Текст книги "Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?"
Автор книги: Александр Филиппов
Соавторы: Елена Васильева,Михаил Шульман,Альберт Байбурин,Нина Сосна,Илья Кукулин,Елена Рождественская,Ирина Каспэ,Екатерина Шульман
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Споры о значении и ценности различных видов источников велись еще до отказа от идеи «веса в истории» и наступления эпохи электронных записей. В связи с необходимостью сохранения документов, в наибольшей степени отражающих «исторический опыт», возникали вопросы о том, какие именно формы документальных архивов следует сохранять. Фотографии, фильмы, устные свидетельства и другие артефакты, должны ли они столь же усердно разыскиваться, упорядочиваться, храниться и описываться, как письменные документы? Вопросы о том, какие именно виды источников архивам надлежит разыскивать, приобретать и хранить, – это не просто вопросы управления архивами, хотя и по этому поводу происходит множество конфликтов. Однако гораздо более серьезные конфликты в этой сфере касаются надежности источника (к этой проблеме мы вскоре вернемся), а также того, действительно ли (и если да, то в какой степени) традиционные архивные документы являются менее удобными отправными точками для получения определенных видов исторического знания, чем неписьменные документы, такие как фотографии и устные свидетельства.
Как мы уже видели, одно из преимуществ подхода, связывающего подлинность источника с его происхождением, заключается в том, что место появления документа играет в этом случае бóльшую роль, нежели авторство. Конечно, при наличии такой возможности желательно установить и автора документа, однако авторитетность источника определяется его институциональной принадлежностью. Когда же речь идет об устных свидетельствах, можно судить об их достоверности исключительно на основании авторства. Что касается фотографий и фильмов, то их аутентичность зависит от того, как они создавались. Чтобы хранить устные или визуальные свидетельства, архиву необходимо определить, насколько важен предмет, о котором они повествуют, и насколько он отвечает социальным и научным целям архива. Соответственно, здесь возникает комплекс вопросов об общественном, культурном и политическом статусе автора устного свидетельства, о предмете, изображенном на фотографии, и о том, как был сделан данный кадр. Ни одно из этих решений не может быть принято на основе тех разрозненных наборов правил, которыми традиционно руководствовались администрации архивов.
Вопрос о подлинности фильмов и фотографий тоже вызывает ряд порождающих конфликты проблем. На первый взгляд может показаться, что фотографии и фильмы не нуждаются в аутентификации, поскольку на них визуально запечатлены те или иные фрагменты реального прошлого. Ценность подобных картинок никак не зависит и от того, удалось ли идентифицировать фотографа или создателя фильма, сколь бы важным это ни было по другим соображениям. Однако за «реалистичностью» изображения скрываются проблемы артефактности, центральные для архивного дела. Была ли запечатленная сцена естественной или постановочной? Настраивал ли фотограф или оператор оборудование таким образом, чтобы зафиксировать какие-то особые аспекты этой сцены, передать настроение, окружающую обстановку, творчески доказать некую идею, или просто включил камеру, как если бы она была открытым и непредвзятым хроникером? Архивисты и другие специалисты, занимавшиеся этими проблемами, понимают, что не бывает нейтрального или однозначного видимого мира, или, как пишет У. Дж. Т. Митчелл, «не бывает видения без цели… не существует голой реальности, не одетой в наши системы репрезентации»[255]255
Цит. по: Schwartz J. We Make Our Tools and Our Tools Make Us: Lessons from Photographs for the Practice, Politics, and Poetics of Diplomatics // Archivaria. 1995. № 40. P. 60.
[Закрыть]. В этом отношении фотографии и фильмы – самые обманчивые из артефактов. То, что, казалось бы, воссоздает живое, трехмерное прошлое, наделе оказывается двухмерным, концентрированным, усеченным вариантом прошлых событий и упрощает сложность исторических нарративов ровно в той же степени, в какой это делает письменный документ, и точно так же исключает субъективные вещи, столь важные для истории и памяти, такие как взгляды, установки, чувства, умонастроения. Как и в случае письменных артефактов, исследователь должен все это «вычитать» из документа. И сделанные им заключения требуют убедительных доказательств, для которых недостаточно беглого взгляда на изображение.
По этим причинам кино– и фотоархивы традиционно отделяются от других хранилищ и регулируются иными правилами и стандартами. Обычно в таких архивах хранятся большие и зачастую недифференцированные собрания, упорядоченные по теме или дате. Визуальность при этом выступает в качестве сложной (и все еще не получившей должного определения) сферы исторического исследования, прежде всего в сравнении с текстуальностью, поскольку различные значения и способы использования визуальных образов аналитически сложнее значений и способов использования текстов[256]256
Обсуждение этой проблемы см., например, в книге: Visualizing Russia / Ed. by J. Neuberger, V. Kivelson. New Haven: Yale University Press, 2008.
[Закрыть]. Применительно к архивам это означает, что само обилие такого рода материалов не позволяет архивисту уделить им столько же внимания, сколько письменным документам, особенно с учетом контекстуальной интерпретации их происхождения и использования. Так, по мнению Джоан Шварц, ведущего специалиста по фотоархивам, важность и широкая распространенность фотографий и фильмов обязывают архивистов серьезнее задуматься о природе, производстве и цели фотографий, особенно под углом зрения того, как они выражают политику власти, передают идеологию, формируют самосознание и коллективную память, а также различными конкурирующими способами определяют представления о себе и о культурно другом[257]257
Schwartz J. «Records of Simple Truth and Precision»: Photography, Archives, and the Illusion of Control // Archives, Documentation, and Institutions of Social Memory / Ed. by F. X. Blouin Jr. and W. G. Rosenberg. Ann Arbor: University of Michigan Press, 2006. P. 61–83.
[Закрыть]. То же можно сказать о методологических обязательствах, налагаемых фотографиями и фильмами на ученых, работающих в архивах[258]258
Замечательное обсуждение см.: Eley G. Finding the People’s War: Film, British Collective Memory, and World War II // American Historical Review. 2001. Vol. 106. № 3. P. 837.
[Закрыть].
Еще больше обостряет проблему источников (и углубляет «архивный водораздел») неустойчивость представлений некоторых историков о значении документально подтвержденного авторства и об аутентичности источников. Исторические архивы, как государственные, так и частные, могут быть осмыслены, помимо прочего, как институционализированные попытки отделить настоящее от прошлого, поскольку на протяжении некоего периода времени поступающие туда документы обычно защищены от использования. По мнению ряда ученых, особенно тех, кто занимается вопросами социальной памяти, при наличии подобной традиции достаточно просто возродить часть понятий (в том числе и само понятие социальной памяти), оспорить которые был призван отход от идеи исторического авторитета, чтобы архивы активно включились в процессы производства знания или социальной памяти. Даже порядок приобретения материалов, который может способствовать сохранению определенных видов знания, а может защищать множественность и разнообразие социальных воспоминаний, неизбежно зависит от пристрастий архивиста и институциональной принадлежности архива. Материалы, подобранные специально для того, чтобы подтвердить какие-то конкретные исторические процессы, тоже обретают внутренний авторитет. По сути, отказ от представления о весе в истории поставил вопрос даже не о ценности документов, а о самой их природе.
Отсюда попытки более внимательно рассмотреть традиционные концептуализации самого исторического времени и ту идею, что историческое прошлое может быть воспроизведено в любых, за исключением наиболее романтических, проявлениях индивидуальной и социальной памяти. История – это в лучшем случае оспариваемое пространство, поле репрезентаций. В своем многоголосии она отражает скорее переплетение множества разнообразных видов опыта, нежели какое-то единое «аутентичное» прошлое. С этой точки зрения архивные документы могут оставаться авторитетными источниками, не образуя при этом никакой аутентичной «народной памяти». Таким же полем репрезентаций становится и архив.
«Архивы идентичности»: авторство, посредничество, новые авторитетыУже к 1970-м годам известные в США архивисты, вроде государственного архивариуса штата Висконсин, президента Американского общества архивариусов Ф. Джеральда Хэма, сетовали на то, что новые исторические подходы не способны обогатить архивную практику. Водораздел между подходами архивистов и историков к прошлому не только ослаблял взаимосвязи, благодаря которым авторитетные архивы с давних пор принимали участие в написании авторитетной истории, но и ставил фундаментальные вопросы о том, как архивы приобретают исторический материал, об их предполагаемой исторической объективности и об отношении того и другого к новым объектам архивного исследования. Как уже говорилось, этот водораздел способствовал появлению нового вида архива – «архива идентичности», организованного с учетом новых представлений о том, что важно с исторической точки зрения, выдвигавшего на первый план такие репрезентации личности, как пол, этническая и расовая принадлежность, гражданство.
Такое переосмысление заставило архивы признать ценность некоторых нарративов идентичности, зачастую противоречивших господствующим интерпретациям истории. В условиях все ускоряющегося обмена информацией новый упор на идентичность вывел отношение архивов к укоренившимся национальным нарративам далеко за рамки существующих национальных государств. История чернокожего населения США включает материалы из Африки, Карибского региона, Латинской Америки; частью национальных историй Украины и других стран Восточной Европы стали архивы диаспоры, что повлекло за собой отказ от советских архивных стандартов; еврейские и гендерные исследования, в сущности, вообще не имеют национальных границ.
Одновременно были поставлены под сомнение и якобы объективная, непредвзятая позиция архива в поддержании устоявшихся национальных нарративов, и исторические авторитеты, которые традиционно руководили оценкой и хранением документации. В конце XIX – начале XX века авторитетность архивов и профессиональная объективность архивариусов проистекали из общепринятой интерпретации прошлого, ставившей в привилегированное положение определенные процессы и институты, включая и сами архивы, на том основании, что они, как считалось, играют ведущую роль в производстве и поддержании нормативных социальных и политических систем. Главным профессиональным качеством архивариуса была способность атрибутировать источники, определяя, как они были созданы, и обеспечивая систему классификации и описания, позволявшую пользователям понимать контекст происхождения документов. Соображения, касающиеся взаимосвязи между видами источников и их потенциальной ценности для историков, по существу, не имели никакого отношения к задачам сохранения документов[259]259
Подробнее см.: Blouin F., Rosenberg W. Processing the Past: Contesting Authority in History and the Archives. Oxford: Oxford University Press, 2010. Part I.
[Закрыть]. Как утверждает Ивона Ирвин-Зарецка в работе «Структура воспоминания», архивы, возможно, и облегчали процессы формирования индивидуальной и коллективной памяти, однако запечатлевались в архиве только те события, личности, институты и движения, которые архив на основе тайного сговора со своими основателями или спонсорами полагал достойными сохранения[260]260
Irwin-Zarecka I. Frames of Remembrance: The Dynamics of Collective Memory. New Brunswick, N.J.: Transaction Publishers, 1994. P. 26.
[Закрыть].
Появление новых концептуализаций идентичности и сопутствующих им стратегий стало открытым вызовом этим давно укоренившимся установкам и практикам. «Воображаемые сообщества», связанные с принадлежностью к занимающим подчиненное положение этносам или нациям, и возрождавшиеся социальные образования, основанные на предполагаемой расовой или гендерной общности, создавали свои собственные иерархии исторических авторитетов, радикально отличавшиеся от тех, что лежали в основе сложившейся практики исторических архивов. Каково значение гендера для осмысления властных отношений? Если имевшиеся государственные архивы отражали позиции господствующих наций, то теперь «подчиненные» этносы и нации получили хотя бы право собирать «собственные» исторические материалы в собственные архивы, пусть даже и расположенные не на территории их собственных государств.
Как и другие хранилища, при сборе материалов «архивы идентичности» конструировали и реконструировали собственные виды знания, исходя, как и традиционные архивы, из определенных допущений о весе в истории, заложенных в их практиках оценки и приобретения документов, а также в их новых организационных структурах и формах каталогизации. Проблема таких хранилищ, как Архив женской истории в Рэдклиффе или Архив лесбиянок и геев в Сан-Франциско, заключалась, следовательно, не в том, что они были созданы группами, имевшими особый интерес к тематике архива, и не в том, что эти новые хранилища избирательно приписывали смыслы определенным типам документов. Подлинная проблема состояла в другом: в бессистемности авторитетных концепций, структурирующих собрания таких архивов, и в явном изменении роли архива как формально нейтрального получателя документации, производимой институтами, отдельными лицами или агентствами, перед которыми он несет ответственность.
Особенно мучительным для «архивов идентичности» был и остается вопрос «авторитетов». В концептуальном плане проблемы идентичности неизбежно подразумевают существование множественных вариантов прошлого – соперничающих нарративов о том, кем был (и является) тот или иной человек и согласно какой системе репрезентаций. Но могут ли архивы эффективно соответствовать этим множественным вариантам прошлого? По каким принципам следует оценивать материалы, относящиеся к «идентичности»? Все ли, что связано с женщинами, уместно для архива женской истории; все ли, что связано с жизнью тех или иных этнических групп, достойно увековечения? Способна ли сама по себе этническая, национальная или расовая принадлежность определять ценность материала для сбора и сохранения в архиве?
И как быть с разными видами документов? Можно ли утверждать, что те виды документов, вокруг которых традиционно строились исторические архивы, теперь неадекватны для исторических репрезентаций прошлого той или иной страны? Устарели ли традиционные бумажные формы документов? Должны ли архивисты оставить на усмотрение институтов, отвечающих за пополнение фондов, решение любых проблем, связанных с изменением характера источников? Должны ли «архивы идентичности» собирать любые виды свидетельств или только материалы, происхождение и аутентичность которых можно установить определенным способом и форма которых отвечает определенным методологическим требованиям?
Одно из важных следствий отказа от представлений о ключевой роли институтов в истории заключалось в том, что он одновременно означал поворот к тому, что сейчас иногда называют «историзацией» других гуманитарных наук. Нарративность, культура, причинность снова привлекли к себе внимание социологов. «Антропологический опыт» истории заставил вновь заинтересоваться тем, как в традиционных полевых антропологических исследованиях пытаются «считывать» варианты исторического прошлого из наблюдаемого настоящего. Возродился интерес к «стабилизирующим и дестабилизирующим» функциям истории с точки зрения того, как зарождалось право и создавались юридические аргументы. В глазах некоторых политологов политика перестала быть наукой, а исследования применения историзации и злоупотребления ею получили распространение благодаря литературоведческим работам и дискуссиям о западном каноне. Если новое понимание дискурсивных форм, локусов власти и культурных практик сделало историков еще более свободными от знаменитого высокомерия «традиции» (Эдвард Палмер Томпсон)[261]261
Thompson E. P. The Making of the English Working Class. N.Y.: Vintage, 1963. Introduction.
[Закрыть], то «историчность» в равной мере освободила их коллег от дисциплинарной изоляции, традиционно присущей общественным наукам. Причины, по которым новое мышление настаивало на контекстуализации не только исторической науки, но и самих историков, коренились не в особенностях исторического исследования в противовес антропологическому или социологическому, а в его претензиях на высоконаучность. Саморефлексия, которую это пробудило в историках, не только распространилась на все общественные науки, но и стимулировала новый интерес к «проблеме» истории в таких областях, как историческая социология, которую, как казалось на протяжении некоторого времени, вот-вот должны были вытеснить специалисты по «перемалыванию чисел» (быстрой переработке больших объемов цифровых данных).
Все это также породило спрос на новые виды источников, особенно те, что могли создать «правильные» воспоминания и воспроизвести опыт людей «без истории» или «позабытых историей». Как показал Эрик Вульф в своем фундаментальном труде «Европа и народы без истории», опубликованном в 1982 году, новые «истории снизу» требуют таких документов, которые либо отсутствуют, либо закрыты для прямого и систематического получения из государственных исторических архивов любого уровня[262]262
Wolf E. Europe and the People without History. Berkeley: University of California Press, 1982.
[Закрыть]. Это становилось все очевиднее и историкам, занимающимся расовыми, гендерными, национальными проблемами. Если практически любую институциональную историю или биографию можно относительно легко найти в существующих архивных собраниях (при условии, что соответствующие материалы сохранились), то информацию для новых исторических исследований приходится опосредованно извлекать из источников, которые собирались, каталогизировались и сохранялись как свидетельства совсем иного рода. Современные сербы, литовцы или украинцы могут «разделить» опыт своих предков, только вспомнив его формы и вообразив его содержание, – помочь в этом как раз и призваны историки и архивисты. То же можно сказать о чернокожих американцах, равно как и о коренных жителях Америки и других группах, чьи воспоминания служат мобилизации против реальной или вымышленной несправедливости. Память в этих случаях дает право на политическое, культурное и социальное действие, по сути, на нравственном уровне. Кроме того, она стимулирует то, что Дэвид Ловенталь называет «индустрией наследия», – поразительное богатство вызывающих ностальгию товаров, сфер деятельности и практик, которые призваны воссоздать «сохраненное в памяти» прошлое и кардинально изменить социальное окружение, внушив, каким прекрасным (или героическим, или трагическим) это прошлое было «на самом деле»[263]263
Lowenthal D. The Heritage Crusade and the Spoils of History. Cambridge: Cambridge University Press, 1998.
[Закрыть].
В ходе этого процесса в центре внимания оказывается вопрос о том, как государственные архивы приобретали и хранили свои материалы, а главное – обеспечивали к ним доступ. Это касается прежде всего США и бывшего СССР, где дольше всего продержались и шире всего распространились всепроникающие нарративы о прогрессе через разум и модернизацию.
Особенно мощным оружием в этих битвах вскоре стала фотография. Письменные документы могут подтвердить определенные заявления и общие воспоминания, но визуальные репрезентации действуют немедленно, непосредственно и зачастую производят сенсационный эффект. Печально известные фотографии издевательств над узниками тюрьмы Абу-Грейб, хотя их достоверность подвергалась сомнению, внесли более весомый и прямой вклад в создание элементов американской и иракской идентичности, чем мог бы внести любой письменный документ. Они столь же резко всколыхнули (или воссоздали?) в арабах воспоминания об «имперском подчинении», сколь в американцах – ностальгические воспоминания о добром демократическом народе, вновь ведущем абсолютно справедливую войну. Как уточняет Бонни Шон Смит, распространение этих снимков в Интернете создало, помимо прочего, мощный «контрархив», противостоявший официальным американским источникам о ходе военных действий, который очень скоро полностью вышел из-под контроля США[264]264
Smith В. Uncontrollable Archive: Visual Culture and the War in Iraq. Paper presented to the Workshop on Gender in the Archives, University of Michigan, September, 2004.
[Закрыть].
Вторая проблема «архивов идентичности» заключалась в том, что многие из них активно и вполне сознательно занялись созданием новых или альтернативных исторических нарративов. Если нейтральность более традиционных исторических архивов была уже подорвана системами каталогизации и классификации, составлявшими «ткань» архива и воспроизводившими нарративы, которые лежали в ее основе, а разнообразные местные хранилища зачастую аккумулировали в себе определенные виды «игнорируемых» материалов, то «архивы идентичности» вообще отбросили вопрос о нейтральности. Их четко выраженная цель состояла как раз в том, чтобы поощрять те виды исследования, в результате которых появятся новые интерпретации прошлого и настоящего интересующих их объектов. По сути, эти архивы создали собственные истории, пусть даже очень общие и часто спорные.
Проблема архивов как «авторов» не нова. Патрик Гири, например, довольно подробно исследовал составление и архивирование средневековых книг записей (реестров), провокативным образом воспользовавшись фукианским вызовом современным концепциям авторства[265]265
Geary P. Medieval Archivists as Authors: Social Memory and Archival Memory // Archives, Documentation, and Institutions of Social Memory / Ed. by F. X. Biouin Jr. and W. G. Rosenberg. Arm Arbor: University of Michigan Press, 2006. P. 106–113; Geary P. Phantoms of Remembrance: Memory and Oblivion at the End of the First Millennium. Princeton: Princeton University Press, 1994. См. также: Given-Wilson C. Chronicles: The Writing of History in Medieval England. L.; N.Y.: Hambledon, 2004.
[Закрыть]. Тот факт, что монахи-архивариусы IX–X веков активно изменяли переписываемые ими реестры, привлекает внимание к тому, что многие документы, хранящиеся в современных архивах, лишены авторства в общепринятом смысле слова и являются продуктами сложных процессов создания и подбора. И не нужно быть фукианцем, чтобы понимать: многие архивные документы не имеют авторства в том смысле, что не могут быть целиком и полностью приписаны конкретному, идентифицируемому автору. Ценность документа для исследователя зависит не только от самого текста, который мог быть тем или иным образом скомпилирован, но и от роли архива в передаче этого текста в доступной для использования форме. Помещение документа в архивный фонд фактически придает ему дополнительное «авторство», что так же важно для науки, как и процесс создания текста.
Хороший тому пример – открытие советских архивов в конце 1980-х годов. Историкам достался клад – огромное количество прежде засекреченных материалов, передающих «настроения» обычных граждан в 1919–1920 годах, в разгар Гражданской войны. Эти материалы были собраны в ходе формирования системы всеобъемлющей слежки, впоследствии превращенной НКВД и его преемниками в центральный элемент контроля над обществом. Поначалу складывалось впечатление, что эти созданные легионом информаторов материалы действительно зафиксировали мысли и чувства обычных людей. Казалось, эти источники прекрасно демонстрируют, как реальность личного опыта идет вразрез с ее отображением в советской историографии. Однако дальнейшие исследования показали, что многие из этих текстов были написаны изначально или переписаны впоследствии так, чтобы предоставить власти те свидетельства, которые она хотела получить. И то, что в конечном итоге «произвели» сами архивы, было не альтернативным нарративом о настроениях в обществе, а отчетом о работе системы надзора.
В закрытых обществах, таких как Китай или Советский Союз, где доступ к архивным материалам имеют только специально уполномоченные исследователи – причем преимущественно только после того, как сотрудники архива проверят эти материалы на благонадежность, – историки бывают вынуждены «читать между строк». Простая работа в архиве может превратить историка в диссидента. Но умение обнаруживать новые смыслы в архивных материалах способно порождать инакомыслие и в Западной Европе и Северной Америке. Ученых, критически относящихся к господствующим толкованиям тех или иных документов, часто называют «ревизионистами» – ярлык, который выводит их за пределы научного «мейнстрима» и обычно подразумевает скептическое отношение к ценности их трудов. В «ревизионистских» спорах, разгоревшихся среди западных исследователей сталинской эпохи, историков осуждали даже за сам факт использования советских архивов, поскольку истина в них неизбежно утаивалась либо в силу ограниченного доступа к материалам, либо в силу тех институциональных и концептуальных категорий, посредством которых эти материалы упорядочивались[266]266
Pipes R. Counting the Masses // Times Literary Supplement. 1990. March 23–29. P. 305.
[Закрыть].
Таким образом, для хороших историков документы, возможно, и «говорят сами за себя», но в создании этого «голоса» активно участвуют архивисты, поскольку репрезентации исторической правды постоянно вращаются вокруг заданных архивных категорий отбора и хранения. В руках хороших ученых документы способны сыграть дестабилизирующую роль по отношению к историческим нарративам, создаваемым при участии самих архивов, – как они играют ее по отношению к социальной памяти, которую эти нарративы предположительно отражают. Здесь подразумевается та дискуссионная идея, что исторические смыслы не присущи источникам имманентно. Ученым, получившим постмодернистское образование, и, наверное, прежде всего тем, кто сейчас занят изучением «архивов идентичности», это может показаться аксиомой. Одна из научных потребностей, обусловивших появление подобных хранилищ, – это потребность в освобождении материалов, относящихся к идентичности, от тех «закрепленных» значений, которые они приобрели в традиционных исторических архивах.