Текст книги "Сын крестьянский"
Автор книги: Александр Савельев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Глава XII
Холодно в Москве. Поземка гонит снег, наметает сугробы. Бредет старушка в шубейке, шали, валенцах. Повстречалась с такой же дряхлой, немощной.
– Аксиньюшка, на Пожар[50]50
Пожар – Красная площадь.
[Закрыть] поспешаю.
– Вижу, Ориньица-матушка, как поспешаешь. Словно тростиночку шатает тебя во все стороны.
– Ослабла, касатка. Маковой росинки двое ден во рту не было.
– Может, на Пожаре с государева Сытнова двора народу хлеба малую толику подбросят. Тогда и нам с тобой, горемыкам, шматочек достанется.
На Красной площади народу полным-полнехонько. Ждут подачки государевой. Слышатся пушечные выстрелы. Быстро проходят через площадь несколько сот стрельцов в красных кафтанах по направлению к Яузе. У них самопалы, сабли; широкие лезвия бердышей сверкают на солнце.
– Ишь, защитники, бегом бегут, в рот им кол осиновый!
– Скорее бы скончание! Нам плоше не станет, ежели царска свора сдохнет, – шепчутся горожане по углам.
Дородный дьяк закричал с кремлевской стены:
– Э-ге-ге, православные! Слуша-ай! Сегодня выдачи хлеба не будет. Расходись со господом!
Народ сумрачно молчал.
– Глянь-кась, ребята, пытошного вывалили, царство ему небесное! – перекрестился мужичок в лаптях.
Со страхом глядели люди на окровавленный труп, выпавший в заснеженный ров через люк застенка около Константино-Еленинских ворот.
Старушка в шубейке побрела с Красной площади, упала и осталась в сугробе.
На улицах Москвы появились трупы. Их не убирали. Время зимнее, не пахнут, да и убирать некому: мужики или в рати московской воюют, или подались к Болотникову.
Слышны разговоры:
– Аким, хлеб-то вскупы на базар не повезут. Расчету нет. Куды лучше держать его в местах потаенных да сбывать втридорога!
– Глянь-кась, Овдоким, робята дерутся!
– А, кошку поймали, не поделят. В чей-то рот жарена попадет?
Вдоль берега Яузы – шанцы, вал с забором. Здесь засели и бьют из пушек москвичи. К реке бегут повстанцы. В руках у них длинные лестницы. Пушки тюфеки[51]51
Пушки были: пищали – для прицельной стрельбы; мортиры – для навесной стрельбы; тюфеки – для стрельбы картечью; гафуницы – для стрельбы каменными ядрами и каменным дробом.
[Закрыть], заряженные картечью, и самопалы косят их густые ряды. Повстанцы бросают лестницы на тонкий лед, перебегают через реку. Убитые, раненые падают на лед, тонут в промоинах.
Бежит через Яузу парнишка лет пятнадцати в заячьем треухе, рваной шубенке, лаптях, курносый, с самопалом.
– Ты куды, Никишка, дурья голова? Что тебе здесь надо? Брысь назад! – орет румяный, коренастый, русобородый атаман Аничкин, ведя свой отряд недавних разбойников.
Никишка не слушается, то и дело вскидывает самопал. Сверкнул огонь. Парнишка убил царского стрельца и свалился сам. Снег около его головы окрасился кровью.
– Эх, Никишка, Никишка, головушка твоя бесталанная, – бормочет удрученно Аничкин и грозит кулаком в сторону Москвы. – Ну, погодите вы! Дорого заплатите за эту чистую кровь.
Волны повстанцев залили шанцы. Часть защитников перебита, часть в беспорядке хлынула назад. У Аничкина повредился пистоль. Он, как разъяренный бык, схватил оброненную кем-то дубину и стал с остервенением гвоздить ею по черепам. Черепа трескались, как арбузы, а он приговаривал:
– Вот тебе за горе народное… За Болотникова… За Никишку… Получай!
Вдруг из-за домов хлынули стрельцы в красных кафтанах, заполнили берег. Они яростно накинулись на повстанцев.
– Э-ге-ге, воры в кровушке умылися, водицы яузской напилися! – заревел, как бык, рыжий краснорожий стрелец, бросаясь в погоню.
Атаман Аничкин резко повернулся и ударил стрельца по голове дубиной.
– Вот и ты, рыжак, в кровушке умылся! – крикнул он, перебегая по уцелевшей лестнице на свой берег.
Тонут в Яузе, гибнут на берегу повстанцы. Бьют по ним со Скородома пушки. Стрельцы из самопалов, установленных на рогатках, стреляют на выбор.
На московской стороне начали уже поправлять шанцы, заделывать бреши в заборе. Царские ратники ходят по берегу и хладнокровно приканчивают раненых врагов…
К Болотникову явились из Москвы посланцы. Во главе – богатый посадский. На нем суконный плащ, застегнутый серебряной круглой пуговицей на правом плече, белые валенцы с желтыми мушками. Шапку снял, лицо хитрое, лисье, улыбается.
Иван Исаевич, отяжелевший после бессонной ночи, сидел в кресле, низко опустив голову. Казалось, что он спал. Когда вошли, Болотников поднял веки воспаленных глаз.
– Садитесь. С чем прибыли, люди московские?
Улыбка на подвижном лице посадского быстро сменилась почтением и затем скорбью.
– Воевода преславный, – начал он льстиво. – Во-первых, бьют тебе челом посадские люди да народ черный!
Посланцы закланялись.
– Слушай! Смертью голодною погибаем, смертью холодною замерзаем! Телеса пухнут через того ли царя Шуйского, бирюка старого. До коих же пор терпеть нам напасти эти? И вот, воевода, покорится тебе люд московский, но допреж кажи нам царя Димитрия Ивановича. Тогда мы у того Шуйского с головы сдернем шапку Мономахову, наденем на него скуфью.
– Слову нашему верь, воевода, – загудели, задвигались остальные.
Посадский, поблескивая маленькими, хитрыми, злыми, как у хорька, глазками, продолжал:
– А ежели царя Димитрия Ивановича у вас нету, тогда лучше покоритесь царю нашему!
Болотников с любопытством рассматривал посадского, ответил твердо, подчеркивая раздельно каждое слово, но все же уклончиво.
– Хоронится до срока царь. Он меня и послал наперед себя во Путивль да на Москву. И поклялся я клятвою великою, что жизнь отдам за народное дело! А вы лучше загодя сдавайтеся. Я вскорости у вас буду.
Посланцы ушли. Нетерпение охватило Болотникова. Он быстро ходил взад и вперед по горнице, что-то с досадой бормотал, потом остановился перед Олешкой, сидевшим у окна, и стал высказывать ему то, о чем думал всю ночь.
– Олешка, друже мой, московские люди до нас припадают, могут и гиль в граде учинить. Дать бы им государя и конец, наш верх будет. Сам ведаешь, писал я несколько раз князю Шаховскому, просил царя прислать. Не шлет. Что ты станешь делать?
Олешка внимательно слушал своего названного отца.
– Как жар-птица царь тот, – вздохнув, произнес он. – Никак залучить его невозможно. А ты, дядя Иван, не береди себе душу. Может, и без царя управимся.
Болотников поглядел на Олешку, улыбнулся и ничего не сказал.
Ехал как-то раз Болотников к местам боев. Был он озабочен и сумрачен: не удавалось пробить вражий заслон. Москва была близка и недоступна.
На обочине дороги встретился ему отряд ратников, расположившихся на привал. Спешился Иван Исаевич со свитой, присел погреться у костра.
– Ну-ка, Мишка Ярославец, сказывай воеводе, что мы даве балакали, – обратился плечистый ратник к шустрому, веселому мужику.
Тот подошел к Болотникову, низко поклонился, начал скороговоркой:
– Дорогой наш воевода! Не обессудь, ежели не так скажу. Мы люди немудрые, лаптем щи хлебаем, а все же маленько соображаем.
– Мишка, дело сказывай.
– Замолол, как мельница на холостом ходу!
Мужик минуту подумал и горячо, взволнованно заговорил:
– Была присказка, теперь сказка будет. Надо бить нам не токмо царя, бояр да окольничих, а и дворян, детей боярских, дьяков, купчин. Все они нам путь-дорогу к жизни вольной застят. Вот и весь наш сказ, воевода!
– Верно сказывает Михайло! Истинно! – загудели кругом.
Болотников встал.
– Слыхал я, други ратные, не единожды речи эти, и о том я сам думу думаю, – сказал он. – Видно, быть посему.
В его голосе слышалась глубокая убежденность. Порывистый ветер бил в лицо воеводы. Оно было необычайно сурово.
Провожаемый гулом одобрения, Болотников сел на коня и поехал дальше.
«Да, пришли сроки начистоту дело делать. Пора!» – думал он.
Вскоре полетели по Руси новые «прелестные грамоты» покрепче, позабористей прежних.
В низкой бокоуше Коломенского дворца жара от раскрытой печи с синими и красными изразцами. В ней пылают сухие березовые дрова. Сквозь небольшие зарешеченные оконницы бьют и играют на полу и стенах яркие лучи полуденного солнца и сверкают на узорах замерзших стекол. У стола, покрытого красным сукном, сидят Болотников и атаман Аничкин. Болотников встревожен, недоволен:
– Как я тебя, Петро, на Москву пущу? Нужен ты мне, воитель славный. Придам тебе вскорости к твоим станичникам еще тыщ пять. Атамань над ими. А ты что удумал? А?
Тот с несколько виноватым видом глядел исподлобья и крутил свой русый ус.
– Дорогой мой Иван Исаевич! Я же, ты сам знаешь, к тебе всей душой. Токмо на день – на Мясницкую проберусь, к старикам своим да к женке, коли живы они. И тут же возвернусь. Уж бывал я там не единожды, пути-дороги туда мне ведомы сквозь заставы вражий.
Замолкли оба. Помрачнел Болотников, туча тучей… Пронзительно взглянул на Аничкина, невесело усмехнулся.
– Ин ладно! Нашла коса на камень! Пускаю!
Обнялись. Аничкин быстро ушел. За ним с жалобным скрипом закрылась дверь.
Затрещали в лежанке дрова. Болотников досадливо махнул рукой. Стал проглядывать положенный на столе свиток, переправлять, подчеркивать гусиным пером.
Уходя, Аничкин радовался:
«Ну вот ладно обернулося дело. Зайду кстати к Ереме Кривому, возьму грамот «прелестных», по Москве разметаю их, души человечьи разожгу».
Громадная черно-коричневая плешь на земле. Торчат закоптелые остовы труб. Валяются груды камней, битого кирпича. Зияют провалы погребов. Ветры и морозы еще не заглушили едкий запах гари. Бегают бездомные собаки. Одна, подняв острую морду, пронзительно взвыла, наводя еще больше тоску на атамана Аничкина, стоящего на пепелище своей хатки.
– Где родные батюшка с матушкой да женка? Неведомо! Искать их некогда! Эх, горе, горе…
Поклонился он до земли сгоревшей хатке, пошел куда глаза глядят. Проходил мимо старой-старой деревянной церковки. Увидел на куполе колокольни маленькое деревце, запорошенное снегом, и, странное дело, позавидовал:
«Эх, березынька, невеличка! Сколь высоко забралася, от людей далеко. Добро! Ветер дует, обдувает тебя, снег засыпает, а ты растешь да растешь без горюшка… Эх ты, жизнь, жизнь сиротская! Пропадай она пропадом…»
На Мясницкой улице толпился народ. Грамотей, коренастый, русый, с пронзительными глазами детина, только что прочитал вслух найденную подметную грамоту. В ней было сказано:
«Люди русские, безыменные, голытьба, крестьяне кабальные, холопы, казаки, шиши подорожные! К вам речь моя, воеводы Болотникова. Собирайтесь да бейте нещадно князей, бояр, дворян, детей боярских, дьяков – семя крапивное, купцов. Вотчины же, поместья ихни не зорьте, в дым не пускайте. Придет время, и многие из вас получат от царя Димитрия Ивановича боярство, окольничество, дворянство, дьячество. Кои же знатные до нас пристанут, тех беречь, поместья, вотчины, животы их держать сохранны».
Передавали из уст в уста слышанное, спорили, обсуждали.
– Велено бить бояр да дворян.
– Закрепощение мужиков полное ввести думают, окаянные. Снова по пяти ден в неделю от зари до зари надрывайся для их.
– А в остатний день много ли на себя наработаешь?
– Боле тому не быть. Нынче есть кому за народ постоять.
– Все холопы господские должны волю получить.
– Пожечь к ляду вотчины да поместья.
– Дурья голова, ничего ты в той грамоте не понял. Для чего жечь? Али мужикам самим не сгодится? – усмехнулся посадский с виду человек.
– Что же, слова верные! – высказал свое мнение дюжий холоп в малахае-охабне.
– Нишкни, гулевой, назад глядь! – зашипели кругом.
Из-за угла показались стрельцы и двое земских ярыжек.
– Что за шум? – строго спросил стрелец.
Народ разбежался.
– Держи, я его знаю! – крикнул плюгавый мужичонка в лохмотьях – истец, указывая на русобородого детину грамотея.
Стрельцы связали, избили яростно сопротивлявшегося атамана Аничкина. Мелькнуло воспоминание о пропавших родных, о погоревшей хатке. Удар чем-то тяжелым по голове затмил его сознание…
Холоп же в малахае-охабне, уходя вперевалку от опасного места, шептал:
– Хватай не хватай, а слов, кои в грамоте, из души не вырвешь.
Шумит народ вокруг Лобного места.
– Везут, братцы, везут!
Вдали показалась телега, запряженная парой сивок. Правил стрелец. В телеге на соломе сидели три человека без шапок, в сермягах, волосы спутаны. Они держали в руках зажженные свечи. Телега скрипела, осужденные качались из стороны в сторону. Рядом на коне ехал тощий подьячий. Он держал в руке свернутый свиток. Вокруг телеги двигались верхоконные стрельцы. Процессия остановилась около Лобного места. Подьячий поднялся на каменные ступеньки и развернул свиток. Откашлявшись, он начал громко читать:
– «Православные! Слушай! Воры сии отступили от бога и от православный веры и предались сатане и дьявольским чарам. Воры сии супротив великого государя, бояр, дворян во граде престольном метали грамоты крамольные. В тех грамотах указуется от вора Ивашки Болотникова низвержение царства руссийского, убиение именитых людей, без коих Руссии не быти. Посему приговорены людишки сии к лютой казни. Первый из них, Аничкин Петрушка, именующий себя атаманом, вторый – Добронравов Ивашка, третий – Середа Гришка».
– Э, да Гришка-то сдох, язви его в душу! – крикнул стрелец, взглянув на стеклянные глаза осужденного, лежащего в телеге.
Подьячий махнул рукой, и стрельцы поволокли двух мятежников к торчавшим из земли заостренным дубовым кольям на месте казни, между Фроловскими и Никольскими воротами. Истощенные, в кровоподтеках, босые, мятежники еле передвигали ноги: не раз они подвергались жестоким пыткам.
Стрельцы посадили несчастных на колья. Толпа ахнула, заволновалась, многие закрестились. Какая-то женщина жалобно запричитала. Атаман Аничкин, харкая кровью, посеревший, закричал. Далеко разнесся его надрывный, но все еще сильный голос.
– Люди московские! Слушай слово мое… Истинное, предсмертное… Перед богом и людьми. Зовет вас воевода Болотников к жизни справедливой! И я вас, голытьбу, к тому зову в последний час жизни моей… Лгут супо…
В первую минуту подьячий, красный, как бурак, и стрельцы растерялись, не зная, что делать, как остановить речь казнимого. Они не имели права нарушить порядок казни и сразу убить его, тем самым изменив меру наказания. Один из стрельцов догадался и всдал ему в рот пук колючей соломы, взятой с воза. Осужденный не договорил. Страдания его усилились…
В Замоскворечье, на Якиманке, стоял белый каменный дом, приземистый, широкий. Маленькие слюдяные оконца хмуро смотрели на улицу. Крытое крыльцо, дубовая, окованная железом дверь. Подойдет кто-нибудь к дому, и на дворе, за каменной стеной, забрешут на разные голоса псы.
Был уже вечер. В большом низком сводчатом покое сидел за столом хозяин дома, думный дворянин Павел Павлович Зембулатов, приземистый старик, такой же хмурый, как и его обиталище. Рядом с ним сидел дьякон ближней церкви Евтихий Коробов. Круглое курносое лицо его выражало напряженное внимание. Подьячий Богомолов читал грамоту патриарха Гермогена. У него было тощее, испитое, пронырливое личико, острый носик, рыжая бородка, плешь. В лежанке горели и трещали дрова. В покое стояли жарища и духота. Светец на столе горел тускло, в углах притаился густой мрак.
«Вор Ивашка Болотников и все присные его отступиша от бога и православный веры и покоришася сатане и ангелам его, идоша войною на Шуйского, Василия Иоанновича, воистину свята и праведна крестьянского царя, поборителя по нашей православной христианской вере. Людие русские! Ведайте, что грамоты вора сего Ивашки внушают народу черному всякие злые дела на убиение и грабеж, велят боярским холопам побивати своих бояр и жены их, вотчины и поместья им сулят; и шпыням и безымянникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити; и призывают их, воров, к себе и хотят им давати боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество.
Не приставайте к злым врагам и разорителям веры и нашим погубителям, не верьте им ни в чем, не устрашайтеся их, дабы не погибнуть от их, яко приставшие ко злому и пагубному совету их».
Подьячий кончил читать, отер красным платком потные шею и плешь. Распаренный дьякон сказал, безнадежно махнув рукой на грамоту:
– Так-то оно так: не приставайте к им. Да они сами к нам пристают, того и жди, что в Москву ворвутся. Тогда лучшим людям конец будет. Всех нас воры повырежут. В Москве великий страх и трепет.
Он уставился в темный угол. Зембулатов завозился в кресле, задребезжал старческим голосом:
– Уж и вредны они, гилевщики, боле некуда! Намедни один на колу сидел, а все орал: «До нас идите, к справедливой жизни призываем!» Истинно страх великий и трепет душевный! По церквам молебствия справляют беспрестанные, дабы отвратил господь бог свой праведный гнев от нас, грешных, и ниспослал победу оружию царскому. Что будет, что будет? Едина надежда на господа бога!
Дьякон вдруг оживился, задвигался:
– Бают, что много войска идет на выручку.
Богомолов сокрушенно покачал головой:
– То-то вот, что бают. А всамделе ратного прибавления не заметно. Народ из Москвы к ворам перебегает. Дела дрянь!
Печально вздыхая, выпили «во благовремении».
Глава XIII
Прокопий Ляпунов и Григорий Сумбулов приехали к Болотникову в Коломенское. Прокопий вынул «прелестную грамоту» и протянул ее Болотникову.
– Иван Исаич! Люб ты нам, ох, люб, за смекалку твою, за удаль. Умеешь ты вокруг себя ратных людей сколачивать, а для недругов зело грозен. Верно я говорю?
– Правильны речи твои, Прокопий! – подтвердил Сумбулов.
Болотников насторожился, чуя какой-то подвох. Прокопий, расстегнув тугой ворот, продолжал:
– Вот токмо грамоты твои нам не по нутру. Бояр, дворян, торговых людей бить… Значит, нас бить? Сословиям нашим это негоже. Ты письмена свои брось! Не к добру они.
Болотников смотрел исподлобья. Лицо его окаменело. Глаза стали злыми.
– Сословья дворянское да купеческое сильны, – продолжал Прокопий. – Руси мы нужны. Народ черный темен, ему поводыри нужны. А кто эти поводыри? Мы! Ты, Иван Исаич, с нами будь заодно, выгадаешь!
Болотпиков вскочил, глаза его заблестели, по лицу пошли красные пятна.
– Не гожи для меня ваши речи! Народу черному не изменю! С ним я, и в нем силушка моя. Я сам не бела кость, и не к лицу мне из грязи да в князи шагать. Не брошу до скончания жизни своей люд кабальный. Дума моя – с голытьбой воедино быть. Отыми ту думу, что я стану? Орех, с нутра пустой.
Болотников все больше и больше разгорячался.
– Тогда уж умереть лучше. Не продам вовек люд страждущий. Слово мое неизменно. А что касаемо вас, что ж, кои дворяне с нами, тех не тронем.
Побледнел от гнева Ляпунов, побагровел Сумбулов, но ничего не возразили. Поговорили о том о сем, распрощались и уехали.
Болотников, оставшись один, зашагал по горнице.
– Ишь что задумали, – шептал он. – Идите, любезные, хоть к черту на рога!
Иван Исаевич приказал привести своего черного коня и умчался, как вихрь, в полки. За ним, словно быстрокрылая птица, летел Олешка.
Приехав к себе, Прокопий Ляпунов со злостью шваркнул на лавку соболью шапку и потянулся к братине с имбирным пивом.
– Ишь что смерд Ивашка бает: кои из дворян с нами, не тронем-де оных. Ух, вражина, кнутом бы я его бил, бил, пока не сдох бы пес!
Вошел пожилой низенький сотник с пронырливым лицом, низко поклонился. Ляпунов и Сумбулов ожидающе глядели на него.
– Ну, сказывай, Силантьич, о чем с царем договорились?
Сотник угодливо ухмыльнулся, рассказал, что царь согласен принять Ляпунова и Сумбулова, простит их, наградит.
– Так и сказывал, воеводы: награжу-де по-царски, токмо не мешкайте.
Лицо Прокопия несколько прояснилось.
– Добро, добро! Пока уходи, друже! За услугу получишь, за мной не пропадет.
Сотник, опять низко кланяясь, попятился задом в дверь.
– Не береди себе сердце, Прокоп! Все образуется, – сказал спокойно Сумбулов, наблюдая за Ляпуновым.
– Слухай, что скажу. И впрямь, быть у худородного Ивашки под началом нам не с руки. До Шуйского и подадимся. Он нас с радостью к себе примет, уж поверь мне. Ему самому ныне туго приходится. Да ты все еще не в себе, – добавил Сумбулов, глядя на мрачный облик Ляпунова.
Тот вскочил с лавки и начал грузно вышагивать по горнице, так что полы трещали. Воскликнул:
– Вот что: у Ивашки смерда не останемся, это дело решенное. Токмо думаешь, сладко идти под начало к Шуйскому Ваське, боярскому царю? Э, нет, не сладко! Негоже дворянскому сословию на задворках у его быть. Претит это мне! Не хуже мы бояр, опора мы Руси! Шубник проклятый!
Ляпунов сжал свои кулачищи и погрозил ими куда-то в пространство. Успокоившись, добавил:
– Ладно, хорошо! Пока скреплюсь, покорюсь. А в случае чего, держись, Васька!
Эту угрозу – свести с царем счеты – выполнил брат его, Захар Ляпунов, который 19 июля 1610 года с товарищами насильно постриг Шуйского в монахи и отправил в Чудов монастырь.
Тревожно было в стане Болотникова.
Дня через два он узнал, что Ляпунов и Сумбулов с дружинами перешли на сторону царя Шуйского.
– Надо было того ждать. Может, и к лучшему. Кума с возу, возу легче, – спокойно сказал он Федору Горе.
В дверь постучали. Болотников сел за стол, переглядывая какую-то свою запись.
– Входи!
Ввалилась куча военачальников. Впереди – голова Алексей Кудеяров, могучий, решительного вида детина.
Болотников вопросительно на него поглядел, насторожился.
Кудеяров прокашлялся и развязно заговорил:
– Мы, воевода, о Ляпунове с Сумбуловым думу думаем, почто подалися они до царя Шуйского?
– Подалися потому, что дворяне. А вы из черного люда.
– Так-то оно так, воевода. Токмо смекаем: и нам пока не поздно туда податься… и тебе тоже… А царь простит.
– И ты с нами переходи, – раздался голос.
Болотников вскочил, словно обожженный.
– Так! А народ простой, крестьяне, холопы, как же? Бросать их под ноги Шуйскому? Боярам?
– Что народ! Он в потемках бредет. А Ляпунов да Сумбулов – люди разумные. Знают, что делают.
Болотников придвинулся к голове. Тот попятился.
– И ты, Кудеяров, твердо решил?
– Твердо, воевода, и тебя зовем! – произнес голова, а глаза его нерешительно забегали из стороны в сторону.
Иван Исаевич побледнел.
– Тогда иди… к сатане!
Он выхватил из-за пояса пистоль и в упор выстрелил в Кудеярова, рухнувшего во весь свой огромный рост, как сноп. Остальные растерялись.
– А вы как? Тоже к Шуйскому хотите?
Собравшиеся попятились назад от глядевшего в упор воеводы.
– Нет… Нет… Он нас сбивал, все баял: идем да идем до Болотникова, уговорим его.
– Ну… и пошли!
Болотников с презрением отвернулся.
– Черт с вами! Прощаю на первый раз. Тащи эту падаль на площадь.
Труп Кудеярова сволокли и положили на помост. Иван Исаевич написал и приколол к мертвому запись: «Я, воевода Болотников, убил голову Кудеярова собственною рукою. Он умышлял передаться к Шуйскому и стать супротив народа».
Люди, проходившие мимо трупа Кудеярова, рассматривали убитого, грамотеи вслух читали запись.
– Правильно сделал воевода. Чтобы другим не повадно было, – говорили слушавшие.
Иван Исаевич, возвращаясь с площади, думал: «Инако нельзя. Измену в корне рушить надо».
Когда вечером Болотников и Федор Гора беседовали о случившемся, в горницу вбежал оживленный, раскрасневшийся от мороза Олешка.
– Дядя Иван! Я грамоту тебе привез! Бают – от царя!
Иван Исаевич с любопытством развернул свиток.
Шуйский предлагал прощение, если он, Болотников, покорится; даже обещал различные пожалования. Царь вместе с тем угрожал «большой ратью» и беспощадной расправой в случае неповиновения и дальнейшего «воровства».
Грамота была не царская. Писал дьяк, лишь ссылавшийся на царские милости и христианское всепрощение. Прочтя послание, Болотников весело рассмеялся:
– Ну и ну! Лисы хитрые, право слово! Мнят ласкою привадить, а поверь, поддайся царю, и пропал, попал как кур во щи. Нет, шалишь, не на дурня напал!
Он тут же написал Шуйскому ответ:
«Царь! Я клятву на верность своему делу давал и сдержу клятву. В Москву приду не изменником, а с победою».
– Олешка! К вечеру отправь ответ этот!
Федор Гора внимательно слушал.
– Батько! – продолжал разгоряченный Болотников. – Ушли от нас дворяне с дружинами своими к Шуйскому. Хоть и немного их до царя подалось, а он, чай, зело возрадовался. Им, конечно, не идти по нашей дороге, да и нам, голоте, под ихнюю дудку плясать негоже. Почто они пристали к нам? Мнили: помощь дворянам будет от народа супротив вотчинников – бояр. А после победы можно черный люд снова закабалить? Да мы тоже соображаем. Не поддадимся!
Запорожец утвердительно закивал головой.
– От вирно! Щоб воны сказилися, мерзотники!
– Про Москву так я скажу: надо нам ее со всех сторон обложить, чтобы скорее сдались войска царские. Иная забота сердце мое бередит. Когда мы под Кромами да под Калугою бились, много тамошних пришло к нам. А двинулись мы далее, сколь их в свои места вернулось! Уйма! За Русь стоять надобно, а не только за свою избу. Иным то невдомек, не поднялись они до думы той.
Болотников помолчал минуту, как бы собираясь с мыслями.
– Ну, да ладно! Кой у себя остался, а кой к нам накрепко пристал. Такого народу еще больше будет!
Федор, воодушевясь словами Болотникова, засиял. Бесшабашная удаль послышалась в словах его.
– Хиба ты не вирно кажешь, Исаич? Вирно! Богатые – кровопийцы. Як до нас им ходыты, як нам их любыты? Не можно, ни, ни! Соби долю добудемо сами, без их пидмоги! Що буде – побачим, а покы гуляй душа! Раздайся, голота идэ!
Болотников и Олешка улыбнулись горячим словам запорожца. Потом Олешка стал таинственно подмигивать Ивану Исаевичу.
– Ты что?
– Дядя Иван! Дело сумное со мной приключилося. Сегодня поутру был я в Котлах, и встретил меня сам Пашков Истома. И баял он мне: «Зрил, как я бьюсь?» – «Видел, говорю. Головы у ворогов ловко ты рубил». – «Я, говорит, завсегда так; и на тебя, говорит, глядя, радовался. Летаешь, дескать, по полю ратному, словно кобчик, клюешь до смерти. Полюбился ты мне, по сердцу пришелся. Кем ты Болотникову приходишься?» – «Сын названный». – «Болотников сегодня есть, завтра нет его, а мы, дворяне, всегда Руси надобны. Иди ко мне, не раскаешься! Получай наперед десять алтын, бросай Болотникова».
На выразительном лице Олешки появилось возмущение. Он даже выскочил из-за стола и стоя продолжал:
– Хотел Истома меня за сребреники, словно Иуду, купить! Дурень! В людях толку не знает! В голове мельница погано мелет. Должон бы чуять, кого купить можно, кого нет. Алтыны я взял, да еще благодарил его: приду-де беспременно, пущай не сумлевается. На вот, дядя Иван, деньги! Руки жгут они мне!
Болотников и Федор сначала нахмурились, а потом громко засмеялись.
– Це гарно, дуже гарно! – воскликнул запорожец. Болотников взял деньги и погладил Олешку по русым кудрям.
– Молодец! Обвел ухаря дворянского, – любовно произнес он, глядя на приемного сына. – Видно, и он думает от нас податься к Шуйскому, а то бы воздержался тебя переманивать. Помяните мое слово – перелетит к Шуйскому!
Иван Исаевич вызвал ратника.
– Федот! Снеси в Котлы Истоме Пашкову деньги, скажи ему, мол, Болотников вертает десять алтын Олешкины.
Когда ратник вернулся, Иван Исаевич спросил его:
– Что баял воевода?
– Хохотнул да деньги в кишень сунул. Молвил: «И на том спасибо», – ответил ратник.
Болотников приказал обложить Москву со всех сторон. Он думал:
«Выжидаем мы, а Москву брать надо. Со стороны Ярославской дороги Москва нами не обложена. Там недруги и входят в город на подмогу своим. Заткнуть эту брешь надлежит».
26 ноября несколько тысяч пеших повстанцев двинулись от Рогожской слободы к Ярославской дороге, на Красное село. Навстречу им из Красного села бросилась стража. Завязался бой. Стража стала подаваться назад. Вдруг из леса между Москвой и Красным селом показались стрельцы и ринулись в свалку. То были два полка «на вылазке» князя Скопина-Шуйского, поспешавшие из Скородома.
Завывал ветер, по полю несся сухой снег, слепил глаза… Кровь лилась рекой… Силы противников сравнялись. И опять из того же лесочка вылетел верхоконный полк. Впереди, увлекая других, мчался молодой, круглолицый Скопин-Шуйский.
Повстанцы растерялись. С флангов их рубили конники, в средине били пешие полки и оправившаяся стража из Красного села. Началось бегство повстанцев к Яузе. Многих побили, несколько сот попало в плен.
Среди зажиточной Москвы поднялось ликование. В церквах служили благодарственные молебны. С колоколен несся «малиновый» звон. Этот звон приглушенно доносился и в Коломенское. Из уст в уста перелетали тревожные вести.
– Вишь как трезвонят! Радуются…
– Уж не побили ли наших?
– Все может статься!
По улице Коломенского промчался гонец. Подгоняя коня плеткой, он подлетел к крыльцу и ринулся в хоромы дворца. В изорванной одежде, обтирая рукавом таявший снег с лица, предстал перед Болотниковым.
– Воевода, беда. Наших побили под Красным селом.
Волнуясь, часто запинаясь, он рассказал подробности боя. Болотников отослал измученного гонца отдохнуть. Остался один. Помрачнел. Стал ходить из угла в угол. По пути подвернулась скамейка; чертыхнувшись, отшвырнул ее ногой в сторону, потом сел.
«Не выдержали. Сорвалось окружение! Незадача великая! Заутра снова в бой!»
У Данилова монастыря утром 27 ноября царило боевое затишье. Ветер гнал снег в шанцы, где засели повстанцы, слепил глаза, свистал, завывал.
Васька Зайцев, приткнувшись к земляной стенке, лежал на охапке сена. У парня небольшая белокурая бородка, усики. Серые глаза на исхудалом, грустном лице смотрят страдальчески. Он вынул из-за пазухи медное кольцо и, рассматривая его, что-то шептал. Рядом на бревнышке сидел мрачный мужик с перебитым, вдавленным носом, Иван Чернопятов.
– Ты что, Васька, бормочешь, ась? Сказывай!
И Васька стал рассказывать:
– Колечко-то Аннушкино было, невесты моей. Да вот не выдюжила жизни земной, руки на себя наложила.
Он помолчал, собираясь с мыслями. Чернопятов выжидательно глядел на него из-за кустистых бровей.
– Избы наши по соседству стояли, и с младости я с Аннушкой дружбу вел. Зимой на салазках ее катал, летом по грибы, по ягоды ходили, в прятки играли… Все вместе да вместе обреталися. Пролетели, как сон, годы младости, и стал я парень, а она заневестилась. Мои да Аннушкины родители так и думали-гадали, что оженят нас и вся недолга. Ан, не тут-то было! Аннушку красой господь не обидел. Девка была здоровая, румяная. Льнула ко мне, ну и я, конечно…
Васька мечтательно улыбнулся, но тут же насупился.
– Деревенькой нашей владел Любомудров, Михаил Михалыч. Ну, конечно, барин, одно слово. Живоглот великий. Замучил мужичков барщиной, все жилы вытянул. А тут еще на царство исполняй десятинную пашню. От жизни такой непереносной мужики в бега пущалися, на новые земли, за Оку, а то к казакам, на Дон. От жизни такой и гиль на ум пойдет.
Васька со злобой погрозил куда-то кулаком.
– И приглянулась ему Аннушка, что ты будешь делать! Пришел я с косовицы, а Аннушка через плетень позвала меня и бает, что барин под вечер ее к себе требует. Известно – почто, лихоманка его расшиби! К вечеру она с матерью своей побрели. Как не побредешь? Ведь кабальные!