355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Савельев » Сын крестьянский » Текст книги (страница 10)
Сын крестьянский
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:54

Текст книги "Сын крестьянский"


Автор книги: Александр Савельев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

– А мое-то тело бело разгуляться захотело!

Другой возражал:

– Сват, а сват! Ну какое твое тело бело? Ссохся ты, тентерь-вентерь, как черной перечной стручок. Наговариваешь на себя, право слово!

На верхней полке шел разговор на другую тему:

– Да, Митроха, всю-то неделю гулеванил я у кума на свадьбе! И ел уж я, и пил уж я – боле некуды! Век буду вспоминать свадебку ту! Опился… Вчера в лежку лежал, во главе ума помрачение. Сегодня поутру опохмелился, полегчало, вот и прибрел сюды!

– И правильно сделал, Касьян. Я завсегда так. Легкий пар да веник березовый от перепою пользительны!

Дышать стало трудно, и Ерема с Олешкой перебрались в другую горницу, без парильни. Здесь было тихо, спокойно, народу немного. В углу несколько больших кадок, в которые банщики время от времени подливали воды и бросали раскаленные красные камни. А рядом в кадушках была холодная вода. Мылись в деревянных шайках.

Сидел черный, мрачный человек лет сорока пяти, богатырь с виду; голос густой, как из бочки. Возле него притулился паренек лет десяти, худенький, печальный. И еще старик лет шестидесяти, горбун. Богатырь гудит:

– Слушай, сосед, про кручину мою. Ты в отъезде был, и все без тебя свершилося. Дарьюшка моя побрела на Москву-реку бельишко сполоснуть. Застудилась там, занедужилась; к утру вся в огневице, обеспамятовала. Что тут будешь делать? Бабка Ульяна приплелась, зачала наговорами да травами пользовать. Ванятка – сам не свой!

Мальчик заплакал.

– Не плачь, Ванятка! Слезами горю не помочь! – говорит жалостливо горбун.

Отец погладил сына по головке, сам смахнул рукой набежавшую слезу и продолжал:

– На другой день приказ пришел нашей стрелецкой сотне – в Богородское на несколько ден идти, на ученье ратное. Экое горе! Оставил я Дарьюшку недужную, Ванятку да избу на бабку Ульяну. А сколь любил я свою Дарьюшку, сколь любил! Души в ей не чаял! Чтобы бить – да никогда, ни боже мой! Во-первых, нельзя мне бить. Сам зришь, ежели стукну, – стрелец задумчиво поглядел на свой кулачище, – ну, тогда аминь, значит; могила верная! Второе дело: Дарьюшка да Ванятка и боле нет никого у меня на белом свете. Обидеть их мне непереносно.

Богатырь глубоко вздохнул.

– Уехал я в Богородское. Через шесть ден возвернулся. А дома Дарьюшка во гробу лежит, жена моя ненаглядная! Схоронил ее. Вот и живу, прозябаю, горе мыкаю!

Стрелец сжал кулачищи, стиснул зубы, да так, что скулы дрогнули.

– Как вспомяну, что тогда меня кобель сопатой, Мишка Воскобойников, сотник наш, до дому не отпущал из Богородского на время хоть недолгое… Как вспомяну, так бы и разодрал его, вражину… Да и иных прочих… Много от их окаянства… Может, скоро гилевщиков воевать двинемся… Подумаю еще, за кого стоять.

Горбун тихо сказал, озираясь на Ерему и Олешку:

– Ты, Кузьмич, поопасись на слова, а то лиха не избудешь. Все мы под богом ходим. Токмо ходи да оглядывайся, нет ли близ тебя ока царского!

Ерема с Олешкой вымылись и ушли. Стуча клюкой по дороге, Ерема говорил поводырю:

– Чуешь, Олешка, как кипит все, как полыхает! Мне по сердцу пришелся камаринский мужик. Стрелец-вдовец за царя Шуйского не хочет биться. И так везде. Две разны дороги идут; наша – за народ простой.

Пошли странники на Варварку. Нашли хоромы окольничего Матвеева, за деревянными дубовыми палями, одна к другой впритык пригнанными. Стоит терем со светелкой, разные службы кругом. Строен из толстого кондового леса, при деде Матвеева.

Один из холопов пошел докладывать:

– Спрашивает тебя, боярин, слепец из Троице-Сергиевой лавры. Сказывал он: примай странника.

То были условные слова между Шаховским и Матвеевым.

Вскоре Ерему привели в низкую палату. Обшита дубовыми досками. В переднем углу – киот с иконами в богатых ризах, паникадила. Лавки с бархатными малиновыми полавочниками. В кресле, за дубовым столом, сидел окольничий. Знал, что не простого слепца принимает, а то не пустил бы Ерему в палату.

Матвееву лет тридцать пять. Русые кудрявые волосы, небольшая бородка, пронизывающие карие глаза. Лицо умное, решительное.

– Здрав буди, боярин! – низко поклонился Ерема.

Тот благосклонно поглядел:

– Здорово, молодец! Седай да прозревай! Я чаю, доподлинного слепца князь Шаховской не пошлет ко мне.

– Прозрел, боярин! – засмеялся Ерема. – Получай грамоту от князя!

Прочтя ее, Матвеев не сразу ответил.

– Слушай! Что скажу тебе, на ус наматывай и с уст в уста передашь. Грамоту писать не стану – дело опасное. Ворогу попасть может. В Кремле бываю, приглядываюсь, прислушиваюсь. Царь наш не весьма крепко на престоле сидит. Знать, тяжела ему шапка Мономаха. Хоть и хитер, и лукав, и пронырлив сей царь, да чует сердце-вещун: долго не усидеть ему. Должно, и сам он думу такую думает. Вот и лютует.

– Истинно, боярин, сказываешь, что лютует. Когда до тебя добирался, сколь я гиблого народу, мертвяков встречал! Страшные дела деются!

– Во, во! Страх у него перед Димитрием. Снова смута поднимается. Судьям неправедным да заплечным мастерам делов, ох, много! Избы пытошны забиты людьми, волокут туда и правых и виноватых. Хватай не хватай, всех гилевщиков не переведешь! Москва будто бочка с порохом. Того и гляди – взорвет!

Окольничий решительно сказал, как отрубил:

– Не гож он нам. – Помолчал, собираясь с мыслями. – Тянет руку старого, родовитого боярства, вотчинного. А боярам неродовитым, да дворянам, да детям боярским как быть? Вотчинник богат, в силе великой, людишек из поместий дворянских к себе в вотчину сманивает. Людишки бегут, в нетях обретаются, малых помещиков не слушаются, волком глядят. Того и жди, что засапожник[34]34
  Засапожник – большой нож; носили за голенищем.


[Закрыть]
в спину примешь. Нам царь нужен, чтобы за всех стоял да землю по справедливости за службу верстал. А мужики да холопы снова, скажу, избаловались, испаскудились. Вот их через царя, через думу боярскую и потребно крепить за помещиком.

Шуйский много сделал для прикрепления крестьян к земле, но землевладельцев, в особенности помещиков-дворян, половинчатые меры уже не удовлетворяли.

«У этого окольничего дума о черных людях, как чирей на боку, – едко улыбнулся про себя Еремей. – И зудит, и свербит, и покою не дает».

Он опустил глаза, чтобы окольничий не увидел в них вспыхнувшей злобы.

«Вот они каковы! Хоть и старые великородные бояре, хоть и нынешние худородные земли владельцы. Ну, да ладно, помолчу, послушаю».

Матвеев продолжал:

– А теперь вникай в мои слова: Шуйский ведает, что в Путивле гроза супротив его собирается. Готовит он рать, не велику, не малу, а тыщ двадцать наберется. Походу быть месяца через полтора. Поход, сказывают, на ляхов готовят, токмо это неправда. Пойдут они на Путивль. Побудь малость в Белокаменной да ворочайся до дому. Передай, что видал да от меня слыхал. Ежели еще что нужное узнаю, гонца к вам пошлю. Иди со господом.

Хоромный холоп отвел Ерему в горницу возле стряпущей. Был вечер. Олешка играл на гуслях, около него собрались холопы. Слушали, дивились:

– Вот так гусли! Таково-то сладкозвучны да напевны!

– Гусли как гусли. Сам гусляр хорош, вот и напевны!

Вошел еще холоп, бледный, растерянный: с трудом передвигался.

– Ну что, Афонька, как?

– Сто чертяк им в ребра! Отодрали на конюшне, как Сидорову козу, вот и весь сказ! Вот жизнь! Утеку, право слово, утеку! Не выдюжишь здесь, забьют!

Ерема вспомнил, как его не раз драли, когда холопом был.

– Холопов, мужиков дерут, а они спину дают! – проговорил он.

– Попробуй не дай! – с раздражением откликнулся Афонька.

– Спевай, Олешка, про Димитрия царя! – приказал Ерема.

Слушали со вниманием, одобряли. Поротый Афонька снова сказал:

– Сбегу! – и гневно сверкнул очами. – Царя праведного искать. Пущай он и не всамделишный, а все ж, может, найду, где жизнь полегче. К гилевщикам пристану. Смотришь, и моя денежка не щербата!

Разошлись поздно. Перед сном Олешка сказал:

– А что, дядя Ерема, не уйти ли нам отсель? Больно нерадостно здесь. – Повеселевшим голосом, улыбнувшись, он продолжал: – У нас в Путивле куда вольготнее. И лес, и пашня, и жаворонки поют… Уйдем, дядя Ерема!

– Всему свой срок. Не на гулянки мы сюда ходили, – недовольно проворчал Ерема.

Глава V

Был воскресный день, ясный, солнечный. С утра стекался народ на Красную площадь. Направились сюда и Ерема с Олешкой.

Несмотря на ранний час, по площади шныряли лотошники.

– А вот оладьи горячи, плати, не требуй сдачи!

– Гречишники с конопляным маслом скусны, пекла их тетка Маланья искусна!

Везли в тележках бочонки, ендовы с питиями.

– Вот квас хлебной, сладкой, станешь с его ядреной, гладкой!

– Мед имбирной, малиновой, вишневой. Пей со господом да бери снова!

– Пироги с пылу, с жару, с зайчатиной; заутра принесем с курятиной!

– С зайчатиной али с собачатиной, ладно, давай! Больно есть охота!

В Москве становилось голодно. За снедь и пития безбожно драли. Начиналась «пятнистая хворь».

– Была я, касатка, по обету у Троице-Сергия, – без умолку болтала бойкая бабенка, – и таково-то там умилительно служат, такова-то лепота во храме! А поют, касатка, несказанно сладостно. Приложилась я к иконе Спаса нерукотворного, и легкость у меня на душе стала…

Парень в поярковом гречневике, скаля зубы, вмешался:

– Тетка, вам монахи, знамо дело, легкость дают, токмо потом вы чижолы становитесь, ха, ха, ха!

– Ах ты, шпынь непотребный! Баешь, сатану тешишь! Чтоб у тя язык отсох!

Ерема с Олешкой пели, гуслярили и заводили свои речи о тяжкой доле народной, о неправдах боярских.

Ерема рассказывал о славном граде Путивле, где вольная жизнь нарождается и собирается рать против супостатов.

Один, с виду посадский, тихо сказал другому:

– Яшка, наше истцово дело тебе еще не свычно. Смотри, не зевай. Слухай в оба уха! Ежели что супротив государя, бояр учуешь, хватай! Наших тут много. В приказ сволокем!

Олешка расслышал слова: «В приказ сволокем!» – шепнул Ерехме. «Слепцы» приметили соглядатаев и поспешно затерялись в толпе.

Идет юрод, не старый, лохматый, босой, в рубище, в веригах. Народ ему почтительно уступает дорогу. Он бормочет:

– Кровушка… Кровища… Рекой течет… Море-океан! Доколе, господи? Боже милостивый! Кровища! Кровища!.. Захлебнутся православные!.. Кого Вельзевул за то потащит в геенну огненну?.. Молчу, баять боязно: сволокут в приказ Разбойной… Спустят кожу, отсекут головушку! Как молитися тогда Кириллушке без головушки?..

Юродивый, боязливо оглядываясь, побежал к Замоскворечью.

Тотчас же разнесся слух, что на Красной площади, на Лобном месте, новые казни назначены. Кириллушка, дескать, кровь прорицает. Слух встречали с особенным озлоблением. Большинство трудовых, измученных людей думали словами Кириллушки: «Доколе, господи?!»

– Слыхал, что блаженный Кириллушка рек? – обратился к стоящему рядом господскому с виду холопу Ерема. – Нельзя-де сказывать, кто крови заводчик. В Разбойной-де приказ сволокут и голову оттяпают. Вот жизнь наша какая! Токмо как того не знать, кто крови заводчик! По всему видать, царя да бояр помянул блаженный Кириллушка. Кто, как не они, в крови повинны?

– Ты бы помолчал, дурья башка! – заботливо предостерег «слепца» другой с виду холоп. – Долго ли в беду попасть?

– Об чем молчать учишь? – подскочил парень к холопу и схватил его за руку.

Подбежал еще один истец, и поволокли схваченного. Народ шарахнулся в сторону. «Кажному своя головушка дорога!» Но Ерема с Олешкой видели, что общее сочувствие было на стороне схваченного. «Слепцы» снова отошли на другой конец площади.

Шли кучкой персы или бухарцы, или из Индии торговые люди. Высокие, смуглые, черные бороды, гортанные голоса… В разноцветных чалмах, в шелковых халатах. Яркие широкие кушаки, золотыми нитями прошитые. Узорчатые сафьяновые сапоги, спереди кверху загнуты, подковки серебряные. Пальмовые посохи с набалдашниками из слоновой кости. За кушаками – пистоли. Обособленно шла эта кучка людей из далекого, чужого мира. Народ на них косился.

– Вишь мухамедане как разукрасились… Купцы, чай!

– Хотя бы доставили чего нужного. Небось шелков да бархатов боярам навезли. А мне вон с женкой да чадами пропитания не хватает, – вмешался исхудалый сизолицый человек в поношенной коричневой сермяге.

– Пропитания! – тонкоголосо подхватил Олешка. – Отколь его взять, ежели бояре со своим плешивым заводилой всю народну жизнь порушили…

– Ай да Олешка! – одобрительно, ухмыльнувшись в бороду, прошептал Ерема. – Приворачивай, приворачивай народ.

Как всегда в воскресный день, с колоколен раздавался перезвон. Народ шел из храмов, кто домой, кто на Красную площадь, а кто и в кабак. Людей на площади сразу прибавилось. Еще более запестрело от смеси одежд. Наряду с отрепьем бедноты сверкали золотом, вышивками, жемчугами, каменьями-самоцветами яркие одеяния богачей. Знать двигалась верхоконная или в каретах, колымагах, окруженная челядью.

Едут два богатых дворянина верхом.

– Добрый конь у тебя, Михайло Васильич! Кровей, видать, знатных!

– Конь кровей кизильбашских. На рысях бежит – не угонишься! Стрела!

– Сколько ты заплатил за его?

– Не жалкую, сколько дал: десять рублев да холопей двух в придачу – шорника с седельником.

Бойко торговали кабаки.

Кабаки были царевы, отданные на откуп. Царь и бояре спаивали православных. Кто самочинно курил вино, того ловили и у Земского приказа били кнутом нещадно. Кружечные дворы, где курили вино, да царские кабаки давали казне великие «напойные деньги».

«Ох ты, голь кабацкая, несчастная, нищета великая! Находишь одно утешение: во царевом кабаке», – думает Ерема.

Выбрал большой людный кабак. Зашел с Олешкой «потешить народ честной песней» да «за подаянием убогому».

Стали у двери. Не прогнал целовальник.

Кабак – громадный сруб. Тесом крыша крыта. Сруб с подклетью, где хранится вино в бочках и куда идет лестница от стойки целовальника. На стойке – вино в кувшинах, ендовах, мереных ведерках, оловянные чарки. Немудрая закуска: горох вареный, капуста кислая, огурцы соленые. В кабаке малые оконца и без огня темно. Поэтому горят жирники на стойке и по стенам, на которых виден мох.

Грубые столы, грязные лавки залиты. Дверь на улицу постоянно в движении, неприятно скрипит.

Есть вход в горницу поменьше, попригляднее. Там бражничает народ с достатком. На столах скатерти из дешевой клетчатой ткани. В углу потемневшая икона Николая угодника.

В большой горнице идет беседа.

– Вавило, друг сердешной, таракан запечной! Все я пропил, отдал Митрохе целовальнику. Токмо вот что на мне: последни портки да рубаха, лычком опоясана, а на лычке – гребешок, и все тут!

– И я, дядя Селифан, в таком же образе. Э, да ладно, седня пьем, заутра прем на Балчуг. Там купчина один в плотогоны набирает. Деньгу получим на месте, как плоты пригоним. Значит, хмельного ни-ни! А хлебушка и прочего довольствия будет дадено. Податься боле некуда, тесно всюду. Гайда в плотогоны!

В углу за столом сидят несколько молодцов, пьют, ведут себя чинно.

– Ну, братцы, дело наше шерстебитово да валяльно – гроб! Шерсть на Москву не везут. До ей ли нынче, коли смута такая содеялась? Что делать станем, куда головушку приклонить? Ты, Петрован, человек книжный. Сказывай, что удумал!

Петрован вполголоса, но оживленно говорит, предварительно оглядевшись вокруг:

– Печаловаться, браты, не для ча! Слушай! На Москве вишь как трудно жить стало. Не миновать нам голодухи, либо душегубами содеемся, татями. А многие люди исход учуяли. Токмо молчок! Истцы прознают – дыба, как бог свят!

– Знамо дело: молчим да слушаем. Говори, не размазывай!

– Ну, дак вот: во Путивль народ бегет, к воеводе Шаховскому, а той рать готовит супротив царя, бояр, за царя Димитрия.

– Сказывают, новый большой воевода объявился, Болотниковым кличут.

– Туда и нам, голякам, путь-дорога прямая. Согласны?

Ребята единодушно согласились.

– Заутра в Замоскворечье встретимся на паперти у Миколы на Крови, а там и гайда!

Парни «хлобыснули по остатней» и тихо, смирно разошлись.

В другом углу горницы расшумелись две бабы-лиходельницы. Одна заверещала:

 
Ох ты тетка моя, голубятница,
Наварила киселя, завтра пятница.
А кисель-то твой пересоленной.
Мово милого корить недозволено.
 

А вторая подхватила:

 
За столом сидит он, кобенится,
За косу дерет, ерепенится…
 

Оборвали песню:

– Ты что, Матрешка, мово Алексаху отбиваешь? Да иде же это видано, да иде же это слыхано? Ишь свои рыжи патлы распущает! Твои ноженьки с корнем выверну!..

– Врешь, врешь, баба подлая! Мне Алексаха твой нужон, как таракан на печке. Ни кожи, ни рожи…

Началась потасовка. Вышибалы ловко схватили баб за шиворот и вытолкали за дверь.

В чистую горницу кабака пришли несколько купцов: взяли мереное «казенное» ведерко вина. Рыжий, тощий, пожилой купчина, в сборчатой чуйке, оживленно жестикулируя, говорил:

– Да, други, вы сами чуяли, ох, хорош был сегодня новый архидиакон у Василия Блаженного, вельми сладкозвучен и голосовит! Как рявкнет, гаркнет – иконостасы трясутся. Как многолетие-то великому государю возгласил! А? – Купец выразил лицом такое чувство, словно съел ложку варенья. – Клад, сущий клад! Теперь Василий Блаженный с Казанским собором потягается – и пересилит. В Казанском-то архидиакон куда хужей!

Другой купчина, переводя разговор на иную тему, жаловался:

– Плохи ныне прибытки! У меня товар идет тихо, а чего-чего нет: и матерьи разны, и одежи запас, и обужи вволю! Не до товару, видно, коли православным трудно на пропитание промыслить. Ложись да помирай!

– Ну, уж и помирай! Неча бога гневить, Иван Петрович! Проживем как-нибудь до жизни устроения. Вот изничтожат государь да бояре супостатов своих, тогда и нам, купцам, полегчает. А покамест пей, сударики, да господа не гневи!

Купцы выпили. Молодой купчик, бахвалясь, хлопнул себя по карману:

– Кишень велик. Растрясешь, а все деньга останется!

Ерема Кривой с Олешкой отправились на Красную площадь. Ерема теперь уже не представлялся слепым, шагал бодро и весело. Две молодки, в киках, с подбрусниками, в бархатных телогреях, шелковых сарафанах, желтых сафьяновых сапожках, плавно выступали навстречу, и одна, плутовато улыбаясь, сказала другой:

– Смотри, Милуша, какой мужик вальяжный поспешает, токмо глазок подгулял; а с ним паренек синеглазый!

Ерема услышал эти слова. Когда говорившая проходила мимо него, он, зверовато усмехнувшись, шлепнул молодку пятерней по спине и сказал нараспев:

– Эх, разлапушки, раскрасавицы, побеседовал бы, да вот некогда!

Молодки раскатисто засмеялись, сверкая ослепительно белыми зубами, и прошли.

– Стой, Олешка, и дивись: боярыня едет! – воскликнул Ерема.

Навстречу по бревенчатой, ходуном ходившей мостовой медленно ехала большая карета, запряженная цугом тремя парами белых лошадей, в богатой сбруе, с хомутами, украшенными кистями и лисьими хвостами. На лошадях сидели без седел три холопа. Кругом ехали верхами сенные девушки в широкополых поярковых шляпах. Слюдяные окна кареты, обшитой желтой кожей, были занавешены. Шли скороходы в белых кафтанах и шапках с султанами, следившие, чтобы кто ненароком не открыл занавески. Все поезжане в богатых одеяниях.

– Стой, стой!

Колымага остановилась, и навстречу подскакал на горячем донском жеребце молодой боярин с надменным лицом, длинными усами, скобленой бородой. Парчовая чуга подпоясана шелковым кушаком. Он быстро соскочил с донца, кинул повод спешившему за ним конному холопу, подошел к карете, дверца которой широко раскрылась. Боярин снял высокую бархатную шапку с горностаевой опушкой, низко поклонился, что-то сказал и передал в карету небольшой сверток.

Шустрый Олешка подскочил и из-за боярского коня жадно разглядывал внутренность кареты, дверца которой скоро захлопнулась. Боярин лихо вскочил на коня, огрел его плеткой, гаркнул:

– Прочь, смерды!

Ускакал.

Ерема с Олешкой пошли дальше. Паренек, захлебываясь от восторга, рассказывал:

– Дядя Ерема! Глядел я в нутро колымаги, саму боярыню видел! В летах уж. Сидит важная, толстая, в подволоку[35]35
  Подволока – мантия.


[Закрыть]
одета, из объяри[36]36
  Объярь – дорогая материя.


[Закрыть]
, должно; а подволока та жемчугом, камнями-самоцветами изукрашена. Лицо круглое, набелена, нарумянена, губы накрашены, брови начернены. Не лицо, а личина скоморошья. В ушах серьги золотые горят. Пальцы толстые, перстнями унизаны. И так-то она, на боярина глядючи, отвратно усмехнулась, сущая дура. А у ног ее холопка сидит, а другая лежит, и положила та боярыня ножищи свои в ичетыгах бархатных, жемчугами унизанных, на эту холопку. А ножищи-то как чурбаны. Вот собака!

– Ну и ну! Как это ты, Олешка, все разглядел там? Говоришь: накрашена, набелена, нарумянена. Ох, много таких женок на святой Руси видать, накрашенных[37]37
  В те времена обычай женщин краситься был так распространен среди богатых, что невыполнение его считалось неприличным. Молодая, красивая княгиня Черкасская не хотела краситься. Общее возмущение заставило самого царя приказать Черкасской подчиниться этому обычаю.


[Закрыть]
. Ножищи, говоришь, на холопку положила!

Ерема оглянулся:

– Придет время, сдернем мы ноги эти барские, кои попирают нас.

Мрачная усмешка, словно вспышка молнии, скользнула по лицу его. Перейдя мост через Москву-реку, они увидели у берега кучку народа и подошли. На бревне сидела семья в лапотье – мужик, женка, два паренька; все изможденные, тощие. Отец, безнадежно склонив голову, свесив руки, молчал, а мать изливалась, обращаясь к народу, а у самой на глазах слезы:

– Православные, Христом богом молю! Может, найдется кто, пущай сынков задаром в кабалу берет. Пущай лучше холопами станут, нежели с голодухи помирать!

Муж поднял непокрытую, всклокоченную голову и сипло пробурчал:

– Боярин прогнал, баял: бредите на все четыре стороны, кормить вас мне ныне нечем. А кабалу не снял!

Он опять в изнеможении склонил голову.

– Ой, ой, ой, как голодуха-то гуляет, – пробормотал Ерема, качая головой.

Они скорее ушли от этого печального места.

На Красной площади, на Лобном месте, во вторник назначена была казнь пяти человек.

С утра стал собираться народ. Правда, валом не валили: казни видели не впервые. Все же к назначенному времени на Красной площади образовалась изрядная давка.

Ерема с Олешкой также пришли.

Народ стоял подавленный, злой. Царила гнетущая тишина. Говорили почти шепотом, роняя одиночные скорбные или гневные слова. Сторонники боярской власти, оправдывавшие казнь, насчитывались единицами.

Стало известно, что будут казнить разбойников.

Ерема и Олешка с трудом протолкались поближе к месту казни.

Вокруг Лобного места была натянута на кольях бечева. Сотня стрельцов с пищалями и бердышами не подпускала людей близко к осужденным. Внутри огорожи стояли пять смертников.

Недалеко от Лобного места, между Никольскими и Фроловскими воротами Кремля, виден был помост. На нем лежала плаха и красовался, опершись на рукоятку топора, звероподобный палач. Тут же было поставлено несколько виселиц. Ерема заметил, что около стрельцов, стоящих на охране у бечевы, сгрудились молодцы решительного вида. Некоторые из них были пьяны. Одного толпа навалила на стрельца. Тот гаркнул:

– Ты, сиволдай, куда прешь? Остолоп! – и саданул его рукояткой бердыша в грудь. Человек смолчал, отодвинулся, а очи сверкнули, как у волка. Он был высок, плечист, большая с проседью черная борода.

«Товарищи осужденных разбойников, – подумал Ерема. – Силища! Эх, направить бы их на справедливое дело, этаких соколов!..»

– Идут, идут! – заволновались на площади. Взоры обратились к крыльцу Земского приказа, откуда по лестнице спускалась группа людей. Впереди шел дьяк, круглый, как яблоко, потный, красный. Одет добротно – в зеленом атласном кафтане, на груди золотая цепь с орлом. Бархатная шапка-мурмолка, в руке посох, в другой – свиток. За ним спешили два подьячих. Одеты проще: в черных суконных чугах и черных же колпаках. Сзади шли три стрельца в красных кафтанах, в высоких рысьих шапках с бердышами.

Дьяк взошел на Лобное место, развернул свиток и начал читать:

– «По приказу великого государя, царя и великого князя всея Руси Василия Иоанновича приговорены к лютой казни тати и убивцы, нижеименованные. Голову рубити: Ивашке Болховитину, Андрейке Захребетнику да Омельке Зашибайло.

Вешати: Охримку Дятла, Петрушку Подшибякина… Пусть зрят на казнь сию христиане православные и устрашаются, – закончил дьяк, – чтобы другие татьбой не занималися!»

Ерема подумал: «Все тати да убивцы, а где казнят гилевщиков? Али боязно на Красной площади перед народом теперь гилевщиков казнить?»

Дьяк выкрикнул:

– Выходи на плаху, Ивашка Болховитин!

Двое стрельцов, подхватив его под руки, потащили на плаху. Площадь замерла.

И вдруг раздался залихватский разбойничий посвист.

Стоявшие возле стрельцов молодцы выхватили из-под кафтанов чеканы, кончары, кистени, пистоли, и многие стрельцы тут же были убиты. Крики, вопли, суматоха… Часть громадной толпы разбежалась, часть начала помогать молодцам. Не стерпел и Ерема, вытащил пистоль, ворвался к осужденным, влетел на Лобное место, где дьяк, посинев от страха, дрожал, как студень. Ерема убил его. Подьячие, словно зайцы, помчались в толпу, думая скрыться, но были зарезаны улюлюкающим, озверевшим людом. Ерема зычно закричал:

– Люди добрые! Бей, не жалей! А потом идите немешкотно к Болотникову, во Путивль-город. Даст он вам всем жизнь вольную!

Он сбежал с Лобного места и начал доколачивать вместе с другими метавшихся стрельцов. Осужденные и их спасители стали разбегаться. К Ереме подскочил сияющий Олешка:

– Дядя Ерема! Будя, будя! Стрельцов изничтожили, убил и я одного. Поспешать треба!

– Да, Олешка, будет, потрудилися!

Ерема немного постоял, успокоился.

– У, зараза! – погрозил он кулаком Кремлю.

Оба побежали. Из Кремля вывалилась на подмогу толпа стрельцов, но уже поздно было. Удальцы пропали как дым. На площади валялись убитые. На виселицах сиротливо качались от ветра веревки.

Обратный путь лазутчиков протекал тихо, осторожно. Они шли потаенными тропами, людных мест избегали.

Дней через шесть Ерема сказал:

– Олешка! Мы с тобой к Орел-городу подходим. Много более полпути прошли. До Путивля уже недалече. Токмо пойдем мы с тобой в иную сторону. Надо мне отсель на Курск податься. Иван Исаевич велел в деревне Телятевке побывать. Близ города Курска деревня та… Родина его. «Взгляни, говорит, Ерема, что на родине моей за смутные годы содеялось. Не чаю, что родителей моих застанешь. На могилках ихних побывай, ежели найдешь. Поклонись от меня, сына непутевого. Тяжко согрешил я, говорит, перед ими».

Болотников не раз думал о том, чтобы съездить из Путивля в Телятевку. Как не повидать родные места – после стольких лет, находясь так близко! Как не повидать родителей, если живы! Друзей, близких!.. Но опасно было: беглый холоп, за ним кровавый след убийства тянется. А он умел быть, при всей широте и порывистости его бунтарской натуры, расчетливым и осторожным.

Дня через два подходили «слепцы» к цели. Вот лес дубовый. Пройти его, а там большак вниз потянется, и покажется Телятевка среди полей как на ладони. Прошли они лес и увидели, что деревню выел пожар. Осталось несколько изб. Пустыри на месте деревни поросли крапивой, чертополохом, бурьяном, полынью. Господское имение на горе тоже сгорело.

Избушка Болотниковых одна из немногих уцелела. Только и обветшала же она! Скривилась, в землю вросла, солома на крыше подгнила, заборишко обвалился. Оконца, как и прежде, затянуты бычьим пузырем. Долго стучал Ерема в покосившуюся дверь. Наконец раздался старческий кашель, из избы вышел дед, седой, плешивый, согнулся, в руке – батожок. «Отец его, – подумал Ерема, – родитель».

– Дедушка, ты здешний?

– Тутошний, батюшка, тутошний.

– Болотников? Дедушка Исай?

– Нет… Не Исай, – прошамкал старик.

– А как звать тебя?

– Прозываюсь я Фрол Рваной. Вишь какое дело: в юности моей пес ноздри порвал мне, вот и величаюсь Рваным. Да и величать-то ныне, почитай, што некому. Люди побиты, посечены, а кои разбрелись.

– Тут изба Болотниковых была, сказывали мне соседи. Ты, дедушка, пошто не в своей избе обитаешь?

– Так, батюшка, так! Жили они тут да скончалися. Сынишка у них был, Ванюша… да сгинул. Бабка была, померла. Через годок, как Ванюша ушел, матерь его занедужила штой-то, в лихоманке горела и скончалася. Хаживал я к им тогда. Все про сынка бредила. Так с теми словами и кончалася. Родитель его скрипел еще год, сох по супружнице своей и помер. Тут деревенька-то наша погорела, люди по белу свету разбрелися.

Старик помолчал, сел на завалинку, за ним Ерема и Олешка. Откашлявшись, дед продолжал:

– Мою хатку тоже спалили, я и перебрался сюда. Все едино никто тут не жил. Так-то, батюшка… Доживаем век свой – я, кошка да коза. Скоро, скоро и я уйду из мира сего…

Пригорюнился Ерема. Тоска защемила. Нечем будет порадовать Ивана Исаевича. Олешка смахнул слезу.

– А теперь покажи мне, дед, кладбище, где они похоронены, – попросил Ерема.

– Пойдем, сынок, покажу, царство им небесное!

За дедом увязались его домочадцы – кошка да коза. Показал он две могилы, рядом одна с другой. Над ними – осинка. Старик набожно помолился.

– Марью, мученицу, ране здесь вот похоронили, а его уж я сам насилу-то приволок до сего вот места. Могилку выкопал, засыпал его и молитвы, кои надобны, над им прочел. Другим не до его было.

Ерема земным поклоном поклонился и одной и другой могилам, что-то зашептал, прослезился.

– Спасибо, дедушка, великое за заботу твою!

Посидели они у могилок. Кошка мурлыкала у деда на коленях, коза щипала осеннюю траву, и тихо звенел на ее шее бубенец. Ветер изредка сдувал с осинки желтые и бурые листья, тихо падавшие на землю. Солнце заходило за увядающий лес.

«Все проходит, – думал Ерема. – Придет и моя погибель и этого вон паренька, – взглянул он на нежное, розовое лицо Олешки. – Что делать? А пока живется, за жизнь стоять надо, за лучшую долю народную биться надо».

Вернулись в избушку. Странники там переночевали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю