притаился. Это был его новый вымысел. Здесь, под медным тазом, он должен ждать того, чего не добился ранее.

От пола тянуло прохладою, а таз был просторен, как кибитка. В этом уюте мысли Вертухина опять улетели к Айгуль.

«Айгуль, ты моя, Айгуль, все мечты мои о тебе, как мечты о России, единственной и несравненной. Императрица моих снов, невеста моего великого одиночества, вить служение женщине и служение отечеству суть одно и то же. Так когда же я соединю две половины одной моей страсти, жаром сердца моего обогрею да слугою стану той, кою люблю безмерно? Видишь ли ты, как обожание мое простирается чрез горы, степи и моря русские до города Константинополя, где хрустальные твои ножки по тихим каменным ступеням ходят, а в прекрасные твои очи дали голубые проливаются?

А служу я, бесценная Айгуль, пока одному лишь злодею, который воскресшим мужем императрицы Екатерины Великой представился. Сей же момент у меня выдался приятственный. Сижу я сотоварищи в хоромцах светлых и совет держу, как нам дальше быть. Единый бог наш поможет мне, на него только да на тебя уповаю всесердечно!..»

Так возопил Вертухин, накрывшись медным тазом и в кромешной тьме лежа голым на голом полу в бане купца Разгонова, жена коего Домна дышала над всеми его страстями, как топка чугунолитейного завода.

– Да где же Фетинья? – едва дыша от изнеможения, допрашивал Белобородов Лазаревича. – Почему ее нет?

Вертухин, приподняв край таза, следил исподтишка, что происходит в бане.

Лазаревич не отвечал, а только добавлял усердия в порке больного, сменив исхлестанные ранее веники на свежий кедровый, коему сносу нет никакого. Белобородов, как сквозь строй пропущенный, уже закрывал глаза в обмороке.

Тут Варвара Веселая подошла к полку, смиренно ступая меж медных спин.

– Довольна ли душа твоя? – спросил Лазаревич, тесно приблизившись к ней, дабы не слышала Домна.

Вертухин открыл свою кибитку шире и до него стали долетать все звуки этого разговора, поразившего его почти до сердечного припадка.

– Да чем же она может быть довольна? – отвечала Варвара Веселая. – Завтрева вы уйдете отсель далее. И Фетинья с вами. А я здесь останусь.

– Да ведь Фетинья тебе вовсе не соперница! – с сердцем возразил Лазаревич. – Она и нужна-то мне только из-за этого окаянного дела с Минеевым. Я же устрою так, что Белобородов возьмет тебя с собою, – он покосился на лежащего в беспамятстве разбойника.

– Да ты запорол его, любезный сударь! – сказала Варвара Веселая.

– Нет, – ответил Лазаревич. – Только отделал крепко. Он того достоин.

Сзади послышался шум водопада и пыхтение надсадившейся ломовой лошади – Домна вставала со своих скамеек.

Вертухин отпустил край таза, со звоном упавший на пол.

От Гробовской крепости до Билимбаевского завода два часа езды конному. Ближние соседи. Но что могло свести немытую мещанскую вдову и богача арендатора?

Вертухин пришел в такое лютое волнение, что почти не чуял самого себя.

Тем паче он пропустил момент, когда Домна всем своим естеством села на таз, под коим он обретался. Видать, крайняя нужда ей была охладиться на металле.

Купец Разгонов убил всех своими тазами. А Вертухину была, видно, судьба задохнуться под Домной. Он колотил в таз кулаками, бил спиной, встав на четвереньки, потом плечом, одним и другим, потом пятками. Домна сидела мертво – покойно и безответно.

Было слышно, как распахнулась дверь и Белобородова потащили наружу. В бане стало тихо, одна лишь купчиха сопела, намыливая свое гигантское тело, бескрайнее, как ненависть к ней Вертухина.

Вертухин хватал воздух ртом, как рыба, и ждал близкой погибели.

Глава четырнадцатая
Совет в предбаннике

Предбанник у Разгонова был теплый, зимний да с широкими лавками да с бочонком квасу да с целой дюжиной халатов – Разгонов крепко надеялся, что щедротами спасет от злоумышленников хотя бы часть своего достатка. Но разбойники и людишки, кои им прислуживали, к халатам и лавкам отнеслись с небрежением и повалились на пол, как скот в конюшне.

– Сообразно Табели о рангах чин поручика есть то же, что губернский секретарь, – говорил Лазаревич, попав под лавку меж Кузьмой и Варварой Веселой. – Это есть двенадцатый класс, ниже коего располагаются только два: провинциальный секретарь да коллежский регистратор…

– Самый подлый чин, – сказал Кузьма. – Один такой в Казани взял у меня два рубля за бумагу, что я ханского роду Мурзы.

– Да разве ты татарин?!

– Я не татарин, но мог бы записать и за один рубль. Подлое сословие. Хуже только коллежский асессор.

– Да чем же коллежский асессор хуже? – изумился Лазаревич. – Вить он выше стоит!

– В Екатеринбурге сей Кузьма просил у асессора Мутовкина работу, дабы наживна была и дабы не работать, а только деньги брать, – отозвался из-под другой лавки Калентьев, не сумевший ничего разузнать про Вертухина, как еще месяц назад задавал ему Лазаревич, но все проведавший про Кузьму. – Мутовкин определил его собирать недоимки.

– И что? Замечательная работа – только деньги брать.

– Его в первом же дворе поколотили пустым помойным ведром.

– Злонравный и нерадивый чин, – сказал Кузьма. – Боле вы о нем при мне не говорите!

– Губернскому секретарю или поручику не под стать посланцем Санкт-Петербурга быть, – возвратился Лазаревич к началу разговора. – Чин не тот.

– Да какому худосмыслу вспало на ум, что Минеев сюда из Санкт-Петербурга послан?! – язвительно повернув голову в сторону Кузьмы, поддержал хозяина Калентьев. – Ежели он еще под крепостью Магнитной убит, как полковник Белобородов сказывал, – он привстал, дабы посмотреть на полковника Белобородова.

Белобородов лежал пластом, и прислуга Разгонова обкладывала его принесенным с улицы снегом, дабы он очухался от лечения Лазаревича. Полковник стал похож на тающий по весне сугроб, но признаков жизни не подавал.

– Мы теперь имеем три поручика Минеева, – сказал Лазаревич. – Один – белобородовский Минеев, который хулу возводил на страну турецкую. Его убили под крепостью Магнитной. Другой – Минеев самого Минеева. Этот был в отряде генерала Деколонга и его взяли в плен сообщники Белобородова, но он сумел бежать и добрался до Билимбаевского завода, – Лазаревич тоже приподнял голову, дабы проверить, все еще мертвым лежит его пациент или уже очухался. – Третий – Фетиньин Минеев. Он прибыл на наш завод с Яика и оказался женщиной.

Калентьев, лежавший на украденном им подносе, коего он именовал не иначе, как «дар сибирский», поднялся, положил поднос на лавку и сел на него. Дар сибирский отозвался на приветствие его задницы приятной шершавостью.

– Что же сии обстоятельства говорят? – спросил он, преданно глядя на Лазаревича.

Лазаревич, прохладившийся на полу, также поднялся.

– Из сей диспозиции следует, что сочинитель каждого из трех вымыслов есть служитель той стороны, коей это выгодно.

Следом за Лазаревичем встали с полу и сели по лавкам остальные. Не было только Рафаила, по предложению Лазаревича ушедшего за касторкой как вторым после веников средством от всех болезней. Да Белобородов по-прежнему лежал мертвецом.

В предбаннике остались теперь только свои люди, из Билимбая, если не считать служителей, коих Разгонов приставил помогать разбойникам в бане. Но те не интересовались ни поручиком, ни генералом Деколонгом, ни крепостью Магнитной, а единственно тем, будет ли им от Разгонова бражка и сколько будет.

– Где господин Вертухин? – спросил вдруг Кузьма, оглядываясь на дверь бани.

– Он на попечении Домны, – ответил Лазаревич. – Я нахожусь во мнении, что она мнет его кулаками, дабы кровь разогнать.

– Османская империя государство превеликое, – успокоившись, сказал Кузьма. – И дела его велики, как Черное море. Турецкий офицер не может быть женщиной, поелику женщина не горазда на дела великие. Бусурманская вера темна и кровава. Женщину побьют камнями, буде она оденется воином.

– Следственно, Минеев был не посланец Санкт-Петербурга? – повернулся Лазаревич к Калентьеву. – И не пособник турецкий? – он оборотился к Кузьме. – Кто же он?

– Кто быв поручик Минеев, на то есть божий промысл, – сказал Кузьма. – Не ты ли сам, любезный сударь, сказывал, что Минеев – посланец государыни Екатерины Второй?

Лазаревич махнул на Кузьму рукой, как на человека, совсем угоревшего и говорящего непристойно и со всею невежеской дерзостию.

– С твоих слов сие утверждалось, с твоих слов, – он возвысил голос. – Третьего дня в шинке ты сказывал сведения, что поручик Минеев держит при себе тайные записи, изобличающие его как пособника турецкого. Дела же его свидетельствуют, что он посланец санкт-петербургской.

Тут настало время Кузьме умолкнуть.

Но его натура путешественника по бедствиям человеческим не могла долго противиться молчанию, и он опять заговорил:

– Есть божий промысл, кто таков Минеев. Но у нас нужда знать, кто его убил и почему.

Он повернулся к Фетинье, забившейся в угол. Краска с ее занавески окончательно сошла, обнажив природный цвет ткани, и Фетинья сидела в темном предбаннике белой лебедушкой.

Она пребывала в самом незаметном месте, но теперь ее узнали все, и это ужасало ее.

– Скажи нам, Фетиньюшка, влюблен ли был в тебя несчастный или всего лишь домогался красоты твоей?

– Влюблен, – еле слышно отвечала Фетинья.

– Но влюблена в тебя и вот эта сударыня, – Кузьма судейским жестом показал на Варвару Веселую, чьи острые костлявые члены торчали в полутьме, как угрозы здоровью всякого, кто скажет о ней худое слово. – Она влюблена так, что у нее глаза лезут на лоб, ежели кто с ласкою подойдет к предмету ее страсти.

– Ты, братец, ври да умело, – сказал тут Калентьев.

Но Варвара Веселая молчала, и Кузьма продолжал:

– Есть люди, кои могли воспользоваться сей жестокой страстию Варвары нашей Веселой и наслать ее на поручика – он с укором посмотрел на Калентьева. – Это вовсе не ты, мил друг, и не господин твой Лазаревич.

– А кто же?! – воскликнул разом почти весь предбанник – за исключением разгоновской прислуги, уже насыпавшей над Белобородовым целый снежный холм, похожий на свежую могилу.

– Третьего дня в лавке Чумнова покупал инструмент по имени циркуль один человек. Он приехал в карете, но одет был, как нищий, коих я много видывал в Казани, – сказал Кузьма. – Этот чело… – продолжил было он, но слова его заглушили горячие удары в дверь бани.

Разопревшая дверь внезапно распахнулась и, повернувшись на петлях, с треском ударила в стену.

В проеме двери, примериваясь, каким боком начать ее прохождение, стояла Домна. Ее голова была косматой, как у беса, попавшего под цепы, плечи полосаты – черная полоса, белая, снова черная, – живот висел до полу, а под носом черной от сажи рукой размазаны усы. Вурдалак, выпивший кровь всех младенцев волости, выглядит гостеприимнее.

Только тут все заметили, что до сих пор среди них нет Вертухина, и отшатнулись от Домны.

И как ни вглядывался в чрево бани весь совет, заседавший в предбаннике, Вертухина нигде не виделось. Только бесы, уже не корчась в пляске, а сидя на углях, злыми красными глазами смотрели из печки.

Домна толкнулась в дверь левым боком, потом правым, но распаренное тело не пускало в предбанник. Она повернулась задом, переступая на месте, как избушка бабы-Яги. На заднице у нее была красная круглая печать самого большого из медных тазов.

Но провалилось и наступление на дверь арьергардом вперед. Косяки стиснули Домну так, что послышался хруст костей.

Тут и прислуга оторвалась от Белобородова. Ежели хозяйка не пройдет в двери, придется разбирать баню. Тогда Разгонов вместо бражки угостит оплеушинами, а они зело невкусны. Людишки сбросили с себя холстины, коими прикрывали срам, и скрутили их в веревки.

Тут очнулись от своего кроличьего ужаса и оцепенения остальные, кто был в предбаннике. Веревками, руками, криками Домну наконец выдернули из проема, как затычку из бутылки с квасом. Да подтолкнул пар, вырвавшийся из бани.

Домна вывалилась в предбанник и села на сугроб с Белобородовым. Белобородов охнул и зашевелился. Людишки бросились поднимать на ноги разбойника, рожденного теперь не из лона матери, а из лона смерти. Белобородов был бледен, дрожал и трясся. Отметины от картофельных яблок стали бледно-сиреневыми, как следы зубов костлявой.

От жаркого тела Домны снег начал плавиться, как под солнцем. Потекли по полу ледяные ручьи, пренеприятно трогая за ноги. Всем захотелось опять в баню.

Но, как и прежде, ни в бане, ни в предбаннике, нигде не виделось Вертухина. Кое-то начал поглядывать на раздувшийся непристойно живот Домны. Заговорить же с ней никто не смел.

Домна села на пол в ручей и смежила веки, верно, погрузившись в размышления о тяготах, кои приносит удовольствие мыться в бане.

Кузьма встал на пороге бани, с трепетом глядя под полок. Была одна только надежда, что Вертухина утащил под полок леший и, помучив, отпустит.

Стали совещаться. Преобладало мнение, что надо уходить, а Вертухин справится сам. Калентьев уже потянулся за халатами – себе и господину Лазаревичу.

В сей момент большой таз, сверкающий на полу отсветами чертячьих глаз, зашевелился. Кузьма, собрав все свое мужество, бросился к нему и приподнял. Вертухин, задеревенелый в отчаянном усилии освободиться, измученный и не способный сказать ни слова, глянул на него, как на зарю последнего, смертного дня. Кузьма с жаром схватил его за подмышки.

В хлопотах, переживаниях и трясучке сердца никто – сам Кузьма прежде всего – не вспомнил о словах про человека, покупавшего в лавке Чумнова циркуль.

Глава пятнадцатая
Касторка, собаки и господин волк

По главной улице Гробовской крепости, ярко освещенной луной, бежал Рафаил с полуштофом касторки в руках. От его полуголого тела шел пар, как от полыньи, шерсть на загривке серебрилась в лунном сиянии, а босые ноги оставляли в снегу дороги глубокие рыхлые следы.

Отец Рафаила, добродетельнейший из смертных, коего кончину он оплакивал два года кряду, оставил ему в наследство пару мягких сапог из барсучьей шкуры мехом внутрь, портки из самодельной ткани-крашенины и нелюбовь к богатству. Необыкновенную отцову обувку носить можно было только в дому, как она к ямам и льдам дорог русских оказалась зело нежна, а портки все испытания вынесли и остались крепки и верны новому их хозяину во всех переменах жизни.

Однако наитвердейшим наследством, вовсе не знающим предательства и порчи, была отчаянная неприязнь Рафаилова отца к достатку, кою Рафаил довел до предела и крайней нравственной чистоты. Отец Рафаила вдобавок к порткам из крашенины и барсучьим сапогам имел рубаху, собаку и жену. Рафаил не имел уже ничего, кроме портков и сапог. В портках он спал, трапезничал, работал, воевал, ходил в них зимой и летом, сапоги же надевал в праздники да садясь на коня.

Правда, в отличие от родителя у него был еще изрядный волосяной покров и вместо тридцати двух зубов – тридцать три, коими он умел разгрызать суповые кости в крошку.

Разбойник Белобородов, к коему он пристал из ненависти к знати и богатству, даровал ему плащ из двустороннего сукна – одна сторона синяя, другая малиновая. За плащ Рафаил платил ему верною службою и обязался вернуть его в целости и сохранности по расставании, буде такое случится. Плащ Рафаил надевал только в жесточайшие морозы, от коих слюна обращается в лед, да при великих событиях вроде повешения заводчиков, исправников и управляющих.

Белобородов предлагал ему и серебро, и злато, награбленное по всему Уралу, но Рафаил отказывался даже от презрительных бумажных денег, кои о прошлом годе по указу императрицы Екатерины II впервые начали печатать в государстве российском. Денег у него не было ни копейки да и карманов, где бы он деньги мог носить, не имелось. Посему касторку Рафаил позаимствовал у здешнего почтового комиссара на тех же условиях, что плащ у Белобородова – с обязательством вернуть при расставании в целости и сохранности. Как сие можно сделать, употребив касторку, он по обычаям великого государства российского пока не думал, полагая вернуться к сей мысли позднее.

Почтовый комиссар согласился с преизрядным удовольствием – лишь бы избегнуть порки, коей полковник Белобородов имел обыкновение всех комиссаров награждать по случаю своего прибытия. Но не согласились собаки почтового комиссара, как не понимающие человеческих обычаев. Уже километр они гнались за Рафаилом по сияющей голубой улице Гробова.

Чудная картина представилась бы каждому подъезжающему к крепости: волшебство туманно-синих полей и огородов, бокастые сиреневые столбы дымов над заснеженными избами, приветы ясного ночного неба, теплого и кроткого, как голос бабушки. И продолжительный лошадиный бег одинокого путника, окруженного лаем, неистовым мельканием лап и пламенем ненависти в желтых глазах.

Спеша помочь своему благодетелю, Рафаил выскочил из бани босым да так и летал по снегу голыми ногами. Пятки у него были изрядно тверды от дальних переходов, посему и стужи не замечали.

Но как человек, покрытый шерстью от шеи почти до самых пят, он умел слышать мохнатых меньших братьев неким внутренним слухом, и радости ему это умение не доставляло.

– Отдай касторку, человек с больной головой! – чудилось ему в лае вожака, огромного черного пса с грудью в золотых подпалинах, как в орденах империи российской. – Отдай, не то порву штаны из крашенины!

– Отдай комиссарский достаток! – кричала и сучка, мелкая и противная, как все сучки. – Не умножай свое богатство противу своей философии!

Подлаивали старшим и годовалые подростки, суетно и неразборчиво, но столь же недружелюбно. Самый проворный, забегая справа, уже целился на обледенелую штанину, мелькающую над каменной Рафаиловой пяткой.

– Пшел! Пшел! – Рафаил выворачивал ногу и, будто копытом, забрасывал его вырванным из укатанной дороги снегом.

– От касторки тебя пробьет понос! – вожак, видя отчаянную несговорчивость Рафаила, начал объяснять ему истинные свойства лекарства. – Будешь дристать до морковкиного заговенья.

– Не твое собачье дело! – не выдержав, крикнул Рафаил.

Он прижал драгоценное снадобье к груди и оглянулся. Вражья стая летела за ним на крыльях злобы и не подавала признаков усталости.

Что было делать? Собак полдюжины и у каждой четыре ноги и сорок два зуба, а он один и ног у него только две и зубов тридцать три. Ни пятками не отбиться, ни лапу хотя бы одному не отгрызть…

Разорвут папино наследство на ленточки да еще до мужской силы доберутся.

Но сердце Рафаила всегда было отверсто с отменною жалостию к страданиям полковника Белобородова, одарившего его двусторонним плащом, малиновым с одной стороны и синим с другой. Он решил биться за касторку до конца, даже если в помощь собакам сбежится полкрепости.

Вывернув ногу половчее, он залепил в морду первогодка такой ком мерзлого снега, что тот немедленно встал и начал утираться своей мягкой подростковой лапой.

Отец стаи от ярости споткнулся и полетел под ноги Рафаилу. Этот бросок сбил Рафаила с ходу, и стая вмиг окружила его, злорадствуя обнаженными клыками. Рафаил прижал касторку к своему мужскому месту, закрывая то и другое руками, и решил, что лучше расстанется с жизнью, чем отдаст одну из своих драгоценностей, а тем паче обе вместе.

Вожак готовился вцепиться Рафаилу в горло, жизнь Рафаилова пела уже «Аминь!», как из соседнего переулка вывернула невиданная нигде процессия: огромный волк шел рядом с такой же большой овцой, держа ее за шиворот.

От изумления собаки перестали лаять, Рафаил выронил полуштоф с касторкой, и все в раздумье уставились на необыкновенную пару.

Остановились и волк с овцой, глядя на собак, на Рафаила и прыгающий по дороге полуштоф.

– Господин волк, – оправившись от удивления, сказал Рафаил своим внутренним голосом, – почему ты гуляешь, держа овцу за воротник?

– Потому что за ногу ее держать неспособно, – ответил ему волк, отпустив овцу. – Тем паче она шагать тогда не сможет. А тащить ее на себе неохота. Пускай идет своим ходом.

Овца между тем стояла смирно и не показывала даже признаков беспокойства.

– Но почему овца согласилась идти с тобой и не попыталась хотя бы позвать на помощь?

– Потому что иначе я загрызу ее?

– Но ты ее все равно загрызешь, господин волк!

– Это в будущем, но кто у нас думает о будущем? А до сей поры мы погуляем!

И волк с овцой направились было дальше, но тут прервала свое раздумье собачья стая. Оставив Рафаила, она с тою же силою ненависти бросилась на волка. Волк отпустил овцу и пошагал прочь из крепости. И было в его походке такое волчье достоинство и превосходство, что собаки остановились.

Рафаил же, подхватив касторку, кинулся в другой переулок, к бане, оглядываясь назад и летя вперед боком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю