Текст книги "Снова пел соловей"
Автор книги: Александр Малышев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Эй ты, тетя, надо в себя тянуть. Смотри. – Он затянулся так, что запали щеки, открыл рот, сказал на вдохе «А-а…», и дым пошел из его ноздрей. Колька старательно повторил все это только до вдоха. Тут глаза у него расширились, дыханье прервалось. Он замер с открытым ртом, как очень удивившийся человек. Грудь его начало дергать кашлем. Она судорожно, рывками поднималась и опадала. Не знаю, как Колька сдержал кашель. Глаза его заслезились и помутнели. Дошлов презрительно и с жалостью наблюдал за ним, не выдержал, вызвал папиросу из его рта и бросил в траву.
Я тоже закурил, но не вдыхал дым в легкие, а проглатывал его. Во рту сразу стало сухо и горько, в носу защемило. Дошлов заметил, как я глотаю, скучно посмотрел на меня и повернулся к Дольке.
– Венку лупил?
– Лупил, – вскинул голову Долька.
– За что?
– Он у человека хлеб отнял.
– Врет он, врет, – встревоженно перебил Венка. – Тот меня в очередь не пустил.
– Я с ним говорю, заткнись, – грубо перебил его Дошлов, и глаза у него стали еще скучней. – А ты знаешь, что я – друг Венкиного братана? Знаешь, что теперь я ему за братана?
– Знаю, – сказал Долька.
Дошлов прищурился на солнце и долго сидел так, словно вглядывался, нет ли там пятен.
– Ну ладно, – сказал он, поднимаясь с земли и отряхивая брюки. – Пока, мальцы. Да, тебя как зовут?
– Долькой.
– Расти, Долька, играй в игрушки. А я к женщине пойду, что мне с вами… А ему морду набей, он заслужил.
Венка озирался по сторонам – не знал, то ли идти за Дошловым, то ли удирать, то ли остаться. Дошлов лениво поднимался по откосу, согнувшись в поясе, словно собираясь прыгнуть. Я проводил его взглядом.
Про Дошлова по Нижнему двору ходили легенды, да такие, что в пору детей пугать. Поговаривали, что это он под горячую руку, «из-за бабы», пырнул ножом в живот брата Венки Муравьева. Старший Муравьев тоже был бандюга еще тот, но смерть все списала, и на кладбище, под фотографией парня с косой челкой, рысьими глазами и длинным ртом жалась надпись: «Трагически погиб от руки хулигана».
И вот я увидел Дошлова и не заметил ничего особенного. Дошлов особенно подкупил меня тем, что проявил справедливость. Почудилось – что-то еще брезжит в этом человеке и, может быть, разгорится…
Венка оказался один против нас – троих. Дошлов бросил его. Дошлов отказал ему в защите. Лицо Венки осунулось от обиды, и проступило в нем что-то лисье. Он наморщил лоб, лихорадочно соображая, как бы вывернуться, и вывернулся.
– С поджигами возитесь?
– А чего? – вызывающе спросил Колька.
Венка усмехнулся криво.
– Так. Верно Дышло сказал – игрушки.
– У тебя и этого нет.
– А это видел?
Венка отвернул борт пиджака и вытянул из внутреннего кармана обрезок железной трубки, загнутый и расплющенный с одного конца, а с другого запаянный.
– Чего это? – спросил Долька намеренно равнодушно.
– Граната. Ее очень трудно делать. Такая у меня один раз в тисках разорвалась. Ну и грохот же был! Весь дом из кроватей выскочил.
– А ты?
– Так, оглох чуток.
– Дай.
Колькина рука потянулась к «гранате». У расплющенного конца ее, над пропиленным рашпилем узким отверстием были прикручены головками вместе две спички. Венка отдернул трубку от его пальцев.
– Убери лапу. Тебе еще слабо с такой играть.
Колька вскочил – будто угли под ним загорелись. Глаза у него были как у пьяного, вся кровь отхлынула от лица, и оно стало желтым, словно у китайца.
– Это мне – слабо? Мне! А хошь?..
– Не, не надо, – все еще снисходительно ответил Венка.
Неожиданный бросок – и «граната» оказалась в смуглой цепкой руке.
– Отдай сюда, – закричал Венка.
– Жалко, – усмехнулся Колька и ожесточенно оскалился. – А я брошу.
Он подхватил с земли спичечный коробок.
– Не дури, – тихо и властно произнес Долька и попытался схватить Могжанова за ногу, но тот отпрыгнул и сделал еще несколько скачков, каких-то неуверенных и судорожных. Я не успел подняться с земли. Колька шаркнул коробком по «гранате», с шипением вырвался синий дымок, и в ту же секунду и насыпь, и зеленеющая нежно низина, и небо вздрогнули от короткого и яростного треска. В уши будто пробки вдавились. Я зажал их руками и то ли ослеп на мгновенье, то ли зажмурил глаза, но только все вдруг потонуло во внезапной немой черноте.
Когда я очнулся, Колька лежал ничком на траве, согнувшись и подвернув под себя руку, Венка, схватившись за голову, бежал к реке, а Долька медленно шел к Могжанову, словно подкрадывался.
– Эй, Колька, – звал он. – Колька, не дури…
У меня сердце зашлось от предчувствия. Долька присел возле Могжанова, потряс его за плечо, потом просунул руку ему под грудь и тут же отдернул. Вся его ладонь была в крови. Он растерянно поднес ее к глазам.
– Долька, – прошептал я.
Было очень тихо, солнечно и безлюдно вокруг. Даже гать, на которой женщины обычно полощут белье, была пуста. Река стеклянистой пленкой перекатывалась через нее. Пустое безоблачное небо провисло над насыпью. Хотя бы один человек. Ожившая белая бабочка порхнула мимо моего лица. Теперь Долька смотрел на меня, и лицо у него было страшное.
– Беги, – сказал он. – Чего ты стоишь…
Я кинулся вверх по насыпи, упал, силился встать и не мог и полз по откосу, цепляясь за землю ногтями, коленями, выдирая кустиками росшую короткую скользкую траву. Выбравшись на песок, я поднялся и увидел по другую сторону насыпи, возле вскопанной наполовину гряды, мужчину и женщину и понял, что они ждали меня, потому что было в их обращенных ко мне лицах что-то прислушивающееся…
Дальше я действовал и жил словно в тумане. Так бывает во сне, когда все зыбко, все неопределенно и расплывается и блекнет тут же, как только проснешься.
Мы долго шли по луговине вдоль насыпи, я держал Колькину ногу в запыленном сморщенном ботинке, и нога эта была так тяжела, что я ронял ее через каждые десять шагов. Мужчина зло кричал на меня и отпихивал в сторону. Я отходил и снова возвращался, снова брал эту тяжелую неживую ногу и нес ее…
Желтая машина с красным крестом, за дверцами которой лежал Колька, переваливалась и урчала на булыжной мостовой…
Люди в белом о чем-то спрашивали нас, мы отвечали не задумываясь, и сидели на скамье в узком коридоре, холодном и пасмурном, хотя из окна на кафельные плитки спускались пыльные солнечные лучи…
Мужчина в белом халате, с крепкими руками, оголенными по локоть, грозно басил над нами:
– Что, эти? А ну, марш домой. Нашли тоже игру!..
Во дворе больницы сновал короткий и быстрый весенний дождь: прял текучие нити, бормотал в водостоках. Мы миновали этот двор, обогнули больничный корпус, и Долька вдруг уткнулся в шершавую кирпичную стену. Он методично ударял по ней стиснутым кулаком и вздрагивал. Дождь барабанил по его плечам, по козырьку фуражки, и он все ударял по стене и бормотал что-то. Я, наконец, догадался, что Долька ругает себя, но еще раньше, впервые с того момента, когда раздался взрыв, я понял, что Колька Могжанов будет жить. И тогда я увидел отражение радуги в больничном окне. За стеклом с интересом и нерешительной улыбкой рассматривала нас девочка с бантом на курчавой головке. Бант был светлый и напомнил мне бабочку-капустницу, мелькнувшую нынче днем у самого моего лица. Девочка засмеялась сквозь отраженную радугу. Бабочка дрогнула шелковыми пышными крыльями, но не взлетела…
Из врага мы делаем друга
Было Первое мая – солнечный синий день. Впервые за много месяцев молчали фабрики. Их бездымные горластые трубы сегодня тоже были праздничны и беспечны, как люди. Сквозь топот сотен ног по стертому булыжнику мостовой и отдаленные звуки духового оркестра – он играл на площади, перед трибуной – уже пробивались пиликанье гармошек, захмелевшие песни.
У низкого палисадника, пачкающегося свежей краской, стеной стояли те, что не шли в колоннах. За их тесно сдвинутыми плечами клонились вперед и назад знамена, выгибались под ветром красные полотнища, медленно шли празднично разубранные машины, переполненные детворой… Вот-вот должна была пройти колонна школы, в которой учился Долька.
Мы договорились встретиться сразу после демонстрации, чтобы пойти вместе к Могжанову Кольке, Он уже дома, и у него сегодня день рождения. Я запустил, руку в карман брюк, чтобы еще раз ощутить гладкую поверхность фонарика, сдвинул кнопку и вернул ее на прежнее место. С таким подарком не стыдно показаться. Мы больше не виделись после случая у насыпи. Колька полмесяца пролежал в хирургическом отделении. Я знал об этом, знал, что надо его проведать, каждый день собирался к нему, и словно спотыкался о какое-то томительное, угнетающее чувство. В нем были и боязнь чего-то, и смутное сознание вины своей, хотя причем тут я, это все Венка…
Когда я наконец решился, мне сказали, что Могжанов только что выписался и я могу навестить его дома. Медсестра добавила, что Кольку выписали на праздник, потому что у него Первого мая еще и день рождения… Ну ничего, фонарик все оправдает, все загладит. Колька давно мечтал о таком и, помню, зимой пытался сделать что-то вроде фонарика из свечки, простого стекла и жестянки, пробитой гвоздем. Да и не один я иду, с Долькой…
Я пробился сквозь живую человеческую стену. Меж мотающихся разноцветных воздушных шаров мелькнул номер Долькиной школы. А где же он сам? По мостовой, по четыре в ряд, шли мальчики в белых рубашках с пионерскими галстуками. Кто из них Долька? Да и знают ли они Дольку – настоящего? Того Дольку, что хочет, как Геркулес, защищать добро от зла, что плакал полмесяца назад у стены больничного корпуса, под весенним дождем, что носит в себе сосущую, изматывающую тревогу, а перед демонстрацией сам два часа рубашку гладил угарно дымящим утюгом и прожег ее на подоле? Такого Дольку они не знали. Было в этом незнании что-то неправильное, обидное, но я не успел додумать, что же именно, Я увидел Дольку – узнал его по вихрам, ромашкой торчащим на макушке, по нескладной, рано вытянувшейся фигуре. Только это и выделяло его из всех.
– Долька!
Я перебежал к машинам, встал между ними и, когда Долька снова оказался передо мной, свистнул в два пальца. Вся чинность с него слетела в один миг. Он подмигнул мне, сбился с ноги, сделал вид, что завязывает распустившийся шнурок на ботинке. Его обходили, теснясь и вытягиваясь в колонну по трое. Милиционер нетерпеливо махнул рукой в белой перчатке: уберись, мол, с дороги, не мешай другим. Дольке этого и надо было. Он метнулся ко мне.
– Пошли?
Долька опустил голову, помолчал и спросил:
– Ты чего ему несешь?
Я вытащил отсвечивающий черной эмалью фонарик. Он одобрительно кивнул.
– А ты?
Долька показал что-то плоское, завернутое в газету.
– Книжку купил. Сказки. Не знаю, понравится ли.
Я развернул газету. Это были сказки Андерсена.
– Понравится, еще как. Ну, пойдем?
– Не знаю.
– Как – не знаешь? Ты же обещал!
– Ну, обещал… Не могу я.
– Ты не виноват!
– Так – не виноват, – согласился он. – А про себя – виноват…
– Как – про себя? – спросил я непонимающе, хотя почувствовал, что это значит. – Ерунда все это. Идем.
Он машинально зашагал рядом.
– Ладно, – сказал, – дойду я с тобой, а там видно будет.
– И ничего не видно. Мы войдем вместе, «Здравствуйте» – и… и все. – Мне нечего было сказать, а надо было еще что-то добавить, и я кинулся вперед, как с крутой горы: – Ты зря и в больницу не ходил. Колька на тебя зла не держит, честное пионерское!
За разговором я сам не заметил, как осталась за спиной шумная праздничная толчея. Мы шли по тропе, что узким половичком бежала вдоль калиток и тесовых заборов, по выгонам, заросшим короткой и плотной муравой. Тропинки в один след тянулись от нее к срубам колодцев. Мягкие, пышно взбитые облака плыли над крышами, их прохладные широкие тени то накрывали город, то отступали, и снова заливал огороды и улицы янтарный солнечный свет.
Вот и узкий проулок, сбегающий к потоку, двор Акимовых, где прыгал на цепи черный, лохматый и совершенно безобидный Моряк. Долька остановился.
– Я подожду здесь.
– Нет, пойдем.
– Сказано – нет.
– Трус.
– Ну, ты… Я не трушу. Возьми книгу. Передай и придумай что-нибудь… Ну, иди.
– Долька…
– Вот видишь. Ты тоже боишься.
– Я? Ни капельки.
До калитки Могжановых шагов десять. Я, пока шел, не раз оглянулся. Долька смотрел насмешливо. Я жалел его и робел идти один. Но делать было нечего. Я открыл калитку, последний раз оглянулся через забор на друга.
Колька лежал возле печи на металлической койке, по пояс накрытый лоскутным одеялом. Кисть правой руки была у него в бинте и казалось короче, чем левая, по скуле рассыпались черноватые оспинки – сгоревшая сера въелась в кожу, а за столом в глубине комнаты сидел нарядный, прилизанный по случаю праздника Венка Муравьев и уплетал за обе щеки что-то вкусное. На него добродушно и жалостливо смотрела круглолицая смуглая женщина. Я в растерянности застыл у порога, не скоро догадался сказать «Здравствуйте», и получилось это у меня очень плохо, виновато. Венка глянул и снова по самую челку уткнулся в алюминиевую миску, женщина кивнула, Колька приподнялся на подушках, обрадованно заблестел глазами.
– Проходи. Мам, это Шурка из фебролитового дома. Он отличник, его в школе Профессором зовут, А Долька где?
– Там.
– Пусть идет сюда.
– Он потом придет, ладно?
– Ладно, – тусклым голосом согласился Колька.
Я присел на край кровати, в ногах.
– Ну, как ты?
– А, ничего.
– А папка твой где?
– В магазин ушел. Сейчас будет. Ты не бойся – они у меня добрые.
– А чего мне, бояться? – с вызовом и громко сказал я и покосился на Венку. Рот у него был так набит, что щеки вздулись пузырями. – Он-то как здесь?
– Навестить пришел, – тоже шепотом ответил Колька.
– Вот нахал!
– Ага, смелый. Он и в больницу ко мне приходил. Яблоко как-то принес.
Мне стало совсем тошно. Венка везде обставил нас. У него ничего не болело. Даже яблоко где-то достал. Мы не догадались. Яблоки – они полезные, весной особенно. Разговор иссяк. Я пометался глазами по комнате, думая, что бы еще спросить, и наткнулся на белую Колькину руку.
– У тебя только руку?
– Грудь еще. Осколок попал. Я в бинте до самого пупка.
– Хорошо, что живой.
– Ага, – вяло согласился Колька.
– А в школу ты когда пойдешь?
– Не знаю еще…
Я снова посмотрел на забинтованную кисть, посмотрел против воли. Колька нахмурился, спрятал ее под одеяло. Я вскинул на него глаза. Он поморщился, беспокойно посмотрел по сторонам.
– Все пальцы, – прошептал он. – Только большой остался. – Он рванулся из этой мгновенно накатившей слабости, как птица из силков. – А, то ли еще бывает! Как-нибудь. Приспособимся…
Колька храбро и весело улыбнулся. Мне стало не по себе от этой улыбки – так трудно она далась Кольке.
Венка отодвинул пустую миску и, еще прожевывая, пробормотал:
– Шпасибо. Наелся.
– Может, добавить? – спросила женщина – Не стесняйся.
– Нет, я сыт. И пора мне уже, Мамка ругаться будет.
– Ты навещай нашего Колю.
– Ладно. Пока, Колька. Поправляйся.
Венка, насупясь, по-мужицки наклонив круглую голову, прошел мимо так, словно бы меня и нет совсем. Я повернулся к Кольке.
– Чего это он?
– А…
– Не здоровается, говорю.
– Стесняется.
– Мне бы так стесняться…
И снова обмелел разговор. Женщина вздохнула, поднялась из-за стола и унесла миску, из которой ел Венка.
Колька пошевелился на постели, подтянул ноги к животу, выставив углами колени.
– Мамалыги хочешь? – Я мотнул головой. – Лежать надоело. На улице, чай, тепло?
Я не успел ответить – думал, стоит ли отвечать на это, если мы с Долькой пришли в рубашках и брюках. Тут за окном раздался громкий мужской голос, стукнула, захлопываясь, калитка, и коридор заскрипел от крепких шагов. Вошел, пригнувшись в проеме двери, рослый черный человек с разбухшей хозяйственной сумкой и с порога спросил:
– Колька, это не твои там приятели сцепились? Еле разогнал…
Мы с Колькой встревоженно переглянулись. Я привычно сжал его правую руку, ощутил шершавость бинта, охватывающего что-то куцее и плоское. Гримаска боли покривила Колькины губы, из кухни раздался голос женщины, злой и плачущий:
– Вот кому бы пальцы поотрывать, а тут – Кольке нашему… Он в жизни никого не тронул…
Женщина стояла в маленькой кухне лицом к печке. Руки ее, как бы отдельно от всего тела, ожесточенно вертели в чугуне с водой звенящую миску, а сама она плакала, и от этих скрытых ее слез мне стало нечем дышать.
– Я побежал, Колька.
– Ага, беги, – покорно согласился он.
Я выскочил в коридорчик, из него – во двор, весь зеленый от молодой травы, и за калитку. Венки не было, а мой друг уходил по проулку вдоль редкого забора, и тени полосатили его спину.
– Долька! – крикнул я и припустился за ним. – Чего же ты?
– Чего, чего… – Он зло сплюнул под ноги. – Сам не знаю, чего. Пакостно мне, вот и все. А должно быть ему пакостно, ведь так? Он во всем виноват, правда? Ведь если бы не он…
– Ты с ним дрался?
– Не. Дал по носу, чтобы знал. Мужик нас какой-то разнял.
– Это Колькин папа… Знаешь, Долька, нам надо с Венкой подружиться….
– Чего? – Он остановился, уставился на меня расширенными глазами.
– Надо, Долька. Он же совсем один, я это чувствую. Дышло от него отказался, да и чему его Дышло научит? Ничему. И, знаешь, Венке тоже стыдно.
– Как бы не так, – возразил Долька, но уже спокойно.
– Честное слово – стыдно. Только он отчаянный, и мне это нравится.
– И мне, – нехотя признался Долька. – Я стою, жду тебя, а тут он выходит. Знаешь, как зло на себя стало? Я не мог, а он смог. Ну, я и дал с досады. Себе-то я не могу дать!
– Догоним, а?
– Не, теперь не выйдет. Он же обиделся.
– А все-таки…
Долька задумался.
– Он побежал туда, к парку. Пошли…
Ворота парка были открыты, но праздничная толпа сюда еще не дошла. В березах покаркивали грачи. На дорожках, на пятачке танцевалки гусеницами грелись осыпавшиеся сережки. Венку мы нашли у фонтана с бронзовой девушкой. Он всхлипывал, подставлял ладонь под струю, сложив ее ковшиком, и прикладывал к носу. Он так был занят, что не услышал, как мы подошли. Долька тронул его за плечо. Венка обернулся, в глазах его тенью пробежал испуг.
– Давай дружить, – сказал Долька.
Глаза у Венки посветлели.
– Давай, – обиженно согласился он.
Мы вышли из парка. Долька покосился на меня и вдруг спросил:
– Чего ты книжку не отдал?
Тут только я заметил, что в спешке унес сказки Андерсена. Я беспомощно повертел книгу в руке, посмотрел зачем-то на обложку, там был нарисован средневековый городок и летящие над острыми шпилями замка дикие лебеди.
– Так вышло, Долька. Колькин отец сказал, что тут двое сцепились. Я сразу подумал на тебя и на Венку, выскочил… Ты сам отдашь. Ты сам пойдешь и отдашь. Теперь ты должен пойти к Кольке, иначе получится, что это ты виноват во всем, потому и не показываешься. Верно я говорю, Венка?
– Верно, – подтвердил тот, шмыгнув распухшим носом. – Мы все вместе пойдем, ладно?
Долька наморщил лоб, ему неприятен был этот разговор.
– Ладно, там увидим…
Фонарик оттягивал мне карман брюк и при каждом шаге стукал по ноге. Я не рискнул подарить его Кольке, когда узнал, что на правой руке у него только большой палец.
Последняя сказка
Створки окна были открыты в ночь, и в одной из них подрагивала большая светлая луна. Старый тополь у дороги за несколько дней после первой грозы стал темным, высоким, густым, от него тянуло щекочущим запахом свежей листвы. Она клейко отсвечивала по краям ветвей, и видно было, как ныряют в нее и снова взлетают сытые майские жуки. Один из них – с когтистыми лапками и глянцевым тугим брюшком – вяло скребся в спичечном коробке на обмякших и липких листьях.
Моя мама снова работала в ночь, и мы – Долька, Венка и я – читали сказки Андерсена. Мы прочитали уже про стойкого оловянного солдатика, про Дюймовочку, бежавшую от старого крота, и про девушку, братья которой были злой колдуньей обращены в лебедей. Вместе с маленькой и отважной Гердой мы проделали путь в страну Снежной королевы и спасли Кая. А теперь мы были там, где император и все остальные жители-китайцы, где услаждала слух старого властелина механическая заморская птичка, а живой соловей был изгнан из дворцовых садов.
– Вот дураки, – возмутился Венка и посмотрел в окно. Там, по крышам сараев и особнячков, на кусты сирени, на молодую траву, беззвучно рассыпаясь прохладными бликами, стекал лунный свет. Играли огни в частых переплетах фабричных окон, их сотрясал гул станков и машин, а вокруг, собираясь мягкими волнами, над безлюдными дворами и улочками густела волшебная тишина.
Я знал эту сказку еще с тех времен, когда мама, посадив меня на колени и покачивая, читала мне большие книжки с красивыми картинками, и теплому ее голосу, как сверчок, вторил легким поскрипываньем старый, расшатанный венский стул. И все равно хорошо было слушать давно знакомую сказку и думать о своем. Например, о том, как мы утром бегали за город слушать жаворонков.
Самое удивительное, что предложил это Венка! Венка и жаворонки! Я никогда бы не поверил. А все объяснялось очень просто. До войны Венка жил в деревне, где жаворонки, звенели прямо над крышами изб.
Венка вытащил нас за город. Я сразу принял его сторону, но промолчал. Долька снисходительно хмыкнул:
– Ты чего – юннат?
– Тоже выдумал!
– Есть такие. Скворешники делают. Так и быть, прогуляемся.
Он повесил замок на дверь, и мы зашагали к окраине города. Утро было пасмурное. Такое нередко выпадает весной, когда приходят с севера водянистые облака, заслоняют солнце и выдыхают на землю сырой холод, пахнущий дождем, а то и снегом. И на этот раз можно было ждать дождя. Долька хмуро посмотрел на небо, но ничего не сказал. Мы миновали окраинные улочки, жители которых упрямо копошились в своих огородах, перелопачивая слежавшиеся за зиму гряды, и перед нами раздольно раскинулась зеленеющая равнина с холмами, овражками, бурыми холстинами полей, пушистыми перелесками и далекими маленькими селами.
Не знаю, как Дольку, а меня после долгих месяцев в тесноте улиц, каморок и дворов этот простор ознобил уже испытанным однажды цыганским чувством освобождения.
Ветер за городом был широким и свежим. Он шуршал в светлых и еще влажных кустарниках, сквозь которые мы продирались, разводя руками упругие живые ветви орешника, вольно гулял над вспаханными полями, особенно крепко пахнущими разворошенной землей. В гулах его роились журчащие, ликующие звоны.
– Ветер звенит, – сказал Долька.
– Ветер! – рассмеялся Венка, но не обидно, а ласково, – Это жаворонки поют. Слышишь?
Мы слушали. Казалось, их сотни, тысячи, а мы тщетно обшаривали глазами каждый кусочек неба. А где же они – эти жаворонки?
– Летают. В траве ходят. Сейчас увидите. Бежим…
Шумно дыша, мы остановились на вершине пологого бугра, и Венка ткнул пальцем вверх.
– Вот он, видите?
Под большим ватным облаком, взлетая к нему и падая, как мячик на резинке, трепетала крыльями маленькая пичужка, и от нее кругами расходилась веселая трель.
– Надо же, – удивился Долька, – такая крошечная и такая громкая.
Жаворонок внезапно исчез, словно его ветром смахнуло, песня его оборвалась, но вокруг на тысячу ладов продолжали ее другие.
– Устал, – с нежностью пробормотал Венка. – Отдохнуть пошел…
Мы вернулись в город, и после распаханных полей, песен жаворонков и раздольного неба тесно и скучно нам стало в знакомых горбатых улицах, сдавленных сараями дворах и отсыревших за зиму каморках. Настроение это держалось долго, до самого вечера. Вечером мы сбежали от него в сказки Андерсена…
Теперь читал Венка. Заморская птичка сломалась и пела только раз в год. Император захворал. Сама смерть уселась ему на грудь.
«Она надела на себя корону императора, – читал Венка, – забрала в одну руку его золотую саблю, а в другую – богатое знамя».
«– Музыку сюда, музыку! – кричал император. – Пой хоть ты, милая, славная золотая птичка!»
– Запоет она, дожидайся, – сказал Долька.
«Смерть продолжала смотреть на императора большими глазницами. В комнате было тихо-тихо».
К нам влетел жук и начал громко щелкаться о стены, Мы все вздрогнули.
Луна ушла из откинутой и закрепленной на крючок створки. Я поискал ее и увидел уже над тополем.
Венка дочитал сказку до конца и закрыл книгу, потому что это была последняя сказка. Наступила глубокая и прозрачная тишина. Жук, влетевший в комнату, карабкался по марлевой занавеске.
– А ты соловья слышал?
– Не знаю. Может, и слышал в деревне. Я тогда маленький был.
– А в городе соловьи бывают?
– Бывают. В садах.
– Я ни разу не слышал, – признался Долька. – Их, наверно, фабрика глушит.
– Наверно, – согласился Венка и посмотрел на часы, – Уже поздно. Я побегу.
– Мы тебя проводим.
– Да ладно, я один. Быстро добегу…
– Не, мы же друзья…
Венка не стал спорить, да и не хотелось ему идти одному в такое время. Мы спустились по лестнице во двор, обогнули сараи и вышли на кирпичный тротуар. Он был узкий, и мы шли плечом к плечу. Мы ничего не боялись: ни тупиков и закоулков, ни дурных людей. Мы были сильны, потому что были вместе. Нам никто не встретился, и мы немного пожалели об этом. Хотелось какого-нибудь испытания нашей дружбы.
Венка помахал нам рукой с крыльца, и мы повернули обратно.
– А он ничего, правда? – сказал Долька. – Только какой-то неверящий. Ну, оно и понятно. У него жизнь была трудная.
– А у нас – легче?
Долька пропустил мой вопрос мимо ушей.
– Все они неплохие, если разобраться – ребята из седьмой казармы, ребята из пятой. И кто это придумал, что мы непременно должны быть друг против друга, драться? Он глупый был или злой – тот, кто это придумал. А спорим, я всех подружу? Всех ребят Нижнего двора? – Я не стал спорить. – А я знаю, что смогу это. Я знаю, как всех подружить…
Мы вернулись в его комнату, включили свет, чтобы раздеться и разобрать постель. Было уже за полночь. Засыпая, Долька пробормотал:
– А хорошо, что он не умер.
– Кто?
– Этот император.
– Хорошо.
Император остался жить. Но в эту тихую весеннюю ночь в больничной палате умерла мать Дольки.
Самый тяжелый день
Гуси, крякая деревянно и скрипуче, барахтались в луже. Яркие, режущие глаза брызги солнечного, света так и кипели вокруг них. Долька смотрел на гусей сухими, осуждающими глазами. Колька поднял с земли камешек, прижал его большим пальцем к ладони, взмахнул рукой.
– Кыш!
Камешек, мокрый после дождя, выскользнул и упал за спиной Кольки. Один из гусей, самый крупный, угрожающе вытянул шею. Колька ругнулся, сел возле нас и замолчал.
Только что прошла над Нижним двором гневная гроза с крепким градом, протрещавшим по стеклам, изломанными молниями и пушечным громом. Мрачная, тусклая туча еще лежала на крышах и деревьях верхней части города.
Жалкая мебель Смирновых – стол, комод, железная кровать и старый большой сундук – мокро блестела и казалась совсем новой. Когда Дольку спросили, куда все это деть, он ответил пустым взглядом. Полосатый, помогавший переселяться бывшим своим соседям Базановым, ютившимся до этого в кухне, не стал больше спрашивать. Для него и Базановых это был все-таки радостный день. Наконец-то освобождается кухня, много было неудобств, когда она была занята; наконец-то у Базановых будет своя комната.
Мы сидели под навесом сарая на толстом, вдавившемся в землю бревне: Колька, я, Венка и Долька. Сидели и молчали. О многом хотелось сказать, но не было таких слов, хороших и честных, и поэтому боязно начинать разговор. Один подле другого, мы смотрели на гусей в луже, на мокрый после ливня и грязный двор, на мебель, сиротливо сгрудившуюся возле столбов с веревками для белья. Вот-вот должны были прийти за Долькой, чтобы навсегда увести его от нас, из нашего дома, из нашего детства. Не верилось в это, но мы знали, что так будет. Сегодня, сейчас обрывается что-то только начавшееся, настоящее, что лучше и выше всех наших детских игр… У меня в кармане брюк снова лежал фонарик. Когда я сидел, он весь выпирал из-под материи, и я накрыл его ладонью.
За несколько дней Долька страшно отдалился от нас. Мы его видели часто, но он все время был не с нами, на расстоянии от нас, со взрослыми и один среди взрослых. Взрослые хлопотали и суетились, то чинно и строго делали что-то непонятное, тихо переговаривались, входили и выходили, а Долька был неподвижен. Стоял с опущенной головой. Сидел лицом к стене. Ему говорили «ешь» – он равнодушно ел. Говорили «иди» – он послушно шел, куда велят. Он ни разу не плакал на людях. Стискивал зубы и не плакал. Старухи осуждали его за это и жалели.
– Слезинки не проронит, камень, – говорили они. – Трудно ему будет такому. Только все курит…
И верно – Долька курил не прячась, так же машинально, как ел. Одернуть его не решались. Как-то на бегу Полосатый глянул ему в лицо, забормотал: «Ну, браток…» и снова убежал. Вернулся с четверкой водки, налил полстакана, сунул Дольке.
– Пей браток. Пей-пей, легче будет.
Долька выпил.
Близких родных у Смирновых не было, а память о дальних оборвалась с тетей Лизой. Похороны ее и поминки делали всем миром. Всем миром решили и Долькину судьбу: в детдом, куда же еще…
К нам приблизился Петя Базанов – щуплый белоголовый мальчик с такими глазами, словно вот-вот расплачется. У него всегда были такие глаза. Про Петю рассказывали, что он перенес блокаду в Ленинграде, что мать у него пропала – может, замерзла, а сам он едва не умер с голода. Его поместили в дом для осиротевших ребят, а в дом угодила бомба. Петю чудом спасла какая-то молоденькая нянечка, накрыв его своим телом. Говорили еще, что он боится темноты и, когда в доме гаснет свет, всю ночь бродит по городу. С нами он никогда не играл.
И вот – Петя сам подошел к нам. В руках он держал шлем, сделанный из ламелек и наполовину оклеенный серебряной бумагой. Петя остановился перед Долькой и виновато спросил:
– А это – куда?
Долька поднял голову.
– Не знаю… Оставь себе.
– Спасибо, – сказал Петя, повернулся и пошел к дому, прижимая шлем к груди.
– Вежливый, – кисло заметил Венка и цыкнул сквозь зубы.
– Ты его не трогай, – сказал Долька.
– Нужен он мне…
– Долька, как же теперь, а?
У Кольки с этими словами прорвалось все, что он, как и мы, прятал в себе: тревога и недоумение перед таинственным, страшным, что вломилось в нашу жизнь и рассыпало ее по кирпичику.
– Не знаю.
– Ты будешь нам писать, ты знаешь ведь адрес, правда?.
Долька посмотрел с тоской на мебель, быстро высыхающую под солнцем и на глазах стареющую.
– Сбегу я… Возьму и сбегу.
– Куда? – спросил Венка. – Здесь тебя поймают. А куда еще?
Долька не успел ответить – двое незнакомых мужчин вывернулись из-за угла. Долька напрягся весь, готовый сорваться с места, но мужчины поднялись на крыльцо и скрылись в подъезде. Я видел, как расслабилось и опустилось все его тело.
– Куда? – возбужденно переспросил он. – А хотя бы сюда. Я буду жить на чердаке, выходить только ночью, и об этом знать будете только вы. А может… к морю подамся, устроюсь на корабль.