Текст книги "Снова пел соловей"
Автор книги: Александр Малышев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Завтра купим.
Он выпил вино, поморщился – сладенькое, как морс, и, поискав на столе, чем закусить, взял конфету.
– Да я уж успокоилась, – сконфуженно заверила Настя. – Сама не знаю, что это на меня нашло. Нервы, не иначе. Перетерлись все…
– Брось, – повернулся к ней Василий, – брось прибедняться. Правда на твоей стороне. А их надо приструнить. Сколько у нас таких, как ты. Это всех они и будут обижать? Не позволим. Они не только тебя – меня, всех нас обидели.
– Да нет, – не совсем уверенно возразила Настя. – Какие там обиды. Тут все просто. Наверно, надо было этому, Федотычу, дать. А я и заплатила бы, после, я так и думала сделать…
– Еще чего, – проворчал Василий. – Довольно с них, что им государство платит, а то больно жирно будет.
Утром он встал как обычно, но к своей рабочей одежде не притронулся, а снял с гвоздя выходной костюм, висевший на плечиках и бережно обернутый в марлю.
– Ты это куда налаживаешься? – поразилась его жена Варвара.
– Надо, – буркнул Василий и пояснил, встряхивая в руках брюки и прикидывая, стоит их гладить или и так сойдет. – С Настей дойду в одно место.
Варвара помолчала, и в самом ее молчании Василий услышал настороженность, неодобрение. Она вдруг сорвалась на кошку: «Наелась? Иди гуляй!..» Захлопнув дверь, осторожно заметила:
– Ты… это самое… не очень-то расхаживай. Пришьют тебя к ней, за милую душу. Так пришьют – и не отдерешь…
Василий поморщился. Зря он бегал в Фотеиху, к Варьке Сомовой, зря не послушался дотошных старух казармы, которые еще тогда намекали ему, что дочка Сомовых не совсем здоровая. Василий лишь посмеивался на их предупреждения. Внешне нездоровье Вари никак не проявлялось. Она была крупная, в теле, с белым, малоподвижным лицом. Лишь после выяснилось, что Варя страдает хронической женской болезнью. Василию ничего не оставалось, как надеяться, что со временем это пройдет. Варя люто завидовала Насте, когда та родила сына, было перестала с ней разговаривать, а потом вдруг начала бегать к ней нянчиться с Ваней. Детей у них так и не было. До войны они еще надеялись, еще верили, что будут дети. После войны от надежд их осталась одна горечь. Варе перевалило за сорок, и тело ее, тоже как будто поняв, что не завязать, не накопить ему плод, пошло копить самое себя. За шесть послевоенных лет Варя нехорошо раздобрела. Казалось, мертвая, тяжелая, неподвижная плоть нарастала на ее лице, плечах, бедрах.
Василий, подняв глаза от брюк, встретил неотрывный, ожидающий взгляд жены. О чем она только что говорила? А, про то, что люди могут наплести про него и Настю…
– Пускай, – сказал он. – Не хватало еще, чтобы я дрязг боялся.
– Я боюсь.
– А тебе-то чего? Чай, сама знаешь, что и как.
– Да ведь разговоры пойдут…
– И хрен с ними, – отрезал Василий.
Он уже натянул брюки, застегнул их, подпоясал ремнем и взялся за пиджак. Пустой это был разговор, пустой и никчемный, а самое главное – в словах жены, в ее суетных бабьих страхах было оскорбительное для Насти, скудоумное, что-то такое, что ставило Варвару в один ряд с теми людьми…
Василий держал в руках пиджак и косился на жену. Раздражали ее слова, умолчанья, неотрывный взгляд, раздражало само ее присутствие.
– Ну, иди-иди, делай свое, – сказал он нетерпеливо.
Варвара помедлила, потом, тяжело и мягко ступая, взяла чайник с деревянной подставки, миску из-под пшенной каши и ушла на кухню. Она чуяла неладное – не зря муж заставил ее выйти из комнаты – и не ошиблась. Вернувшись, она увидела, что Василий привинчивает на пиджак орден Красной Звезды и уже привинтил гвардейский знак. У Варвары сердце оборвалось.
– Что ты пиджак-то дырявишь? Ведь летось только купили, ведь единственный!
– Ну, полно, полно махаться-то, – осадил ее Василий. Он крепко привинтил орден и принялся за медали, которые хранились у него в красной коробочке. – Я знаю, что делаю, ты мне не мешай.
Варвара сникла вся, села у стола, на углу, и отвернулась.
А Василий надел пиджак, взял коробочку и перешел к зеркальцу, которое стояло на комоде. Медалей было много. Он нацепил три – за отвагу, за Варшаву, за Берлин и решил, что хватит. После этого он старательно пригладил гребешком свои упрямые, побитые сединой, волосы. Закончив эти приготовления, он оглянулся на жену, вздохнул терпеливо и устало, точно лошадь на пашне. Потом он вышел в коридор и постучался к соседке.
– Пошли, что ли?
– О-ой, – тихо воскликнула Настя, с детской восторженностью глядя ему на грудь. – Медалей-то!
– Чего «ой», – рассердился он. – Идти пора, а ты – «ой».
И Настя, и Ваня были вообще-то собраны, но она от смущения забыла об этом, засуетилась и лишь убедившись, что и деньги, и ключ при ней, подошла к порогу.
– Как пойдем-то? Все смотреть будут…
– Пусть смотрят, мне не жалко.
Снова был погожий, теплый день, и награды Василия жарко вспыхивали на солнце то алой эмалью, то желтым и белым металлом. Прохожие с любопытством смотрели на Василия, Настю, Ваню, иные, разминувшись, еще и оглядывались. Вот что значит – поотошла война. Привыкли люди видеть мужчин с орденами и медалями на пиджаках только Первого мая да в День Победы. Настя шла сбочку тихо, робко; неловко ей было оттого, что идет она с чужим мужем у всего города на виду. Наконец она осмелилась и спросила:
– Может, не надо, Вась?.. Чай, разобрались они с этими тапками и сегодня и так продадут…
– Нет, уж, раз я пошел, ты помалкивай. Я ведь как танк на морозе. Не завожусь, не завожусь, а завелся – мне поперек дороги не становись.
Шел он неторопливо, но шагал крупно, как солдат на походе, Настя едва поспевала за ним, а Ваня то и дело переходил на коротенькую пробежку, ботинки его в эти минуты так и стучали, так и частили. Он потрясен был мгновенным, неожиданным превращением обыкновенного, привычного человека, соседа, в героя, горд был тем, что живет рядом с ним, и даже пробовал представить, что этот крупный, сильный, решительный человек совсем не сосед дядя Вася, а папа, тот самый его папа, которого он иногда видит во сне.
Василий чувствовал взволнованность Насти и Вани, и ему все больше не нравилось, что сам он – спокойный, что вчерашний горький гнев остыл за ночь, улегся, как костерок, оставленный без присмотра. Он стал разжигать себя, тормошить в себе этот улегшийся, остывший гнев, А он, его праведный гнев, ледышкой лежал на дне души и только перевалился с боку на бок.
Гуськом – Василий впереди, за ним Ваня и Настя – они вошли в магазин. Василий сразу оглядел полки со спортивными тапочками и толстую, подвитую, кургузую женщину возле них. Он пошел к ней, и женщина, уставясь ему на грудь, а потом кинув вороватый взгляд на Ваню и Настю и признав их, заерзала на стуле, зашевелилась, поднялась.
– Здравствуйте. А где у вас заведующая?
– Она там, – женщина кивнула на дверь за прилавком.
– Можно к ней?
– Если вы желаете…
Василий решительно прошел за прилавок, в дверях принагнулся, задевая головой и плечами серые, пыльные занавески. Здесь, за перегородкой, стояли какие-то ящики, коробки, пахло солидолом, резиной. Справа пробивался полосой желтый свет и слышались негромкие голоса. Василий пошел на этот свет и оказался в маленьком кабинете. Там он увидел пожилую женщину в сером халате, наверняка техничку, и серьезную, излишне серьезную для своих лет, русенькую девушку.
– Здравствуйте. Мне бы заведующую.
– Я заведующая.
Василий смущенно помолчал. У девушки было тонкое, с легким загаром, лицо и какие-то преждевременно усталые, немолодые глаза. Чем-то напоминала она тех молоденьких медсестренок и связисток, которых он встречал, а порой и хоронил на фронте и которых жалел по-отцовски: так и подмывало ласково погладить их по хрупким плечам, над которыми жестко, крылышками, торчали погоны… Нет, не ее хотел он казнить за Настину обиду, не на нее шел как на врага, которого надо сломить и отбросить назад, чтобы он не выглядывал, не отравлял людям и без того не простую жизнь. Ему, когда он думал про обидчиков Насти, виделся кто-то тяжелый, заматеревший в сердечной глухоте и черствости. А тут девушка – тонкая милая, с погасшими глазами, тоже, наверно, полусирота, или, еще хуже, невеста без жениха.
Он потер ладонью затылок и начал совсем не так, как думал начать:
– Тут такое дело… Вчера у одного мальчугана был день рождения. Мать копила ему деньги на велосипед. Вчера они приходили к вам. Их мало – заставили ждать, еще и обидели…
– Обидели?
– Ну да. Сказали: «Мы не обязаны. С мужем лучше приходите».
– А, вот вы о чем. Мне говорили… Но какая же тут обида? Мы действительно не обязаны. Ей сказали об этом, а она вдруг заплакала и ушла. Зачем так-то?
– Да нет у нее мужа, понимаете? Нет, на фронте погиб. Да и много ли сейчас с мужьями-то, сами посудите. Ну, как этого не учитывать? Чай, у самих не все вернулись, чай, у самих сердца почернели от скорби, или как? Или как с гуся вода, а? Тут бережно надо, бережно…
Девушка слушала, опустив глаза, и Василий заметил, что ресницы ее поседели на самых кончиках, наверно, выгорели на солнышке. Она все теребила простенькую брошку у воротника, пальцы у нее были тонкие, угловатые, детские, на одном – фиолетовое чернильное пятно.
– Нехорошо вышло, – решительно и строго сказала уборщица. – Это Полька все да Федотыч. Могли бы уж уважить, успели бы с этими тапками, ан нет, поломаться надо. Через них война-то перекатилась только, волоса не сронила, вот они и такие…
– Вот-вот, правда, – горячо подхватил Василий. – Я ведь не только за нее, за Настю, я больше-то за других хлопочу. Настя ладно, за нее есть кому вступиться, а что делать тем, за кого некому, а? Слезами обливаться? Так хватит уж, реки пролито этих слез, хватит. И ведь свои же своих под самое сердце бьют! Нельзя так.
Девушка молчала. Она сидела, склонив голову, сложив руки поверх настольного стекла, чинно и тихо, как школьница. Наконец она потянула из-под пачки накладных какую-то тетрадку и подняла глаза на Василия.
– Вы жалобу хотите писать, да?
– Не хватало еще, – ответил Василий, совсем не жаловаться он пришел сюда. – Где этот… ну, как его? Вчера ящики с тапками расколачивал.
– Федотыч?
– Он самый.
– Во дворе, тару разбирает.
– Пусть идет сюда. Пусть идет и помогает. А то положено – не положено. Человеком быть всегда положено.
Девушка повернулась к пожилой женщине.
– Позовите… Я распоряжусь, – сказала она Василию. – Все будет как надо.
– Вот и спасибо.
Василий ласково глянул на девушку и вернулся в торговый зал. Там стояли возле велосипедов и ждали его Настя и Ваня.
– Ну, выбрали? – спросил он благодушно, давая этим понять, что все в порядке.
– Да не, мы тебя ждали.
– И зря. Надо было, выбирать. Ну-ка, посмотрим.
Василий начал перебирать велосипед за велосипедом, тщательно каждый осматривая.
– Так. Этот поцарапан вон и помят… А у этого седло мне не нравится… Этот… Да все они побитые, дорога-то к нам ой-е-ей… Вот вроде ничего. Как, Вань?
Мальчик поспешно, обрадованно кивнул: он не мог от волнения слова вымолвить, покраснел весь, и только глаза его говорили: «Этот мой, этот…»
Вытирая руки о собственные бока, подбежал Федотыч – худой, сутулый, со свисающим носом и маленькими глазками.
– Здрасьте. Вы уж извините, я сейчас все сделаю… Который? Этот? Я сейчас…
Настя и Ваня отошли в сторону, чтобы не мешать Федотычу. А он выставил велосипед из ряда, положил его на бок посреди магазина, присел возле и принялся отвинчивать педали, чтобы поставить их как следует. Мальчик и женщина наблюдали за ним и не узнавали – ну, точно подменили человека. Вчера чужой, глухой ко всему на свете, кроме своих ящиков, он сегодня так старался потрафить им, что, кажется, готов был выпрыгнуть из собственного халата. Когда он накачал переднее колесо, на лбу его выступил мелкий пот, а лицо налилось темной, какой-то свекольной кровью. Насте стало его жалко. Ома тронула Василия за рукав и, привставая на носки, зашептала на ухо:
– Может, хватит ему, а? Ведь старик, гляди, упарился весь.
– Ничего с ним не сделается, – ответил ей Василий. – Ты иди лучше плати.
– Ой, и то верно..
Федотыч все суетился возле велосипеда и говорил, заискивающе взглядывая на Василия:
– Ну, вот, вот пока и ладно. Бывает, в подшипниках металлическая пыль остается, из-под резца попадает, но это вы уж сами посмотрите, потом, а пока пусть ездит, ничего. А у нас вчера привоз был, все разобрать надо. Известно: нудная работа сушит, бывает, влезешь в нее по уши и ничего-то не видишь… А у нас и товар-то нудный: гвозди, замки, запчасть, стекло.
Наконец Федотыч поднял велосипед на колеса, оглядел его, держа за раму, и даже качнул к себе и от себя. Он наклонился к Ване.
– Ну, бери. Катайся на здоровье.
Ваня взялся за велосипед и едва не уронил – у него вдруг ослабели руки. Василий успел поддержать и велосипед, и мальчика. Он вывел велосипед из магазина на улицу и здесь передал Ване. Мальчик сначала поиграл звонком, потом, сияя весь от нестерпимого мальчишеского счастья, влез в седло, поставил ноги на педали. Василий, державший велосипед за багажник, легонько толкнул его, и тот поехал, вспыхивая мелькающими, новенькими спицами, легонько зажужжал под Ваней, отпечатывая на мягкой земле перевитые узорные дорожки.
– Мама, – закричал Ваня, напряженно наклонясь к рулю и не решаясь оглянуться, – мама, гляди, я еду!
– Вижу, сынок, – певуче отозвалась Настя, блестя глазами, любуясь Ваней и велосипедом.
А Ваня уезжал все дальше по улице, белея рубашкой и светясь вихорками, похожими на свежие древесные стружки. Настя сама не заметила, как оставила Василия позади себя. Она все прибавляла и прибавляла шагу, стараясь не отстать от сына, и Василию казалось, что незримая, неразрывная нить тянет ее вслед за Ваней и уносит, уносит от него в какую-то иную, светлую и веселую жизнь…
Василий все замедлял и замедлял шаги и наконец остановился. Отсюда рукой подать до завода. Вот и надо идти туда. А куртку и штаны он одолжит у кладовщика, у того всегда есть в запасе рабочая одежда.
И звон разбитого стекла
Он стыдился своей работы. До Андрея станкообходчицей в первой смене была Нинка Круглова. Когда ее вызвали в плановый отдел ткацкого производства и сказали, что надо обучить новичка, Нинка выпятила нижнюю губу и так окинула Андрея взглядом, что он увидел ее глазами свою вельветовую куртку, рыжую от старости, хлопчатобумажные брюки и сморщенные тупорылые ботинки.
– Надо же, – удивилась Нинка и прыснула. Для нее было странным, что в станкообходчицах будет мальчишка. Нинка не знала, как Андрею «повезло»: в индустриальном техникуме он провалился на экзамене по математике, месяц делал вид, что учится там, но вынужден был сказать матери правду и работать поступал уже глубокой осенью. Свободной была только должность станкообходчицы.
Сама же Нинка утешила Андрея, сжалившись над ним:
– Поработаешь, а потом перейдешь, куда надо. Перейти всегда можно. Я вот полгода побегала, а теперь в контору перехожу.
Два дня Нинка «водила» Андрея. Дело не сложное – через каждые два часа проходить по цехам и записывать номера станков, которые ремонтируются или простаивают по другим причинам. В эти смены Андрею ничего не оставалось, как только следовать за Нинкой через низкие, как в монастыре, сводчатые проемы в стенах, разделяющих цеха, спускаться и подниматься по чугунным решетчатым лестницам, идти через сумрачные коридоры, освещенные одной-двумя лампочками над верстаками, обитыми железом, – идти и глазеть по сторонам. Тогда-то он и заметил насмешливые и любопытные взгляды ткачих. Те, что оказывались ближе к тропе, выходили из-за станков, останавливали Нинку и о чем-то говорили с ней, усмехаясь, кося глазами на Андрея. Он в это время растерянно и одиноко стоял возле и не слышал ничего из-за шума.
Однажды им встретились две молодые женщины. Был перерыв, они возвращались из столовой и встали поперек тропы. Одна – смуглая, с высокой грудью и дерзкими глазами – глянула прямо в лицо Андрею и прищурилась.
– Ай да Нинка! Где кавалера отхватила? Мне бы такого кучерявого. Уступи, а?
– Да мне что, бери, только он еще мальчик. Нецелованный!
И Нинка первая засмеялась, прикрывая рот рукой. Андрей густо покраснел и тут же возненавидел Нинку.
– Целоваться мы научим, – сказала другая. У нее были соломенного цвета волосы и крупные, яркие губы, особенно живые на белом малоподвижном лице, – У нас не заржавеет! Что он, заместо тебя будет?
– Ага. Я в контору ухожу. Счетоводом.
– Вот хорошо-то. А то и поглазеть не на кого. Тут хоть пробежит, и то радость. Ну, бывай, кучерявенький!
И, подхватив подругу, смуглая пошла по тропе, напевая и оглядываясь на Андрея:
Милый меж станков идет,
А у меня подплет плетет,
Ничего, что наплело, —
Хоть нагляделась на него…
На следующий день Андрей вышел в цех в старенькой летней фуражке, надвинутой до самых бровей. Нинка искренне огорчилась.
– Ты чего – обиделся? Да не обращай вниманья. Да я, будь у меня такие волосы, и зимой бы без платка бегала, честное слово.
Но Андрей фуражку не снял.
Нинка ушла в расчетную контору, и Андрей стал работать один. Он пробегал через цеха, поглядывая лишь на рамы станков, где цинковыми белилами крупно были выведены номера, да иногда вперед, чтобы не наткнуться на какую-нибудь работницу, идущую по тропе, или на возчика основ. Возчики двигались быстро и предостерегающе кричали. Казалось, не они катят низкую тележку с емким валиком, а тележка стремительно увлекает возчика за собой всей тяжестью своей, и потому он невольно пригибается, вытягивает длинные мускулистые руки вперед. Надо было вовремя услышать крик, вовремя встать между станками.
С женщинами было сложнее. Двигались они беззвучно в шуме. Как-то Андрей замешкался и столкнулся с девушкой. Неожиданно и мгновенно ощутил он ее теплую и мягкую грудь, близко-близко увидел светло-коричневые, с крапинками глаза. Он так и застыл столбиком. Девушка усмехнулась, успокоилась и обошла его, как обходят колонну.
В первое время записи, сделанные Андреем, приводили в недоумение начальников цехов. Они не совпадали с отчетами бригадиров и ремонтировщиков. Понадобился целый месяц, чтобы освоиться с этой простой работой. Теперь Андрей не опускал голову, когда шел через цех, но смотрел он только на станки и видел только станки, черные, косматые от налипшего на станины серого пуха, хлопающие желтыми батанами или неподвижные. Правда, взгляды ткачих он чувствовал спиной, сутулился от неловкости и, достигнув коридора, сбавлял шаги, чтобы подольше побыть в его сумраке, отдохнуть от напряжения.
Здесь лампочки горели только над верстаками, пахло клеем и кожей, гул станков звучал приглушенно, и в нем можно услышать короткие, успокаивающие трели сверчка, который – Андрей знал это – прятался возле батареи под лестницей. Звонкие и редкие, словно капли, падающие звуки вызывали в памяти воспоминание о деревенском утре. Он не знал, когда это было, но помнил хруст соломы под копытцами теленка, которого держали в доме, острую морозную свежесть, что просочилась в приоткрытую дверь, предрассветную синь за окном, оранжевые вихри огня в зеве большой русской печи и такое же мирное треньканье сверчка…
В коридорах и подсобных помещениях работали мужчины: челночники, слесари, шорники, батанщики – люди деловые, взрослые, уверенные в себе. Без них не могла обойтись ни одна ткачиха. Андрей завидовал тому внутреннему достоинству, которое сквозило в их манере говорить чуть свысока и веско, в спокойных и четких движениях. И в цех они входили иначе, чем Андрей. У них были мужские профессии. С ткачихами они держались то дерзко, то снисходительно.
Андрею нравилось смотреть, как они трудятся, а они, чувствуя это, с особенным шиком орудовали молотками и рашпилями, шильцами и острыми, как бритвы, ножами. Андрей пытался сблизиться с ними, но его отпугивало их свойство подшучивать над каждым, в ком уловили они какую-то слабинку, и особенно, как говорят они о женщинах, о любви. Андрей не соглашался с ними во многом, не мог согласиться. Тем больней ударил его рассказ челночника Василия Симакова.
Андрей работал в ночную смену, сидел после обхода над конторским журналом и почувствовал, что засыпает. Он встал из-за стола, прошел один цех, другой и спустился в нижний этаж. Дверь столовой была еще закрыта. Андрей постоял перед ней и заметил у верстаков собравшихся в кучку мужчин. Был там и шорник Федя – сухонький, сутулый, с выцветшими глазками, который на все вопросы неизменно отвечал:
– Мне что? Я сижу, свое дело исполняю. У меня интереса нет. Я себя знаю да старуху свою…
Андрей подошел, встал возле Феди и стал слушать. Василий рассказывал с каким-то особенным, жестоким удовольствием.
– Так вот, Колька с Иваном закадычные друзья были. Охотой вместе баловались. Потом начали что-то врозь. Иван Кольку зовет, а тот – некогда. То ему дом подрубать надо, то крышу красить. Ну, Иван без него на охоту ходит, с другими. Раз его соседка останавливает и говорит: «Мое дело, Иван, десятое, да только ты за порог, а Колька на порог. На Лизавету твою я зла не держу, и дела мне до вас нет, да вся улица о том судачит». Это, значит, в середу было, а в субботу Иван опять на охоту собрался. Ружье он не дробью, а пулей зарядил. Прошел по улице, свернул – и задами обратно, к соседу, который напротив жил. «Пусти, – говорит, в чулане посидеть. Я шутку задумал». Тот пустил. И вот сидит Иван в чулане у окошечка, и ему весь свой дом виден. Часа не проходит, смотрит – Колька идет. Шасть на крыльцо, стучит, Лизавета ему открывает. Ладно. Полчаса проходит – Колька все там. Тогда Иван вышел, ружье в руку и через двор в дом, черным ходом, значит…
Тут Василию приспичило закурить. Он неторопливо извлек пачку из кармана рубашки, достал папиросу, зажал ее в зубах и стал шарить спички. Федя опередил его: чиркнул своей спичкой, протянул огонек.
– А дальше-то что?
– Сейчас, затянуться, дай… А там, братцы, угощенье на столе и водка! Ивану аж обидно стало. Ему жена на четверку с оговором дала, а тут поллитра стоит!
– Ну и ну, – рассерчал Федя.
– И я говорю, – согласился Василий. – Иван в спальню, а они там уже лежат.
– Заливаешь… – не сдержался молодой слесарь.
– Куда там – заливать! Все как есть рассказываю.
– Не могла баба так обнаглеть.
– Ты баб еще не знаешь, – взвился другой, постарше, – ну, и помалкивай себе. Рассказывай, Вася.
– Да, такое дело. Иван о ходу пальнуть хотел, а потом бросил ружье, чтобы до греха, значит, не дошло, и говорит: «Вот, говорит, как ты крышу красишь. Вот какой ты друг. Противно, – говорит Иван, – и смотреть-то на тебя. Хоть штаны напяль.» Оделся Колька и стоит перед Иваном, ждет, а тот ему: «Чего ждешь? Иди. И лучше мне не встречайся. А с ней у меня разговор будет». Колька скорей за двери, а Иван взял бутылку и одним духом допил. И ушел к старикам своим. Неделю обиду заливал – и вернулся. И рад бы ее бросить, и правильно бы сделал, да детей двое, детей жалко… С тех пор так вот и пьет. С бригады его снимали, на собраньях честили – ничто не помогает. Сломался человек. Вот как оно бывает…
После этого все помолчали, только Федя скрипел кожаным жгутом, сшивая им лопнувший шкив, и бормотал что-то.
Андрей убежал в маленькую конторку сменного мастера с пыльным окном во всю стену и неуклюжими, потемневшими столами. Здесь он переносил свои записи из блокнота в журнал, а после с чувством исполненного долга на час открывал книгу и забывался над ней. Как уютен и контрастно четок мир этой книги! В нем были злые люди, но они уже внешностью своей разоблачали себя. Добрые люди в нем по-настоящему добры, чудаковаты, доверчивы, а потому беззащитны перед злом. И с каждой страницей взрослеющий герой – мальчик, юноша, молодой человек – шел от беды к беде, ошибался, обманывался и все-таки был счастливей своих врагов, потому что на его долю вместе с кознями и лишениями щедро были отпущены и самая нежная любовь, и верная мужская дружба, и сердечное тепло простых людей.
Он посидел минут пять, захлопнул книгу и вышел в цех. Остановился на тропе и впервые смело посмотрел вокруг. Никто не наблюдал за ним и не усмехался вслед. Все были заняты работой, от усилий сотен людей и машин дрожало, как корабль на полном ходу, старое здание фабрики.
А над юностью Андрея, над этой полной труда ночью высоко-высоко, среди звезд, летал первый спутник, странный аппарат, сделанный из земного металла земными людьми, и это было чудом, и от чуда этого, казалось, должна повернуться вся жизнь.
В один день повернулась и судьба Андрея.
Уже выпал снег, и стояла настоящая зима. Андрей читал после очередной вылазки в цеха, когда в кабинет вошла уборщица – маленькая невзрачная женщина. Все ее звали Лелей. Леля остановилась у двери, поманила Андрея пальцем. Он недовольно уставился на нее, но подошел. Леля достала из кармана фартука бумажку и торопливо зашептала:
– Записочка тебе, на свиданку. Девка-то какая хорошая, Галька с десятой бригады, знаешь? Что ответить-то?
Андрей покраснел. Сначала он подумал, что над ним подшутили – фабричные люди мастера на это.
Леля понимающе усмехнулась, сунула записку Андрею в руку и громко сказала:
– Ладно, передам, что надо. Девка-то грузденек!
Андрей развернул бумажку. Там всего несколько слов, написанных химическим карандашом: «Если можно, подожди меня на мосту, ладно? Галя».
В цеха он уже не выглянул и последние четыре часа провел беспокойно. То пытался представить себе, какая она – эта неизвестная Галя, и боялся, что она в последний момент застесняется смелости своей, не придет, то снова начинал подозревать, что это чья-то хитрая проделка, и гневно решал ни минуты не стоять на мосту…
Утром это первое в его жизни свидание показалось ему чуть ли не сном. Была еще ночь. Медлительный тихий снегопад щекотал лицо, таял на губах и повисал на ресницах.
Все вокруг спало: город с потухшими фонарями, темная река в белых мягких берегах, отороченный снегом мост, седой от инея деревянный ледолом, деревья. Крупные хлопья дремотно, протяжно плыли из темноты, и только фабрика наполняла тишину густым гулом и так пылала сотнями окон, что мутное желтоватое зарево стояло над ней.
Дверь проходной все чаще хлопала, все чаще вспыхивал на серой стене ее светлый прямоугольник, в котором возникали за силуэтом силуэт. Люди шли мимо Андрея непрерывной цепочкой, с хрустом ступая по снежной белизне. Голоса их были негромки и отчетливы, а одежда все еще хранила тепло и запахи цехов, которые растворялись в неподвижном воздухе. И кто-то отделился от цепочки, приблизился к Андрею и спросил по-детски звонко и невинно:
– Здравствуй, ты давно ждешь?
Поток смены поредел и затих в глубине дремлющих улиц. Кое-где осветились окна, но скоро погасли, и городом снова, теперь уж ненадолго, овладела ночь. И только двое шли по безлюдным, казавшимся шире улицам, мимо пушистых белых деревьев и скамеек.
Андрей не помнил, что он говорил, что она отвечала или спрашивала. Он не мог управлять собой, и весь сосредоточился на том, чтобы не выкинуть чего-нибудь. И все же выкинул. На выходе из аллеи слепил снежок, какое-то время нес его в горячей ладони, а потом вдруг, не целясь, бросил в киоск, где летом продавали газировку. Раздался звон падающего стекла. Андрей сделал попытку бежать. Галя рассмеялась, а он, увидев, что вокруг никого больше нет, что бояться нечего, ссутулился от стыда и злости на себя. Губы ее долго еще смеялись, а глаза в седых от снега ресницах были глубоки и теплы.
Он проснулся уже в полдень с предчувствием счастья. Это было так ново, так хорошо, что Андрей не поверил.
А вечером, в еще розовеющих сумерках он ждал ее в той самой аллее, возле киоска, черневшего выбитым стеклом. Они снова встретились, но чувство было такое, словно это первая встреча, потому что девушка оказалась совсем другой, не такой, как ночью. Та больше походила на девушку из снов, а эта была невысокая, обыкновенная, как все фабричные девчонки. Андрей жадно вглядывался в ее лицо, с которого еще не успел сойти побледневший летний загар. Она была в простеньких зеленых рукавичках с прохудившимися пальцами и в новеньких жестких валенках.
Галя жила недалеко от Андрея на окраинной улочке с деревянными низкими домами и сизыми заборами – вместе с другими квартирантами снимала комнату у нелюдимой старухи. Хозяйка редко наведывалась к постояльцам, целыми днями была в своей половине среди тусклых икон и таких же тусклых фотографий.
Вместе с Галей в комнате ютилась целая семья: пожилая женщина – повариха фабричной столовой, которая по вечерам плела кружева, ее сын – шофер Сашка, почти никогда не бывавший трезвым, и его жена – Клава, смуглая, сухощавая, лет тридцати.
Теперь Андрей все вечера пропадал в этом неказистом домике. Он полюбил все, что так или иначе связано с Галей: фабрику, цех, где она работала, аллею, которой она ходила, увязавшую в сугробе калитку, крыльцо, припорошенное снегом, печку, беленную мелом, большую, добрую, всегда готовую согреть тебя, деревянные стены с желтым мхом в пазах, фотографиями артистов и аляповатыми базарными рамками из разрисованного стекла; полюбил даже игру в дурачка – так уж здесь коротали время.
Обычно играли по десятку конов подряд. Сашка хитро щурился, но дело свое вел честно. Клава, вечно вялая, словно невыспавшаяся, кое-как причесанная и одетая по-домашнему в старый халат и разбитые валенки, сонно смотрела из-под тяжелых коричневых век и плутовала. Мать Сашки, склоняясь над барабанчиком, густо утыканным иглами, быстро-быстро перебирала палочки, соединенные с нитками, и кружево разрасталось, как морозный узор на стекле. Галя переглядывалась с Андреем, часто попадала впросак, но в последний момент выходила сухой из игры, радовалась этому, начинала сочувствовать своему «кавалеру» и в то же время, лукаво усмехаясь, уж держала наготове тонкий цветной платок. Андрей горячился и проигрывал. Галя с удовольствием накидывала ему на голову платок, ловко подвязывала бахромчатые концы и подшучивала:
– Вот так барышня! И кудрява, и пригожа, на овечку похожа, только нос подгулял!..
Шутку подхватывали остальные. Клава с жестокой настойчивостью вешала Андрею на плечи погоны из шестерок. Андрей терпеливо принимал и это, но насмешки затягивались, становились злыми, и он «заводился».
Кончалось тем, что Андрей срывал с головы платок, мать Сашки, зевнув, откладывала вязанье, Галя накидывала на плечи старенькое пальто с потертым котиковым воротником, и Андрей прощался со всеми. Они выходили в холодный и темный коридор и долго стояли там, тихо переговариваясь и неумело целуясь…
В эти часы они становились удивительно близки. Все мелкое, постороннее, серое, что каждодневно разделяло их среди людей, – игра в карты, неумолимые станки, пьяный Сашка, хандра Клавы и неприязнь ее, которую Андрей чувствовал и не мог объяснить, – все это уходило куда-то далеко, уносилось вместе с минувшим днем. Они раскрывались, как цветы после летнего дождя: все меньше было в них утаенного, все больше доверяли они друг другу. Однажды, когда они сидели так в прохладной тишине и темноте уснувшего дома, Андрей спросил, как она решилась написать ему, как выбрала его и почему выбрала.