Текст книги "Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?"
Автор книги: Александр Филиппов
Соавторы: Елена Васильева,Михаил Шульман,Альберт Байбурин,Нина Сосна,Илья Кукулин,Елена Рождественская,Ирина Каспэ,Екатерина Шульман
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
«Несмотря на расширение информационной базы исторических исследований, она все равно увеличивается гораздо медленнее, чем информация, используемая в большинстве других общественных наук. По-прежнему историки вынуждены тратить значительную часть времени на подготовительные операции и выполнять их самостоятельно. Объем, характер и первичная обработка эмпирического материала в большинстве случаев ограничены пределами возможностей одного индивида, реконструирующего тот или иной фрагмент прошлой реальности»[316]316
Савельева И. М., Полетаев А. В. Знание о прошлом: теория и история: В 2 т. Т. 1: Конструирование прошлого. СПб.: Наука, 2003. С. 312. См. в связи с этим упомянутые выше статьи Эксле и Юрия Зарецкого, посвященные анализу изменений в концептуализации исторического источника на протяжении XIX–XX вв.
[Закрыть].
Существенно меньшую разработку на сегодняшний день получила теоретическая рефлексия о функционировании документов в рамках исторической репрезентации, в том числе в рамках создаваемых историками текстов. Речь идет о средствах конструирования объективности исторического текста, о роли научно-справочного аппарата, о значении практик комментирования источников в тексте, наконец, о стратегиях предъявления в тексте своего опыта работы с документами (ср. ответы Кошелевой на вопросы анкеты)[317]317
Подобные развороты возникают в ситуации жанровой дифференциации историографии. Из недавних примеров см., например: Нарский И. В. Фотокарточка на память: Семейные истории, фотографические послания и советское детство (Автобио-историо-графический роман). Челябинск: Энциклопедия, 2008.
[Закрыть]. Проблематика реальности как текстуального эффекта активно обсуждалась под влиянием трудов Ролана Барта и других исследователей, инспирировавших лингвистический поворот в исторической науке, и стала важнейшим сюжетом для работ Хейдена Уайта, Ганса Келлнера, Стивена Бэнна и др., сформировавших традицию новой интеллектуальной истории. Особое место в ходе ее обсуждения заняло осмысление форм текстуального предъявления документальных оснований исследования[318]318
См., например, ставшую уже классической статью: Hexter J. The Rhetoric of History // History and Theory 1967. Vol. 6. № 1. P. 3–13 – или более близкие к нам по времени примеры интереса к данной проблематике: Hulcheon L. Postmodern Paratextuality and History // Texte. 1986–1987. № 5/6. P. 301–312; Danet B. Books, Letters, Documents: The Changing Aesthetics of Texts in Late Print Culture // Journal of Material Culture. 1997. Vol. 2. № 1. P. 5–38; Hauptman R. Documentation: A History and Critique of Attributions, Commentary, Glosses, Marginalia, Notes, Bibliographies, Works-Cited Lists, and Citation Indexing and Analysis. Jefferson, N.C.: McFarland a Company, 2008.
[Закрыть] (см. об этом в ответах Константина Цимбаева и Василия Молодякова на вопросы анкеты)[319]319
Из ответов Василия Молодякова также следует, что историк может выступать не только исследователем документов, но и их коллекционером.
[Закрыть]. Другое направление обсуждения подобных сюжетов связано с проблематикой исторического опыта и, в частности, культурных механизмов, отвечающих за переживание подлинности соприкосновения с прошлым[320]320
См., например: Steedman С. Dust: The Archive and Cultural History. New Brunswick, N. J.: Rutgers University Press, 2002. Примером обращения к этой тематике в отечественной историографии можно считать статью: Гавришина О. В. «Опыт прошлого»: понятие «уникальное» в современной теории истории // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. Вып. 4. М.: ОГИ, 2002. С.329–351.
[Закрыть].
К сожалению, в отечественной науке описанная выше рефлексия по-прежнему весьма слабо развита, несмотря на многочисленные декларации ряда историков и источниковедов относительно готовности признать постмодернистскую критику частью профессиональной саморефлексии историка. Негативную роль здесь сыграла (и продолжает играть) характерная для многих представителей отечественного исторического сообщества установка на борьбу с постмодернизмом[321]321
Симптоматику этой борьбы в контексте кризиса исторической профессии в 1990–2000-е годы еще предстоит по-настоящему осмыслить. См. об этом: Степанов Б. Е. Историческая периодика и проблема профессиональной саморефлексии // История: Электронный научно-образовательный журнал. Вып.1. Историческая наука в современной России. 2010. http://mes.igh.ru/magazine/content/istoricheskaya_periodika.html (Доступ для зарегистрированных пользователей).
[Закрыть]. Между тем значение так называемых «постмодернистских» теорий, на мой взгляд, заключается вовсе не в отрицании возможности познания прошлого, а в том, что они в определенном смысле более последовательно осуществляют критику реифицированного представления о «документальности» источника и выявляют в имеющемся у нас инструментарии описания документа свернутые культурные конструкции и вытесненные социальные контексты[322]322
Показательно, что проблематика постмодернизма (то есть противоречивости современных стандартов сохранения документов, их социальных и политических функций и т. д.) давно стала совершенно ординарной в западной архивной периодике, о чем опять-таки свидетельствует публикуемый в этом сборнике текст Блоуина и Розенберга.
[Закрыть]. Соответственно, речь идет не об отказе от выработанных исторической наукой приемов и специализированных техник работы с источниками. Речь идет о том, что осмысление поставленных постмодернистскими теориями проблем позволяет перевести профессиональную рефлексию исследователей и хранителей прошлого – и в частности, рефлексию о документе – в пространство «культуры истории», охватывающее все многообразие контекстов присутствия прошлого в настоящем.
Наряду с комплексом вопросов о документе как объекте познания можно поставить вопрос и о документе как инструменте формирования исторической культуры. Так, документы играют огромную роль в различных сферах и практиках идентификации и сохранения памятников, будь то археология или охрана культурного наследия. Важно отметить, что вопросы установления идентичности конкретного памятника, пределов его возможной трансформации, представления его различным аудиториям и т. д. имеют как нормативное, юридическое, так и познавательное, информационное измерение, связанное с использованием технологических нововведений, таких, например, как 3D-реконструкции археологических артефактов[323]323
Эта проблематика активно обсуждается в современных изданиях (в том числе отечественных) по археологии и клиометрии.
[Закрыть]. Другим важным сюжетом здесь может быть анализ документов, которые обеспечивают сегодня функционирование профессионального сообщества историков и, шире, научного сообщества в целом[324]324
Для примера упомяну жанр «отчета по НИР», с которым мне и моим коллегам постоянно приходится иметь дело. В имеющихся исследованиях (см., например: Карапетянц И. В. Возникновение и развитие отчетов о научно-исследовательских работах в СССР как одного из видов научно-технических документов: Автореф. дис. … канд. ист. наук. М., 1985.) он рассматривается с информационной и управленческой точек зрения, между тем для научного сообщества больший интерес представлял бы анализ этого жанра с точки зрения культурной и этнографической. Ср. недавние исследования университетских архивов и университетского документооборота: Ильина К. А. Делопроизводственная документация как источник изучения практики управления российскими университетами первой половины XIX века: Автореф. дис. … канд. ист. наук. Казань, 2011; Вишленкова Е. А., Галиуллина Р. Х., Ильина КА. Русские профессора: университетская корпоративность или профессиональная солидарность. М.: НЛО, 2012.
[Закрыть].
В заключение стоит вернуться к вопросу о статусе и задачах теории документа. Как я отметил в начале, представленные в этом тексте рассуждения носят предварительный характер. Предварительными их делает не только то, что они выполняют функцию комментария и носят характер обзора. Сама специфика этих рассуждений, разворачиваемых в русле эпистемологической критики, делает их полезными главным образом в качестве средства расчистки территории или, точнее, – указания на то пространство, где могут проявиться многообразные опыты взаимодействия с документом, имеющиеся у представителей разных научных сообществ. Смысл рефлексии об этом опыте, которая до некоторой степени уже состоялась в рамках проведенного опроса, вполне выразим, как мне кажется, при помощи хрестоматийной формулировки Маршалла Маклюэна «The medium is the message»: историк не просто вычитывает из документа информацию, само взаимодействие с документом – будь то в архиве или на страницах исторического сочинения – заслуживает того, чтобы стать предметом самостоятельного интереса. В подтверждение сказанного приведу слова Марка Блока, посвятившего подобной рефлексии о документе один из разделов «Апологии истории»:
«…Всякие поиски документов таят в себе долю неожиданности и, следовательно, риска. Один коллега, мой близкий друг, рассказывал мне, что в Дюнкерке, когда он на побережье, подвергавшемся бомбежке, ожидал вместе с другими погрузки на суда, не выказывая особого нетерпения, кто-то из товарищей с удивлением заметил: „Странно, у вас такой вид, словно опасность вас не пугает!“ Мой друг мог бы ответить, что, вопреки обычному предрассудку, привычка к научным поискам вовсе не так неблагоприятна для спокойного принятия пари с судьбой»[325]325
Блок М. Апология истории, или ремесло историка. М.: Наука, 1986. С. 46.
[Закрыть].
Елена Рождественская
Биография. doc:
нарративизация биографического опыта остарбайтеров
Интерес к статусу документа в парадигме качественного подхода и биографических исследований высвечивает решающую роль социальных институтов, оставляющих свой след в истории обществ. Ведь документы как стандартизированные артефакты, обладающие определенным форматом (договоры, свидетельства о смерти и другие акты гражданского состояния, дневники, письма, рекомендации и т. д.), позволяют судить о деятельности различных общественных институтов, об их идеологиях, легитимациях, носителях[326]326
Wolff S. Dokumenten – und Aktenanalyse // Qualitative Forschung / Hg. U. Flick, E. von Kardoff, I. Steinke. Hamburg: Rowohlt Verlag, 2003. S. 503.
[Закрыть]. Иной модус этой темы – документальность как эпистемический конструкт, то есть воссоздание процессуальной структуры пережитого и воспроизводимого памятью опыта. В поисках документальности прислониться к институциям – значит обрести доступ к законсервированной социальной памяти. «Можно было бы сказать, если слегка поиграть словами, – пишет М. Фуко, – что в наше время история стремится к состоянию археологии, к внутреннему описанию памятника»[327]327
Foucault M. The Archeology of Knowledge. N.Y.: Barnes a Noble, 1993. P. 7.
[Закрыть]. Таким образом, документ института определенной эпохи отчасти обещает документальность, et vice versa – претензия на документальность не мыслима без документа эпохи. Какого рода документ будет положен в основу данной статьи?
Речь идет о биографиях как рассказанных историях жизни. Вслед за X. Бламером К. Пламмер называет их документами жизни, или человеческими документами, «апеллирующими к индивидуальному опыту, который раскрывает действия индивида как агента и участника социальной жизни»[328]328
Plummer K. Documents of Life An Introduction to the Problems and Literature of a Humanistic Method. L.: Unwin Hyman, 1990. P. 2.
[Закрыть]. К ним относится широкий спектр материалов: письма и дневники, сны и самонаблюдения, биографии, эссе и записки, фотографии и фильмы. Пламмер разделяет мнение Р. Рэдфорда о наличии важной экспрессивной составляющей «документов жизни», коль скоро в них находят выражение авторская позиция и значения, благодаря которым читатель знакомится с автором и его точкой зрения на события[329]329
Ibid. P. 14.
[Закрыть].
Претензия на документальность «того, что происходит на самом деле» неразрывно связана с двумя проблемами. Во-первых, не может быть знания без учета актора, воссоздающего действительность, его действий и обыденных представлений. Согласно Ю. Хабермасу, социолог имеет дело с символически предструктурированными объектами, с прединтерпретированным миром, в котором создание и воспроизводство смысловых рамок как раз и является условием анализа[330]330
Хабермас Ю. Проблематика понимания смысла в социальных науках / Пер. с нем. Т. В. Тягуновой // Социологическое обозрение. 2008. Т. 7. № 3. С. 7.
[Закрыть]. Вторая проблема заключается в зазоре между действительностью и имеющимся знанием. Это означает неприменимость классического понятия «объективности», поскольку отсутствует преимущественная точка для наблюдения. Феноменологические концепции, интерпретационная и обосновательная теории в социологии тяготеют к тому, чтобы не принимать на веру все, что предлагают респонденты, но анализировать и воссоздавать структуру и правила их практик и текстов, а также событий, которые объективно можно рассказать другим и которые наблюдались другими. Презумпция связности и достоверности биографического нарратива тем не менее подлежит проверке, – как документы в комендантский час. И речь идет не только о прямых упоминаниях документов как удостоверений личности, но и (причем в еще большей мере) о предъявлении «правильного», уместного нарратива как свидетельства коммуникативной и биографической компетентности. Теоретически возможна и описанная М. Зомерсом нарративная идентичность как погружение в заданный «социальный нарратив», в котором акторы обживаются, социализируются, придают формы пережитому ими опыту[331]331
Somers M. R. The Narrative Constitution of Identity: a Relational and Network Approach // Theory and Society. 1994. № 23. P. 605–649.
[Закрыть]. Рассказчик рассматривается здесь как владелец и пользователь нарративно опосредованной культуры, осмысляющий свой опыт в предлагаемых формах – своего рода нарративных «ready-mades»[332]332
Keupp H., Ahbe Т., Gmuer W., Hoefer R. u.a. Identitaetskonstruktionen. Das Patchwork der Identitaeten in der Spaetmoderne. Reinbek: Rowolt, 1999.
[Закрыть].
Автор этой статьи придерживается интерпретационного подхода к воссозданию картины событий, призванному передать историю пережитого опыта, а также очертить контуры нарративных идентичностей с точки зрения настоящего. Важнейшим методологическим условием является соответствие единицы анализа – это может быть одна биография или история одной семьи – уровню событийности. Г. Розенталь в своей книге вкратце так описала этот подход: «Методика, используемая для анализа рассказов о семье и историй жизни, представляет собой интерпретационное восстановление картины событий»[333]333
Rosenthal G. Erlebte und erzaehlte Geschichte. Gestalt und Struktur biographischer Selbstbeschreibungen. Frankftirt / Main: Campus Verlag, 1995. S. 16. Основные принципы данной методики – восстановление и последовательность/секвенциональность. Тексты не подразделяются на отдельные категории, а анализируются исходя из их значения в контексте целого. Последовательная организация текста биографии и выстроенная автором хронология событий играют важнейшую роль в жизнеописании.
[Закрыть]. При анализе интервью особое внимание уделяется структурным различиям между тем, что было испытано, и тем, что рассказывается: между прожитой жизнью и жизнью, о которой рассказывают, то есть между историей жизни и жизнеописанием. Интерпретации подлежит то, в какой нарративной/ненарративной форме, в какой последовательности люди говорят об определенных моментах своей жизни; реконструируются механизмы, побуждающие их поддерживать тот или иной разговор и о чем-либо рассказывать. В процессе анализа проясняются взаимосвязи отдельных эпизодов рассказа, тематические поля. Исходное предположение заключается в том, что рассказываемая история жизни состоит не из разрозненной серии событий, напротив, самостоятельный отбор событий рассказчиком и композиция историй основаны на контексте значения, а именно на общей интерпретации биографанта. Таким образом, рассказываемая история жизни есть последовательность взаимосвязанных тем и перекрестных ссылок.
Мы прояснили в преамбуле свои позиции по отношению к анализу отдельной биографии как документа жизни, но какие вызовы могут воспоследовать в случае коллекции биографий – выборочной совокупности подчиненных определенному социальному или историческому опыту историй жизни? Какие характеристики превращают этот коллективный опыт и рассказ о нем в документ эпохи? Биографические исследования порождают проблематику пересечения индивидуального и коллективного социального опыта, в различной степени задокументированного и со временем (по мере изменения дискурс-форматов и политик памяти) предъявляющего на месте фигур умолчания документы-свидетельства.
Биография как документ жизниМы используем в этой статье материалы международного проекта «Принудительный и рабский труд»[334]334
Результаты этого проекта, координировавшегося Институтом истории и биографии Университета Хаген (Германия) при поддержке Фонда «Память и будущее», опубликованы в: Hitlers Sklaven. Lebensgeschichtliche Analysen zur Zwangsarbeit im internationalen Vergleich / Hg. A. von Plato, A. Leh, C. Thonfeld. Wien-Koeln-Weimar: Boehlau Verlag, 2008.
[Закрыть] – биографические интервью с людьми, в годы Второй мировой войны пережившими тяготы подневольного труда[335]335
Автор статьи вместе с коллегами В. Семеновой и О. Никитиной провел в Пскове и области 30 интервью с так называемыми остарбайтерами. Псковская область была оккупирована 9 июля 1941 года, оккупация длилась до 22 июля 1944 года.
[Закрыть]. Биографии остарбайтеров, собираемые в традициях «устной истории», постепенно занимают свое место в общем, но не равноценно означенном символическом пространстве дискурсивной памяти о войне. Задачами, объединяющими проекты разных стран, были прежде всего документирование опыта и архивирование собранной аудиовизуальной информации. Для целей исследования были выбраны три основные категории: гражданские лица, угнанные в Германию на принудительные работы, военнослужащие, попавшие в плен, и жители оккупированных территорий.
Однако социологическая позиция требует отнестись к историям жизни наших биографантов не только как к документированному источнику устно-исторического знания, не только как к этическому «свидетельству», помещенному в пространство катастрофизируемой истории жизни. Помимо общей для многих стран военной травмы проект выявил серьезные различия между жизненными траекториями представителей этой социальной группы в отдельных обществах. Возможность говорить о прошлом была далеко не у всех; перспектива репрессий при возвращении блокировала вхождение опыта в культурную память остарбайтерского сообщества. В России оно возникло только в 1990-е годы, когда немецкие фонды начали выплату компенсаций тем, кто в годы войны был мобилизован нацистами на рабский труд. Таким образом, наш исследовательский фокус – не столько «устно-исторический», сколько социологический – смещается на конструкт биографии в целом, перерабатывающей сложный социально-исторический опыт. Свидетельство как документ эпохи по принципу матрешки прячется в рассказанную историю – «документ жизни» по Пламмеру. Но «предъявление» такого документа эпохи имело различные сценарии: институционально востребованные (пунктами и лагерями фильтрации НКВД, выдававшими справки для получения паспортов), нарративно переписанные и умалчивающие, ложные или камуфляжные истории, манипуляции с документами, наконец, – попытки восстановить документальность опыта с помощью архивов НКВД-ФСБ и частичное его вовлечение в нарратив.
Сложность анализа сконструированной биографии, которая содержит разрывы и умолчания, связана не только с тем, что пережитые страдания, страх и лишения подталкивают рассказчиков к использованию «новояза», требующего семиотической декодировки и психотерапевтического подхода. Проблемы вызывает сама «работа» рассказчиков по преодолению биографических разрывов, ощущаемых и частично осознаваемых как отклонение от поколенческой нормы. Этот своеобразный ремонт биографий прослеживается на двух уровнях – в плоскости реконструируемых стратегий нормализации жизненного пути, приведения их к биографической норме[336]336
Реконструкция биографической нормы вытекает из тех усилий, которые предпринимают рассказчики, дабы придать событийному ряду биографии типический характер либо, напротив, закамуфлировать неизживаемые события своей жизни. Стратегии по восстановлению этнометодологического порядка позволяют проследить его структуру. На основе репрезентативной выборки мы можем реконструировать российскую биографическую норму как оседлость, верность выбранной профессии, стабильность социального контекста, усредненность, наличие полной семьи и ее этническую однородность, следование норме здоровья и поведения. См.: Мещеркина Е. Структура женской биографии в отличие от мужской // Устная история, биография и женский взгляд / Ред. и сост. Е. Ю. Мещеркина. М.: Невский простор, 2004. С. 221–253.
[Закрыть] и в плоскости самого рассказа как нарративные стратегии представления событий жизни. При социологическом прочтении биографии, содержащей девиантный социально-исторический опыт, учитывается посттравматическая социальная ситуация. Она раскрывается как поле возможных и невозможных действий вследствие определенных задокументированных событий, а также как наличие или значимое отсутствие внутриколлективного и дискурсивного нарратива об этих событиях.
И здесь важно вспомнить ту характеристику, которая, благодаря Пламмеру, прочно связывается с документами жизни – экспрессивность выражения доносимого автором смысла. Или его крушения, добавим мы. Имеется в виду утрата смысла (кризис отношений прошлого и настоящего, в рамках которого прошлое обесценивается, или опыт, который разрушает возможность его интерпретации), утрата смысловой связности биографического конструкта или когеренции[337]337
Под когеренцией здесь понимается создание связного образа на основе автобиографических воспоминаний. Когеренция в широком смысле включает темпоральную непрерывность, а также синхронизацию образов Я и действий рассказчика в различных сферах жизни в различные ее периоды. См.: Rozhde-svenskaya Е., Semenova V., Nikitina О. Frauenbiographien und Frauenerinerungen an den Krieg // Hitlers Sklaven. Lebensgeschichtliche Analysen zur Zwangsarbeit im internationalen Vergleich / Hg. A von Plato, A. Leh, C. Thonfeld. Wicn-Koeln-Weimar: Boehlau Verlag, 2008. S. 273–284.
[Закрыть] биографии. Как доступный эмпирическому наблюдению феномен эта проблема обнаруживается в биографических разрывах, в неспособности рассказчиков совместить в едином пространстве рассказа все фазы жизненного пути, то есть в крушении единого нарратива, его фрагментации, в лакунах, фигурах умолчания и тому подобных нарративных стратегиях. В этом плане нарративная идентичность, на уровне которой происходит «ремонт» биографии, – важное поле для анализа тех ресурсов, с помощью которых рассказчик решает главную задачу своей жизни – собирает свое Я.
При анализе биографий мы отчасти полагаемся на культурно-антропологический подход, примененный Й. Рюзеном к исследованию того кризиса исторической памяти, который возникает при столкновении исторического сознания с опытом, выходящим за рамки представлений о социально-исторической норме. По мнению Рюзена, за обращением к микроистории, к конкретным биографиям стоит попытка проникнуть в сознание биографантов, понять, как они воспринимали и интерпретировали собственный мир, и, таким образом, вернуть этим людям культурную самостоятельность, а этим способам восприятия, отличным от наших, – легитимность[338]338
Рождественская Е. Нарративная идентичность в автобиографическом интервью // Социология: методология, методы, математическое моделирование. 2010. № 30. С. 5–26. См. также: Рюзен Й. Утрачивая последовательность истории (Некоторые аспекты исторической науки на перекрестке модернизма, постмодернизма и дискуссии о памяти) / Пер. с англ. А. В. Антощенко // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. Вып. 7. М.: Эдиториал УРСС, 2001. С. 12.
[Закрыть]. Утверждая оспариваемую методическую рациональность микроисторического подхода, он подчеркивает, что «не существует памяти, абсолютно не претендующей на правдоподобие, и эта претензия основывается на двух элементах: вне-субъективном (transsubjective) элементе опыта и интерсубъективном элементе согласия»[339]339
Там же. С. 13.
[Закрыть]. Если память – закрепленный и воспроизводимый, передаваемый в семейном и социальном нарративе опыт, то интерсубъективность – другой элемент исторического смысла: история немыслима без согласия тех, к кому она обращена. Вместе с тем, как отмечает Рюзен, «ее правдоподобие зависит не только от ее отношения к опыту. Оно зависит также от ее отношения к нормам и ценностям как элементам исторического смысла, разделяемым сообществом, которому она (история) адресована»[340]340
Там же.
[Закрыть], то есть от дискурсивных правил, создающих интерсубъективное согласие.
Итак, мы рассматриваем собранные биографии остарбайтеров как пространство разорванной, некогерентной социальной идентичности. С одной стороны, они испытывают кризис смысла под давлением дискурсивных правил, делающих сомнительной перспективу интерсубъективного согласия других групп советского общества относительно места и роли остарбайтеров, оценки и принятия их поствоенного нарратива, то есть, по сути, придания ему легитимной документальности. С другой стороны, с точки зрения самих остарбайтеров, катастрофический опыт пережитого ими не может быть наделен смыслом[341]341
Мы не принимаем здесь в расчет позицию «вненаходимости», описанную М. Бахтиным, и ее религиозный вариант – поиск оправдания жизни в вере – у С. Франка. См.: Франк С. Смысл жизни // Смысл жизни: Антология / Сост., общ. ред., предисл. и примеч. Н. К. Гаврюшина. М.: Прогресс-Культура, 1994. С. 489–583.
[Закрыть]. Мы обозначили в начале статьи институциональную рамку для порождения и легитимации документальности; соответственно, индивидуальные усилия субъектов по наделению смыслом своего биографического опыта имеют пределы, которые будут описаны ниже.
Интерпретации подлежали биографии псковских остарбайтеров, прошедших этап легитимации в период компенсационных выплат со стороны немецких фондов. Компенсации смогли получить лишь те, кто сумел доказать документально факт подневольного труда. Именно они объединились в сообщество взаимной меморизации, подвергнув остракизму тех, кто оказался не в состоянии представить документы, справки, свидетелей. Для решения поставленных задач нам важна эта внутригрупповая валидация разделенного опыта, послужившего фактором объединения в группу. Какие же социальные действия[342]342
Рассматриваемый ниже набор ключевых социальных действий – результат смыслового кодирования, текстуальных процедур, уплотняющих смысл нарративов. Его реконструкция осуществлена в традиции качественного анализа нарративных данных по Э. Страусу и Дж. Корбин (см.: Strauss A., Corbin J. Basics of Qualitative Research. Grounded Theory Procedure and Techniques. Newbury Park: Sage, 1990). Вопрос о полноте этого набора и исчерпываемости построенной типологии упирается в основания выборки для интервьюирования. Мы провели анкетирование всего состава Общества бывших узников, а затем отобрали для интервьюирования тех, кто представлял различные поля опыта (рекрутированы как гражданские лица, как военнослужащие, для работы в промышленности, на селе, в лагере, в частных домах) в ситуации (с отсылкой к Р. Коллинзу) наиболее типичных, с повторяемыми сюжетами жизненных путей. Совершенно непохожие индивидуальные судьбы анализировались как особые кейсы.
[Закрыть] были предприняты этими людьми на уровне конструирования жизненного пути в целях нормализации, совладания с разрывом в биографии или восстановления биографической целостности? Мы выделяем несколько стратегий, приближающих конфигурацию послевоенного жизненного пути остарбайтеров к легитимному для советской эпохи.
1. Нормализация с учетом гендерной принадлежности (мужская биография – «добирание» военного опыта плюс трудовая занятость; женская биография – замужество, «законно-ритуальная» смена фамилии, опороченной фактом работы в Германии, рождение детей плюс трудовая занятость).
Рассмотрим две мужские биографии. Первая из них (Н. З-ва) дает пример нормализации через фронтовой опыт в штрафной роте, который и «переписывает» ущербность пленения. Войну Н. З-в закончит в ином качестве. В составе штрафной роты он совершит подвиг и будет награжден орденом Славы 3-й степени. Будет в его биографии и взятие Берлина, и карьера в облкомхозе, однако даже статус героя-фронтовика не спасет его от упреков («упрекали свои же работники, с зависти, наверное, потому, что я был в плену и вдруг я занимаю такую должность»).
Во второй биографии (отца Р. К-вой) речь идет о мобилизации в армию в качестве тылового рабочего, что, тем не менее, позволит «замаранному» закончить войну с фронтовым, а не лагерным опытом.
Из интервью с Р. К-вой о возвращении на родину и мобилизации отца:
«Два лейтенанта подъехали, один, очень злой такой, говорит: „Что, поехали к немцам работать?“, второй с отцом стал разговаривать, говорит: „Знаешь что, папаша, уезжайте… дальше куда-нибудь. А то… мы отступим, вы опять окажетесь под немцами“. Мы с километр по дороге прошли, потому что здесь все идут люди без конца по обочинам. А потом подходит один военный и говорит: „Папаша, а ты какого года рождения?“ Он сказал, какого года рождения, тот и говорит, что тебе придется в повозочке походить… И его забрали в армию. И мы остались втроем».
Женская биография (Л. Т-вой) отсылает к опыту запрета на профессию и включает в себя стратегию замужества и рождения детей. Из интервью с Л. Т-вой, учительницей в оккупированной деревне:
«…Мы друг у друга даже не брали адресов, потому что после войны мы не старались друг друга искать, оно лопнуло, должна была война кончиться и не напоминать больше. Потом здесь было такое, как сказать, все, кто был в оккупации, всех учителей снять, я и вылетела с этой оккупацией. Придумали, конечно, другую причину, впрямую это не писали. Ну, потом я уже не пошла на учительское поприще. Потом я тут замуж вышла, с детьми просидела, а потом пошла секретарем по конторам».
2. Анонимизация (классическими для сталинской России способами ухода от возможных репрессий являлись – и примеры из нашей выборки это подтверждают – трудовая миграция, те же брачные стратегии и манипуляции с документами – их утрата, подмена, утаивание фактов при получении новых удостоверений личности).
Из интервью с Е. М-вой:
«В городе-то проще было, затерялся там, никто не спрашивает… не говоришь – и не говоришь об этом… Четыре класса я закончила – потом все, работать уже надо. Помогать маме надо было, налог надо было платить за все. Такие налоги были, что… Держишь куру, не держишь – яйцо сдай там определенное, шерсть там сдай, молоко принеси от коровы… Картошку – столько-то, чеснока столько-то… И денежный плюс налог еще… Это какой-то кошмар. И вот я пошла работать на кирпичный завод, девчонкой. Пятнадцать лет мне исполнилось, второй сезон отработала – мне дали справку, я получила рабочий паспорт. Потом, завербовались – в Ленинград, на стройку. Три года я там отработала, ну, как вербовка кончилась… я ушла на фабрику».
3. Компенсация (поиск культурных ниш, которые позволяют вести постоянный диалог, не всегда напрямую, о пережитом, выбор позиции эксперта с работой в архивах, организация своего сообщества, например общества малолетних узников, литературно-историческое творчество и т. п.).
Один из наших респондентов, Г. К-ов, сам в детстве прошедший Заксенхаузен, возглавляет Псковское общество узников концлагерей. Среди членов этого общества есть люди, которые пишут стихи, очерки, историко-краеведческие статьи, что позволяет им перевести биографический опыт в литературную форму, отчуждающую пережитое, и хотя бы таким образом получить символическое признание.
4. Гиперкомпенсация (смена роли и идентификация с охранительными структурами).
Пример этой стратегии обнаружился случайно. Интервьюируя одну из участниц Псковского общества узников лагерей, мы узнали о ее соседке с аналогичным опытом. Договорившись по телефону, мы пришли к этой пожилой женщине, заполнили анкету, и уже можно было приступать непосредственно к интервьюированию, но она от него отказалась и даже попыталась вернуть скромные подарки, врученные ей при встрече. Тем не менее в отсутствие нарратива имеется биографический конструкт, «жизненный путь». М. И-ва, будучи угнанной из Пскова в 19 лет, три года проработала сварщицей на военном заводе под Дрезденом, а после освобождения, списавшись со своей подругой по лагерю, уехала на золотые прииски на север страны, где охраняла заключенных, которые добывали золото. Там она познакомилась со своим мужем, тоже охранником, и вернулась на родину лишь после его смерти. Инверсия ролей и индивидуальный путь девиктимизации отчасти объясняют нежелание рассказывать об этом.
Эмпирически обнаруженные в биографиях рассказчиков стратегии нормализации представляют собой реализованные траектории жизненного пути, векторы которых указывают на определенную социальную компетентность субъектов биографического опыта (то есть знание ими правил «игры на выживание»), на их стремление вписаться в институциональные координаты, чтобы стать как все. Какую же роль в этом процессе играли собственно документы?