355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Малышев » Снова пел соловей » Текст книги (страница 9)
Снова пел соловей
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:44

Текст книги "Снова пел соловей"


Автор книги: Александр Малышев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Глаша с минуту, как из наваждения, смотрела на подругу, не сразу, постепенно, чтобы не надорвать сердце, возвращаясь к той бесконечной, обвыкшейся беде, что выпала на долю ей и Тамаре. Она подошла к Тамаре, обхватила за круглое полное плечо, перевернула ее на спину и щепочкой прилегла рядом, стала заученно, терпеливо гладить ее по жестким, будто конская грива, волосам.

– Ну, полно, полно, что ты… – монотонно повторяла она.

Тамара, как всегда, еще горше заплакала от этой полуматеринской и все же совсем не той ласки, потом – тоже как всегда – стала понемногу успокаиваться, наконец, почти затихла и только редко, ознобно вздрагивала.

Глаша чувствовала себя в эти минуты старше и крепче – как мать с ребенком. Но бывало ведь и совсем иначе, когда сама она падала под этой тяготой, делалась вдруг несчастной, беззащитной, и тогда Тамара приходила к ней и как же сладко и больно, и грустно было свернуться, по-детски, калачиком около нее, будто птенец в широкой ладони.

– Чего на краю-то висишь? Подвигайся, – сипло пробормотала Тамара и, закачав кровать, переместилась к самой стенке. – Отчего так у нас с тобой? Ведь не страшненькие, не кусаемся. Днем все видят и не пугаются…

Глаша легла на спину, расслабилась. «Сейчас, – подумала, – самое главное отвести ее от этого…»

– Вот, к слову, я тебе рассказывала, как меня к школьникам позвали, на диспут «Что такое счастье?».

– Не, – скучно отозвалась подруга. Она знала, что несчастна, знала и то, что не утешат ее любые слова, какие только ни придуманы на земле для незадачливого человека.

– Да, – подтвердила Глаша, – не рассказывала. Ты в отпуске как раз была. Ну, вот, вызывает меня, значит, начальник наш, Разговоров: «Надо, Глафира, в школу тебе сходить. У них там вечер какой-то, и они просили самую лучшую прядильщицу. Самые-то лучшие у меня как раз заняты, не могу я их с оборудования снять, а ты уже отработала, так что сходи. Знаки и медали не забудь нацепить». Я ему: дескать, посмотрю, а сама-то ничего не решила. Время подошло – я стирку бросила: ведь неудобно, ждать будут, да и день как-то дожить надо… Ты слушаешь?

– Ага.

– Ну, вот, пришла, а там уж полный класс, наши фабричные фотографии на доске-то, что в газете печатались. Кроме меня пригласили еще бригадира каменщиков Ларенкова, Симу Бадейкину из ателье, ты ее знаешь – мастер по женскому платью. Были еще тракторист и доярка. Учительница, которая все это затеяла, меня в сторонку отвела, предупредила, что я особо должна подчеркнуть: счастье для меня – это моя работа, профессия очень интересная, пусть к нам на фабрику идут, В общем, агитировать я их должна. Ты слушаешь?

– Да, да, – отозвалась Тамара, и голос ее прозвучал так, словно она и не плакала вовсе. Глаша улыбнулась в темноте и продолжила:

– Мне выступать первой. Поднялась я из-за стола, смотрю на них, а они – на меня. Молодые все, красивые, умненькие. У одних только любопытство в глазах, у других усмешечка такая… скрытная: мол, знаем, что она нам скажет, ничего нового, ничего настоящего. А есть и такие, немного их, что именно настоящего и ждут: насторожились, глаз не оторвут и до самого-то донышка видны. Я и призадумалась, что говорить. Те-то слова, что мне подсказали, вот они, на самом верху, мышки серые, их хоть лопатой греби, и меня-то, меня самой, в них – ни капельки. Надо ли ребятам слова эти, не пустой ли они звук, если во мне не жили? Да и не люблю я их, от голого-то ума… Собралась я с духом и говорю им от чиста сердца:

– Вот незадача-то. Счастлива ли я? Да чтобы сказать об этом, всю жизнь оглядеть надо, а я, когда сюда шла, не знала, о чем речь будет. Душой кривить не стану… А, наверно, и я счастлива, тем хотя бы, что всем нам не страшен день завтрашний. Вы холодного сирого детства не ведали – и этим тоже. Вас, молодых, матерям не придется оплакивать, а отцам вашим не быть моложе вас – и этим. Да мало ли… Даже вот тем радостна, что на фабрику за профессией вы к нам ходите, а сами-то смотрите на работу эту с небрежением, оставляете ее про запас, потому что путей-то лучше, интересней у вас не счесть, Вот это-то и хорошо, что нужда вас в цех не гонит, как с нами в послевоенные годы было, что, если уж кто из вас придет к нам, так по склонности, по желанию, тому и фабрика – дом родной. Общее наше, народное счастье – это… как основа. Ну, а свое, личное, сами на ней построите – кто какое добудет…

Учительница потом упрекнула, что я немножко не туда повела. Может, и не туда. Здесь-то, – Глаша коснулась пальцами груди, – куда больше кипело, да я половину в себе заперла. Например, про цифру эту – один парень на десяток девчонок, как здесь было, когда мы приехали. Я еще тогда подумала: теперь уж она иная. Может, один к трем… У нынешних больше счастья, больше, и… хорошо это. – Глаша облегченно, всей грудью вздохнула, – Знаешь, вот это, общее-то, основу-то, нам надо крепче держать в памяти, вот и полегче своя ноша будет, ведь правда, ведь верно?..

Тамара не ответила. Глаша повернулась к подруге и, не видя лица ее, только по дыханию, неглубокому, ровному, догадалась, что та спит. Она опять легла на спину, прикидывая, перейти на свою кровать или здесь, у Тамары, докоротать ночь, и без того уж недолгую. Будто выдвигаясь из темноты и тишины комнаты, стал отчетливей, громче стук будильника. Глаша закрыла глаза, и в ней, высвобождаясь из памяти, начал расти и расширяться шум цеха – слитное жужжание веретен, словно тысячи металлических пчел поднялись в воздух. Это был верный признак, что до смены остались считанные часы. Как минуты мелькнут, пролетят они в забытьи, во сне, а там ей заступать к машинам. А сейчас там, в цехе, счастливица Машенька Наумова – мать двоих карапузов, любимая жена помощника мастера Бориски Наумова. Все Машеньке впору, все – по заслугам: и красота, и душа, и радость. На таких-то смотришь из невзгоды своей – и не горько, не завидно, только светлей и светлей делается в тебе и в мире, так что, кажется, вот-вот растаешь ты в этом свете, как замешкавшаяся малая тучка…

Глаша и не знала, что додумывает все это уже во сне.

Как покупали велосипед

Уныло и молча возвращались они домой. Мама комкала платок, порой подносила его к лицу и сыро шмыгала носом – жалко, по-детски, как Лялька Шубина, когда ее обидят мальчишки. Ваня плелся за мамой, хлюпая по лужам и не замечая этого, думал о том, какой плохой нынче день рождения, и что он скажет ребятам своего этажа, которые сейчас ждут его с велосипедом. Теперь Ване казалось – непременно должно было случиться что-то плохое. Во-первых, исполнилось ему тринадцать лет, чертова дюжина, во-вторых, слишком уж неистово ждал он этого дня.

Он давно мечтал о своем велосипеде – большом, настоящем, с динамкой, прильнувшей к переднему колесу, фонариком на руле и звоночком. Он и кататься уже научился – на старом дамском велосипеде Вовки Манычева с первого этажа. За эти уроки, за то, что Вовка давал ему кататься на велосипеде сестры, которая выросла, вышла замуж и уехала в Рыбинск, с комода в комнате Вани в комнату Вовки, в его дремучий мешок в углу, за шкафом, переселились остроморденькая лиса из папье-маше, копилка в виде кошки и трофейная костяная ручка, ее привез отец Вани; когда приезжал домой после госпиталя. В верхнем конце ручки было стеклянное окошечко с игольное ушко величиной, заглянешь в него – и точно, выйдешь на площадь странного города с причудливыми острыми зданиями…

Велосипед Зины Манычевой был очень неудобный: седло у него стояло косо, с покатиной книзу, цепь то и дело съезжала или заклинивала, камера была вся в заплатах из галошной резины. Ваня, да и Вовка, ездили на нем, ерзая по трубчатой, сваренной возле руля, покряхтывающей раме или стоя на одной педали, держась за рога и поджимая одну ногу. Мама не один раз видела, как Ваня ехал на этом велосипеде мимо сплошного ряда сараюшек и двух казарм – седьмой и восьмой, сворачивая вдоль потока, пересекал тряскую булыжную мостовую и съезжал на мягкую луговинку возле железнодорожной насыпи.

– Мам, гляди – я еду! – кричал он ей, а она кивала ему и как-то болезненно, беспомощно улыбалась ему вслед.

И вот – дело было в прошлом году, зимой, – Ваня катался в коридоре на ржавом, скулящем трехколеснике Фокиных. Поздно вечером, укладывая Ваню спать, мама сказала:

– Куплю я тебе велосипед, так и быть, огорюю, только учись хорошо. У нас в бригаде черную кассу затевают. Я попрошу, чтобы мне в июне ее выдали, к твоему дню рождения.

Ваня прикинул – полгода еще ждать, вздохнул и спросил, почему касса черная.

– Так уж люди назвали. Это складчина. Скидываемся в дачку по десятке – вот и выходит черная касса. Получишь зарплату да эту кассу – глядишь, можно что-то серьезное купить: пальто или машину дров, из мебели чего-нибудь…

С этого вечера Ване стал сниться велосипед. Снилось, как он выезжает со двора на легкой, поблескивающей новизной, позванивающей тонко всеми своими спицами машине, минует поток, преодолевает булыжную рябь и мчится по луговине вдоль откоса железной дороги, так мчится, что невесомо взлетает вместе с велосипедом и видит с птичьей высоты школу, в которой учится, цинковую заплату на ее коричневой крыше, возле закокченной трубы, и чувствует, что видел ее когда-то именно так, сверху, а когда, каким образом – не помнит.

Он стал копить деньги, которые мама давала ему на школьные завтраки, мороженое и кино. К маю у него было десять рублей, и он обменял мелочь и ржавые рубли на две пятерки, спрятал их в коробку с открытками и, когда был один дома, доставал их, смотрел и представлял, как отдаст их маме: вот она будет рада. «Десять рублей!» – думал он восхищенно, но потом ему вспоминалась цена велосипеда, и две голубенькие пятерки точно съеживались в его руках…

Однажды он был у Фокиных, играл с Олей в морской бой. Девочку позвали обедать.

– Ты не уходи, – предупредила Оля, – я быстро…

Все Фокины уселись за стол и принялись за щи, а Ваня от нечего делать подошел к швейной машине, что стояла, в простенке, под зеркалом, и стал ее разглядывать. Машина была ручная, зингеровская, краска на ее корпусе кое-где облупилась, а блестящие металлические части припорошила мелкая черная сыпь. На столе машины, под пятой головки был зажат крупный лоскут красного, в цветочек, ситца. С другой стороны стояла обувная коробка, полная лоскутков, початых катушек с нитками. А из-под коробки уголком выглядывала какая-то синяя, гладкая бумажка. Ваня машинально потянул ее. Это была новенькая двадцатипятирублевка. Ваня и подумать не успел толком, просто увидел, как он отдает маме тридцать пять рублей сразу, свой взнос на велосипед, свою «черную кассу». Он только и успел, что взглянуть пугливо в зеркало и убедиться, что никто на него не смотрит. Фокин, бабка Фокиных сидели спиной к нему, а Оля, ее младший братишка и мама наклонились низко над тарелками и доедали щи, слышно было, как их ложки стучат о тарелки. Ваня начал вбирать двадцатипятирублевку в ладонь, но она была такая большая, что пришлось комкать и комкать ее. Наконец он зажал ее в кулаке, понес к брючному карману… В это время точно легкий ветер набежал на него, и сухие, острые пальцы впились в ухо.

– Положи, откуда взял, – раздался над ним голос Фокиной, странно спокойный, негромкий. – А я-то думают не зря он у машины маячит.

Впившиеся пальцы потянули Ванино ухо куда-то в сторону двери, и он, слабея, пошел под шелест платья и домашних тапок Фокиной. А все, кто были за столом, молча смотрели на него – кто осуждающе, кто лениво, кто с недоумением, в том числе и Оля. Ее темно-карие глаза сделались круглыми, большими, печальными, губы тоже округлились, и в них по-заячьи белели два верхних плоских резца. «Ой, Ваня, что ты наделал» – говорили ее глаза, губы и эти два резца.

Ваню повернули лицом к двери, дверь открылась как будто сама собой, и он ощутил жесткий тычок в спину костяшками пальцев.

– Больше не ходи к нам, воришка…

Он пришел в свою комнату, встал у окна и горько заплакал. Он плакал не от боли в ухе, в которое, казалось, все еще впивались острые пальцы, и не оттого, что его назвали воришкой. Все это, хоть и больно, можно было стерпеть. Плакал он от стыда, который предстоит пережить маме, когда ей скажут, что он воришка, от того непонятного, смутного, что заставило его взять чужие деньги. Если бы этих денег хватало на все, если бы он, Ваня, не знал, чего стоили маме всякая его обновка, всякая игрушка!..

Ваня очень боялся, что однажды мама войдет расстроенная, войдет и спросит его: «Зачем ты это, сынок?» Но… дни шли за днями, а ничего такого не происходило. Фокина, встречаясь с ним в коридоре, странно закидывала свою маленькую головку с гладко причесанными волосами и поджимала тонкие губы. Оля, державшаяся теперь при взрослых вдали от него, однажды в подъезде подошла и сказала:

– Мне нельзя дружить с тобой, но я тебя уважаю. Папа говорил: вы трудно живете. А еще он сказал: если бы твой папа вернулся, вы бы горя не знали. Он, твой папа, поммастер был, каких поискать. Папа так и сказал: «Каких поискать!..»

Но теперь все это – и дурное, и хорошее, само монотонное ожидание – было позади. Вчера вечером мама пришла со смены веселая, помолодевшая, такая бодрая, словно и не работала у восьми грохочущих станков. Но она работала всю смену, и усталость таилась в самой глубине ее глаз, в руках с набухшими, ветвистыми жилками. Просто мама так была рада, что наконец-то может купить Ване велосипед, – сияла вся этой радостью.

– Ну, сынок, – сказала она, положив на вешалку сверток с фартуком и тапками и задергивая бязевую занавеску, – будем деньги считать. У нас их сегодня – хоть стены оклеивай.

Мама села за стол, Ваня тоже. Мама откуда-то из-под кофточки достала и положила на клеенку завязанные в платок деньги. Когда она распустила узел и развернула платок, Ваня увидел пачки рублей, трешниц, пятерок, перехваченные накрест полосатыми бумажными лентами.

– Вот, рубли считай, их сто должно быть, а я трешенки переберу. Бумажку можно сорвать…

Ваня так и сделал, и пачка рублей, среди которых преобладали походившие по рукам, затертые, вялые, как тряпицы, – разъехалась по столу. Попадались, правда, и новенькие, вложенные, наверно, взамен тех, что совсем уж истрепались. Ваня перебрал рубли и посмотрел на маму. Она отсчитывала по десять трешниц, каждую десятую сгибала пополам и вкладывала в нее девять других. Получались пачки по десять штук, их легче было считать. Ваня так же стал делать, но в последней пачке у него вновь оказался недочет.

– Тут девяносто девять, – сказал он.

– Да ну, – мама подняла голову, нахмурилась на миг и тут же улыбнулась. – Вспомнила: я рубль в столовке потратила. Все верно.

Сосчитав деньги, мама сложила их вместе и вздохнула.

– Вот сколько, – сказала она. – Богачи мы сегодня, Ваня… Товарки надо мной посмеивались: мол, ты, Настя, не задерживайся, в народе иди, а то встретит какой-нибудь и обчистит… Прежде бывали такие случаи – грабили. Знали, что деньги дают на фабрике, и ловили… Или, говорят, вон Борю возьми, это челночник у нас, здо-ро-вый, пусть будет при тебе за охранника… Веселые все с дачкой-то. Вроде праздник у всех сегодня…

Она покачала головой и разделила деньги на две кучки, и одну из них, большую, пеструю от разноцветных бумажек, подвинула Ване.

– Вот твой велосипед. С колесами, фонариком, с ключами – все тут. – Рука ее вспорхнула с большой пачки и накрыла маленькую. – Ну, а это нам на жизнь, за квартиру заплатить… Ничего, перевернемся, если что – и займем, не первый раз…

Ваня глянул на большую пачку и на ту, что осталась возле мамы, – тощую, низенькую, бедную, и ему стало тревожно. От денег пахло потом, фабрикой, терпением. Он с замиранием сердца подумал, уж не отказаться ли от велосипеда, ведь можно жить и без него, многие живут, вон и у Оли хорошего велосипеда нет, хотя в их семье двое, работают – отец и мать… Едва он подумал, об этом, как на душе его стало пасмурно и пусто. Ведь полгода жил он ожиданием завтрашнего дня, да, уже завтрашнего… Ваня вышел из-за стола, сунулся в уголок за кроватью, достал из коробки две сложенные вчетверо пятирублевки и, вернувшись, положил их поверх маленькой кучки.

– Это я накопил, – сказал он, глядя в стол.

Мама долго, прерывисто вздохнула, поершила ладонью вихорки сына, похожие на свежие древесные стружки. Она взяла его пятерки и положила перед ним на край стола.

– Сердечный ты мой… Отцово в тебе сердечко-то, чуткое… Ничего, до аванса проживем. А это себе возьми. Не надо на еде экономить. Тебе хорошо питаться надо, а то вон какой худой, только все тянешься.

Потом они ужинали, пили тепловатый чай и говорили о велосипеде, о том, где его держать – в сараюшке, коридоре или в комнате: «В комнате надежней. На сараюшке у нас замок только для видимости…»

Легли они поздно: в коридоре и кухне уже сгустилась сонная тишина, а из-за стены доносился богатырский храп Василия Седёлкина.

Ваня лег, желая скорей уснуть, чтобы скорей очутиться в завтрашнем дне, но, засыпая, подумал о велосипеде, о том, что прямо от магазина поедет на нем. Он подумал об этом, и сна как не было, убежал сон. Ваня перевертывался и ничком, и на бок, и навзничь, считал, сколько часов осталось до заветной, счастливой минуты, потом сколько минут, секунд. Смутное беспокойство зашевелилось в нем и стало подниматься, расти. А вдруг эта ночь не кончится? Или просто не наступит новый день? Вдруг что-то там, в небесном механизме, разладится, какая-то недобрая к нему, Ване, сила возьмет и нарушит заведенный порядок?.. Или, например, магазин закроют на учет? Так уже было один раз, с когизом, Ваня облюбовал там книжку про Уссурийскую тайгу, но у него не было при себе денег. Он пришел – на следующий день, а на дверях когиза картонка – «Закрыто на учет». Когда магазин опять открылся, той книги в нем не оказалось…

Разбудила его мама. В комнате было светло, празднично от солнца и зеленых, порхающих теней на стенах – это были тени березовых листьев, их шепот и плеск, и птичья перекличка вливались в открытое окно. Мама стояла возле кровати Вани, ласково посмеивалась и смотрела на него сверху вниз лучистыми, радостными глазами.

– С добрым утром, Ваня… Ну, ты и разоспался! С днем рождения, сынок. – Она наклонилась и поцеловала его в щеку теплыми, мягкими губами. – А я оттуда… Там новые привезли, на твое счастье. Целую дюжину. Вставай и пойдем.

Ваня полежал еще минут пять: хотелось продлить это состояние сладкого благополучия оттого, что настал желанный, полгода сиявший вдали день, он и выдался таким, каким только и мог быть, – солнечным, добрым, и все в нем радовалось вместе с Ваней, даже стол и стулья в комнате, и круглый будильник на комоде, который блестел, как новенький, и, кажется, чирикал, вторя птицам за окном.

Оки вышли на улицу, взялись за руки и зашагали в магазин. Неожиданно надвинулось большое, темное облако, заслонило и солнце, и небо и обрушило на город шумный, густой ливень. Ваня с мамой забежали в подъезд библиотеки и полчаса стояли там, у отворенной двери, глядя, как перемежаются, словно играют, седые струи дождя, как лужица у порога кипит вся, расширяется и заходит за обочины дорожки, в плотный низкий клеверок и осот. Едва дождь начал редеть, истончаться в серенькие нити и где-то за ним мокро, свежо, мглисто заблестели под солнцем крыши, деревья, булыжники мостовой, мама потянула Ваню за руку:

– Побежали, а? Чай, не глиняные, не раскиснем…

– Чай, – рассмеялся Ваня и козленком запрыгал через лужи и ручьи, повизгивая и поеживаясь от покалывающих мелких дождинок, что сыпались на него, пятная цинковую рубашку. Мама тоже бежала и прыгала и, честное слово, была в эти минуты не старше Оли Фокиной.

В магазине – наверно, из-за ливня – покупателей не было. За двумя прилавками скучали женщины-продавщицы, одна из них пила чай. За третьим прилавком полная женщина и пожилой мужчина в сером изодранном халате вскрывали ящики со спортивными тапочками, верней, мужчина вскрывал ящики, а женщина считала тапки и раскладывала их на полках.

Ваня слышал, как мама радостно, сердечно поздоровалась и как тускло, скучно ответила ей одна из женщин, Казалось, им неприятно и непонятно было, отчего у мамы такое хорошее настроение. В следующую минуту и мама, и продавцы отдалились и точно вдруг исчезли, остались только велосипеды – новенькие, с промасленной оберточной бумагой на рамах и рулях, с кожаными подвесными кармашками. Они стояли вдоль стены, по три в ряд, сцепившись рогами, касаясь седлом седла и колесом колеса. Ваня подошел к ним и начал искать свой, самый лучший – без царапин, без вмятин и морщин на седле. На велосипедах не было некоторых деталей, например, фонарей и динамок, педали к ним были привернуты как-то наоборот – вовнутрь. Что делать? Видно, придется уж дома дособирать велосипед. А он так хотел проехаться по всем лужицам, что встретятся на пути, он надумал это, когда стоял в подъезде библиотеки и пережидал дождь…

Неизвестно, сколько прошло времени, наверно, не минута и не две, и Ваня услышал точно издали странный, непривычный и все же узнаваемый, жалкий, всхлипывающий голос:

– Да если бы был муж! Разве бы я… пришла, разве бы я… просила…

Это был голос мамы, и никогда еще, даже в тот вечер, когда соседки передали ей какое-то необычное, прямоугольное письмо, он не звучал так надорванно, так убито. Ваня повернулся спиной к велосипедам, увидел ее и едва узнал. Мама точно сгорела в миг, как спичка, сгорела, погасла, погнулась вся. Лицо ее съежилось, поблекло, по нему из глаз так и сыпались слезы – одна за другой, одна за другой – мутные, крупные. Плечи ее сникли и вздрагивали, руки комкали у груди беленький, обшитый по краям зеленой ниткой платок. Она, словно забыв о Ване, а может, ничего не видя от слез, шаркающими, слепыми шагами пошла к дверям, ударилась бедром об угол прилавка, отступила и продолжала идти и, наконец, толкнула дверь на пружине, верней, почти навалилась на нее, дверь подалась под тяжестью мамы, открылась и, освободившись от этой тяжести, захлопнулась.

Ваня, постояв в растерянности, сорвался с места, вылетел из магазина и догнал маму на кирпичном тротуаре, усыпанном тополиными кожицами и красными червяками соцветий – догнал, взял за руку. Рука мамы ничем не отозвалась, она висела плетью, как мертвая. На пути их легла большая лужа, синеющая отраженным небом. Пришлось огибать ее по бровке тротуара, и Ваня выпустил руку мамы.

Он не понимал, что случилось. Ведь были и велосипеды, и деньги! Но одно Ваня понял глубоко и сильно, может быть, на всю жизнь, – в мире не стало радости, весь он в несколько минут состарился и почернел. И странно было, необъяснимо, что в этом мире все так же ярко, нет, куда ярче сияет солнце и беззаботно чирикают воробьи.

2

Василий Седёлкин приходил домой на обед и, торопясь опять на завод, встретил в коридоре Настю Гирину с Ваней. Он, наверно, и не остановился бы, да его поразило, какие они печальные, убитые, хотя сегодня, он это помнил, день рождения Вани. Вспомнив про день рождения, Василий вспомнил и другое: разговор на кухне о том, что Настя – при малых ее достатках – покупает сыну велосипед.

– Привет, – сказал он весело и грубовато, он всегда так говорил, когда хотел подбодрить человека. – А что без машины, а? Или деньги дома забыли?

– Ой, и не говори лучше, – махнула Настя рукой и заплакала.

Василий недоуменно посмотрел на нее – первый раз видел ее плачущей, первый раз за шесть лет после войны.

– Да погоди ты слезы лить, – рассердился он. – Расскажи толком.

Настя, пытаясь удержать слезы, стала рассказывать, как утром она сбегала в магазин и там, на ее и Ванино счастье, привезли новые велосипеды, но еще не сгрузили их с машины, и ей посоветовали прийти часа через два…

Тут Василия окликнула его жена, Варвара. Она шла на кухню с тазом белья стирать, увидела, что муж ее о чем-то заговорился с хорошенькой соседкой, и ей это не понравилось.

– Ты еще не ушел? – спросила она издали.

Василий раздраженно оглянулся на нее через плечо.

– А иди ты… – пробормотал он и опять повернулся к Насте. – Дальше…

– Ну, пришли мы. Других покупателей нет, две продавщицы без дела маются, третья с помощником ящики вскрывают и тапки на полки выкладывают. Я им говорю: мол, помогите велосипед выбрать, я-то в машинах не разбираюсь, да там еще и привернуть что-то надо. Мне женщина отвечает: «Погодите, видите – мы заняты. Вот Федотыч освободится…» Я ничего, жду, да гляжу – время уходит, а мне после обеда на смену заступать. Я говорю им: «Может, оставите тапочки-то? И так их столько навалили, за год не раскупят…» Женщина на меня осердилась, говорит: «А это, милочка, не вам судить. И вообще, не обязаны мы выбирать для покупателей, привинчивать и прочее. Платите деньги и забирайте, который на вас глядит», Я ей: мол, не разбираюсь, куплю, да с каким-нито изъяном. А она мне поддакивает: «Знамо дело, не разбираешься. Вот и надо бы с мужем приходить, он бы и выбрал, и все сделал…»

У Насти опять слезы навернулись на глаза и задрожал голос.

– Тут меня и проняло. Так обидно стало, так больно! Был бы мой-то жив, разве бы я без него пошла? Да они бы вдвоем с Ваней пошли, а я и заботы бы не знала…

– Га…ды, – сказал Василий, задыхаясь и темнея лицом. – Скоро они забыли. Но я им напомню. Я им крепко напомню…

Василий машинально достал из нагрудного кармана спецовки часы на цепочке, глянул на них и убрал.

– Жаль, бежать надо, печь разгружать. Ладно, Настя, до завтра. Завтра я с тобой пойду.

Он взял Настю за плечо большой тяжелой пятерней и легонько встряхнул.

– Ты успокойся. Завтра мы все поправим, слово. Иди спокойно, спокойно работай и жди завтра…

Он свел взгляд с Насти на Ваню и его тряхнул за плечо.

– Не дрейфь, паря. Будешь завтра кататься на велосипеде.

В этот день многие на кирпичном заводе заметили, что полдня был Василий Седёлкин шумливый, деятельный, благодушный, а с обеда вернулся мрачнее тучи, и все было не по нему.

– Видать, со своей поцапался…

А у Василия в душе точилась и точилась потаенная, отравная горечь, переполняла сердце, теснила его. Он то жалел Настю и Ваню, то ожесточенно представлял, как завтра будет казнить продавцов за обиду вдове-солдатке, за то, что лишили праздника мальчонку-полусироту. А еще он вспомнил соседа своего, молодого помощника мастера Володю Гирина. Парень был на все руки – что примус починить, что батарейный радиоприемник, что фотоаппарат. И скромняга – сам себе, наверно, цены не знал. Четыре года был он Василию соседом и другом, хотя и моложе был летами, и дружба эта завязалась без всяких усилий с их стороны, вроде бы сама собой, с той скромной свадебной вечеринки, когда Володя из какого-то частного угла, где жил он холостяком, переселился в восьмую казарму на правах мужа. К слову, на вечеринке Василий, выпив изрядно и захмелев, сказал жениху:

– Верно ты Настю выбрал. Надежа-девка. И красивая. Я вот, убей, не понимаю, чего на Варьке женился. В Фотеиху за ней бегал, а соседку обходил. А может, оттого и обходил, что хороша больно.

– А нас фабрика свела, – ответил Володя. – Настя в моей бригаде работает, на шестерке.

– Ну-ну. Не обижай ее. А обидишь – я с Варькой расскочусь, а твою подберу.

– Не, – сказал Володя, – и не надейся. Злыднем надо быть, чтобы Настю обидеть, а я не злыдень…

И первенца ихнего, вот этого самого Ваню, он ходил встречать, и нес его вот на этих своих руках от роддома до самой их двери. Родители шли за ним под ручку – ну, точно молодые в день свадьбы. Правда, Володя несколько раз порывался:

– Вась, устал, чай? Дай, понесу…

Василий, оглядываясь, посмеивался:

– Успеешь еще. Самое малое – пять лет тебе его носить.

Не угадал он тогда. До трех лет укоротила война этот срок.

На войну ехали они вместе в переполненном товарном вагоне. Василий разжился у знакомых парней самогонкой, хватил добрый стакан.

– На друга еще плесните, – попросил он, протягивая кружку. – Друг у меня нынче невеселый.

Ребята не пожалели – плеснули. Бережно сжимая кружку в ладонях, Василий протолкался в угол вагона, где стоял Володя, такой же внешне, как все, но еще отдельный от всех, как бы отсутствующий в этом вагоне, поспешавшем навстречу войне.

– Прими, браток, полегчает…

Володя взмахнул ресницами, точно от сна очнулся, покачал головой: не надо. Василий посмотрел на самогон в кружке, на друга и вспомнил, как по субботам ходил с ним в баню, в парилку, как на стадионе болел с ним за фабричных футболистов, как семьями, вчетвером, бывали в кинотеатре. Он вспомнил все это и подумал: «Кончилась одна жизнь, и лучше ее не было. А какая будет теперь у нас никто еще не знает…»

– Будь здоров, – сказал он другу и выпил залпом.

Володя кивнул и опять задумался, опять как бы излетел душой туда, назад, к фабрике, Насте и маленькому сыну. Потом вдруг спросил:

– Ты не знаешь, дети в три года уже запоминают все, или как?

Василию вопрос его показался несерьезным, он и ответил несерьезно, не задумываясь:

– А шут их знает. Должны вроде бы…

Лишь вернувшись с войны с дыркой под правой лопаткой и грубым шрамом на бедре, лишь узнав, что Володи уже два года нет среди живых, Василий разгадал, что совсем не о пустячном думал его друг по дороге на фронт. О войне думал, о смерти, о том, что немногим суждено уцелеть. Он хотел, чтобы трехлетний Ваня его запомнил. Неужто так знал он, так провидел судьбу свою?..

3

На заводе Василий отпросился на полдня – была у него заработанная, сверхурочная смена. Поздно вечером, когда Настя вернулась с фабрики, он зашел к ней. Настя и Ваня сидели за столом. На столе были картошка, лук, яички, соевые конфеты в розовой стеклянной вазочке, тарелка с ломтиками конской колбасы, бутылка красного вина.

– Вот, – кивнула Настя на бутылку, – пируем. Все-таки праздник. Присаживайся.

Она подвинула свой стул Василию, предварительно обмахнув его фартуком, себе принесла табуретку, села, взяла граненый стаканчик и налила в него вина.

– А себе, – напомнил Василий.

– Да я уж выпила… Ну, ладно, за компанию, – и налила вина в свой стаканчик. – За тебя, Ваня.

Василий, хмурясь, отчего грубое, с крупными чертами, суровое лицо его сделалось еще суровей, кивнул Ване, Тот старательно, тихо, бережно выедал кружок колбасы. Кружок постепенно обращался в серпик.

– Ну, за тебя. Расти большой… И за велосипед.

Ваня встревоженно и внимательно взглянул на соседа Володиными, ясными глазами и опустил голову. Василия давно уж подмывало спросить, помнит ли он отца – ну, хоть запах или голос, но прежде он не решался на это, не решился и теперь. «Не надо напоминать сегодня», – подумал он и твердо сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю