Текст книги "Пришелец"
Автор книги: Александр Волков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
– А это настоящие обломки от Креста Господня? – томным голосом спросила «брат Амилал», принимая из нежных ловких пальчиков «брата Унгера» несколько полуистлевших щепочек, выпоротых из потайного кармашка моего пропыленного балахона.
– Неужели у кого-то поднимется рука сотворить подделку святыни?!. – в гневе воскликнул я.
– Поневоле станешь подозрительным после того, как тебя в четвертый раз напоят вином, якобы оставшимся от брака в Кане Галилейской, – кокетливо повела глазками «брат Унгер».
– В последний раз напоили такой кислятиной – б-р-р!.. – капризно и брезгливо пропищала «брат Амилал». – На другой день так мутило!..
– Еще бы – столько выпить! – с укором произнесла «брат Унгер», садясь на постели и подворачивая под себя стройные голени с тонкими породистыми лодыжками.
Через две-три реплики сидевшие по бокам от меня монашки уже окончательно перешли на личности и стали бесстыдно поносить друг друга такими словами, каких мне не приходилось слышать и от разгоряченных вином мужчин. Но я внимательно вслушивался в их перебранку и среди ругани пытался разобраться в том, что составляет основу жизни этой странной обители. И вот какую картину составило мое воображение из беспорядочных воплей моих темпераментных служительниц. Каким образом замок преобразился в монастырь, я так и не понял, но принял это как факт проявления невероятной, хоть и несколько странно преобразованной воли его основательницы. А дальнейшее существование обители во многом определилось ее расположением на пути паломников, которым удавалось унести ноги из тех благословенных или, быть может, проклятых земель, где творил чудеса наш Спаситель. Рыцари, странники, да и просто всякие дерзкие ловцы фортуны останавливались в замке и, насколько я понял, далеко не всегда расплачивались за гостеприимство лишь прокисшим вином или прочими реликвиями столь же сомнительного происхождения. Случайные постояльцы поддерживали дух обители гораздо более натуральным и действенным способом, бросая в гостеприимное лоно «сестер во Христе» те самые малые «горчишные зерна», из которых по прошествии определенного природой срока на свет появлялись вполне достойные и изрядно увеличившиеся в размерах плоды. Таким образом, я наконец-то понял, какая роль отведена мне в предстоящем спектакле, а прикинув размеры замка, вспомнив примерное число музыкантов в невидимом оркестре над галереей, добавив стражу и для страховки утроив полученное число, получил довольно внушительный результат, показывающий, что для обслуживания обители скорее подошел бы небольшой отряд рыцарей в сопровождении равного штата оруженосцев. Перебранка «брата Унгера» и «брата Амилала» дошла уже до крайнего ожесточения, когда под самым окном кельи не пропел, а как-то дико проскрежетал первый очнувшийся петух, и мои монашки заторопились. Одна ловко зажгла от растекшегося по столешнице огарка свою предусмотрительно сбереженную свечу, и в нарастающем маслянистом свете обнаженные тела обоих «братьев» предстали перед моими глазами в такой совершенной красоте линий и пропорций, что я не только смиренно принял мысль о предстоящем мне в этих стенах «паломничестве», но, проводив монашек до двери и задув огарок на углу стола, лег в постель с некоторым остаточным волнением в крови.
Когда я проснулся, строгие лики гобеленов на противоположной стене терялись среди рубиновых пятен вечернего солнца, пробивавшегося сквозь причудливо вырезанный переплет высокого окна в моем изголовье. Перед кроватью стоял просто и чисто накрытый стол, в углу комнаты на грубом некрашеном табурете возвышался умывальный кувшин, а через спинку стула была перекинута моя дорожная хламида, отстиранная до чистой соломенной желтизны и искусно залатанная и подшитая во всех прохудившихся и изношенных местах. Я встал, умылся, оделся и приступил к трапезе, поднимая глиняные крышки блюд и наслаждаясь ароматами кухни, уже усвоившей и вобравшей в себя лучшие пряные диковинки и редкости тех земель, из которых возвращаясь останавливались в обители на краткий постой отчаянные, стосковавшиеся по чистой постели и женской ласке бродяги и авантюристы. Рубиновые пятна солнца незаметно для глаза переползали по плотному плетению гобеленов, оживляя искусно вытканные, суровые лица, не изменявшие своего непреклонного выражения даже перед узким ликом смерти, не раз отражавшимся на сверкающих плоскостях кривых сарацинских клинков. Но каково же было мое изумление, когда я вдруг увидел, что черты Первого Рыцаря, чей крестный путь был довольно подробно отражен на огромных листах этой тканой летописи, весьма сходны с моим давним портретом, нанесенным рукой Хельды на круглое донышко медальона, оставленного здесь, в замке, в залог моего возвращения. Дабы убедиться в этом окончательно, я взял широкий низкий бокал на тонкой ножке, до краев наполнил его вином, поставил на пол и наклонился так, чтобы отражение моего лица вписалось в окаймленный чеканным серебряным ободком край сосуда. Из глубины чаши на меня бесстрастно взирал двойник-прообраз бледного гобеленного крестоносца. Но что оставлял за своей спиной этот рыцарь сурового и печального образа? Руины, кровь, пепелища и бездыханные тела тех, кто имел несчастье не только родиться под другими звездами и поклоняться иным богам, но и неколебимо упорствовать в своем, быть может, невольном заблуждении, в суеверном мраке, который не в силах разогнать ни сверкание искусных в ратном деле мечей, ни тихое пламя свечей над безвестными могилами воинственных паломников. Я вернулся на свое ложе, осушил чашу, на дне которой отразился мой лик и, погруженный в эти размышления, незаметно задремал, даже не скинув своей дорожной хламиды. Каково же было мое потрясение, когда открыв глаза, я вновь ощутил на своих щеках колкие касания росинок, облетевших с моих вздрогнувших ресниц и увидел среди замшевых бугров лишайника уже знакомый конский череп с растекшимся по всему темени свечным огарком. Вновь из-под воскового века над пустой глазницей мелькнула и исчезла треугольная змеиная головка, вновь я поднялся к обочине дороги и, спрятавшись в цепких ежевичных зарослях, был подвигнут к дальнейшему пути неким призрачным видением, напомнившим мне о том, что в замке уже который год ждут моего возвращения. Все дальнейшее повторилось с такой скрупулезной, поистине монастырской точностью, что, закрыв поутру дверь за очередными двумя «братьями», я не стал продолжать изучение изображений на стенах своей гобеленовой кельи, а сразу выпил предназначенный мне бокал вина, вернулся на свое еще не остывшее ложе и с чувством острого, хотя и несколько опасливого любопытства попытался притвориться спящим. Вначале мне это как будто удавалось, но вскоре под алый шелк моих век стали проникать всякие беспорядочные, а порой и довольно соблазнительные видения, сменившиеся краткой искрящейся тьмой и окончившиеся беспокойным пробуждением среди знакомого пейзажа: череп, головки костей, змея… «Зачем?» – подумал я, в третий раз послушно проползая под скрещенными копьями и вполне натурально вопя о сострадании к несчастному страннику. «Кто она?» – свербило в голове в то время, когда я заученно и обтекаемо отвечал на якобы коварные вопросы, обратив лицо в темный угол зала, где тускло просвечивала высокая фигура в серой складчатой мантии. Но когда, поднимаясь по стертым могильным плитам, я вдруг оступился, выскользнул из гладких ладоней провожавших меня «братьев» и упал лицом на едва различимую надпись под гербом, в глаза мои бросилась дата погребения, поразившая меня своей свежестью: захоронению было всего полтора года! И вдруг все раскрылось передо мной с такой ясностью, как если бы я долго держал перед глазами папирус с непонятными значками и вдруг каждый значок ожил и напитался живой плотью своего далекого прообраза. Я провел рукой по той складке хламиды, где должны были быть зашиты иссохшие щепки, и чуть не расхохотался в голос, почувствовав пальцами ребристое утолщение шва. «Так вот чем заканчивается этот маскарад!» – подумал я с грустным и в то же время радостным чувством, предвкушая скорое и окончательное избавление от земных мук. Я понимал, что за порогом смерти меня, скорее всего, ждет ад, но ни сама идея ада, ни красочная жутковатая мазня вдохновленных этой идеей художников, никогда не производили на меня достоверного впечатления, представляясь всего лишь одним из мрачных соблазнов падкого на кошмары воображения. Так что мне оставалось лишь достойно доиграть свою роль в этой странной, причудливо декорированной, населенной искусными «жрицами любви» пьесе и в назначенный час сойти со сцены, отдав прощальный поклон той воображаемой публике, глаза которой следят за нами даже тогда, когда мы остаемся в полном одиночестве. И потому на сей раз я был даже несколько удивлен и обеспокоен, когда двое моих провожатых довели меня до знакомой двери и молча удалились, оставив в моей ладони увесистый железный ключ. «Дело, кажется, принимает новый оборот», – подумал я, нащупав бородкой замочную скважину, со скрежетом два раза провернув пальцами литую головку и решительно толкнув тяжелую дверь. С гобеленов на стенах на меня с печальным немым укором взирали изможденные вытянутые лица, озаренные огоньками длинных тонких свечей, вдруг представившихся мне редким лесом копий с окровавленными наконечниками. Смущенный видом этой немой живописной толпы, я не сразу обратил внимание на то, что в дальнем углу кельи на высоком стуле сидит неподвижная фигура в знакомой серой мантии, с глухим остроконечным капюшоном. Почувствовав на своем лице живой человеческий взгляд, я мгновенно повернул голову и чуть не вскрикнул, узнав, точнее, угадав Хельду под грубыми темными складками. Но она предупредила мой крик, подняв руку и трижды осенив сложенными перстами дымный от горящего воска воздух над моей головой. Колени мои подогнулись, я рухнул и уперся горячим лбом в прохладный пол.
– Я вижу, тебе у нас понравилось, – сказала Хельда бесстрастным, но в то же время несколько презрительным тоном.
– Да, госпожа, – послушно подтвердил я, негромко стукнувшись лбом о деревянную половицу.
– И сколь долго ты намерен здесь оставаться?
– Сколько вам будет угодно, госпожа… игуменья, – пробормотал я, тупым лобным стуком как бы подтверждая истину каждого сказанного слова.
– Еще бы, – холодно усмехнулась Хельда, – а сил-то хватит?
– Что вы имеете в виду?.. – залопотал было я, но она прервала мою речь на полуслове.
– Не прикидывайся святошей – не люблю!
«Знаем мы, что ты любишь!» – подумал я с невольной мимолетной злостью.
Хельда умолкла, словно прочтя мои мысли, и вдруг сквозь глазные прорези капюшона окатила меня таким жарким, страстным взглядом, что я весь затрепетал и, чуть приподняв голову, скосил глаза в сторону своего ложа, ожидая, как обычно, увидеть его чисто застеленным целомудренно свежими хрустящими простынями. Каково же было мое изумление, когда вместо постели перед моим взглядом предстала бревенчатая стенка, увешанная ржавыми серпами, косами, широкими столовыми ножами и прочей хозяйственной утварью режущего и колющего свойства.
«Однако за время пути собака могла подрасти!» – мелькнул в моей голове припев одной фривольной трубадурской песенки, зацепившейся за воспоминания о тех кровавых истязаниях, кои когда-то устраивала мне моя возлюбленная посредством ременного кнута.
– Не бойся, – тихо промолвила Хельда, заметив мое минутное смятение, – ты же знаешь, что в одну реку нельзя войти дважды.
– Тонкие восточные мудрецы весьма искусно доказывают, что это невозможно сделать и единожды, – сказал я.
– Богу возможно все, – строго возразила Хельда.
– Кроме одного: сделать бывшее – небывшим! – воскликнул я, поднимая голову.
Некоторое время мы молча смотрели в глаза друг другу, словно надеясь, что из этой невидимой материи вдруг составится мост и соединит края разделяющей нас бездны. Но этого не случилось – древняя мудрость и на сей раз не дала осечки.
– Несколько лет назад наша обитель приняла под свой кров старого безногого кузнеца, отбитого у помянутых тонких восточных мудрецов грубыми, но справедливыми мечами рыцарей-паломников, – сказала Хельда, – его трудами смертоносное железо обратилось в орудия мирного труда. Но кузнец умер, и наши серпы и косы пришли в негодность… Говорить дальше?..
– Нет, госпожа игуменья, мне вполне достаточно того, что вы уже сказали…
– А сроки? Вознаграждение?..
– На ваше усмотрение, госпожа, – смиренно пролепетал я, вновь припадая лбом к половице, – я же сделаю все, что в моих силах!..
С этого дня для меня началось совершенно иное послушание. Я просыпался от переклички третьей стражи, ополаскивал лицо, съедал половину черствой лепешки и налаживал точильный камень, приводимый в движение скрипучей ножной педалью. Под окном моей кельи сварливо квохтали монастырские куры, ссорясь из-за червяков, которых выгребал для них единственный одноглазый петух, уцелевший, по-видимому, еще с прежних петушиных боев, и под эти мирные звуки я неторопливо сбивал с лезвий мохнатую корку ржавчины и стачивал об искрящийся камень зубцы и заусеницы. Каждое четвертое утро со двора доносился истошный куриный вопль, и тогда на моем обеденном столе после полудня появлялся дочерна закопченный глиняный горшок, из-под крышки которого по всей келье разносились дразнящие аппетит запахи. По прошествии трех таких обедов в мою келью вошли два еще незнакомых мне «брата» и молча поставили перед моим ложем глубокий медный таз, больше похожий на небольшую ванну. «Начинается!..» – подумал я, пока они ходили за кувшинами и прочими принадлежностями для совершения омовения. Впрочем, вся последующая процедура больше походила на крещение новообращенного, нежели на приготовление моего тела к уже известным ночным безумствам, входившим, как я уже понял, в своеобразный устав этого монастыря-борделя. На этот раз под одним из капюшонов скрывалась желтолицая узкоглазая дочь страны Предгорных Степей, а под другим – губастая белозубая негритянка, чьи острые кофейные груди при соитии напрягались так, что на них можно было бы отковать небольшой клинок способом холодной ковки. В краткие минуты передышек я пытался разговориться с ними, но мои усилия не вызывали никакого отклика, если не считать ответами низкое утробное урчание обоих «братьев», предпочитавших объясняться со мной посредством жарких вздохов, томных стонов и таких витиеватых телодвижений, при воспоминании о которых по моей старческой спине до сих пор прокатываются волны теплого озноба. Но при этом во всем происходящем мне все время чудился привкус несколько холодного, едва ли не механического ритуала, исполняемого со скрупулезной и даже какой-то маниакальной точностью. После ухода «братьев» я выпил большой бокал холодного белого вина, лег и стал медленно погружаться в слоистые солоноватые волны сна, невозмутимо предвкушая привычное пробуждение среди лошадиных костей и лишайниковых кочек. Когда же перекличка третьей стражи замолотила по моим барабанным перепонкам, я просто вплел ее в продолжение сна и, лишь совершив омовение и вкусив положенной утренней лепешки, понял, что новое послушание несколько изменило традиционный ход «спектакля». Когда же во время очистки одной из кос я вдруг заметил на ее широкой плоскости полусъеденную ржавчиной надпись, торопливо выгравированную не очень умелой и не особенно грамотной рукой, я невольно оглянулся и, подойдя к своему ложу, быстро сунул железное полотно под соломенный тюфяк в изголовье. В тот день я едва дождался переклички первой стражи, после которой мне дозволялось встать от точильного станка и, сняв грубый кожаный фартук, разложить перед порогом моей кельи отточенные за день лезвия. Потом я приступал к трапезе, а «братья» тихими стопами приближались к дверям и уносили оставленные для них орудия. В тот вечер я наскоро перебил голод, дождался, пока шорох легких женских шагов стихнет в конце галереи, достал из-под тюфяка широкое полотно косы и, поднеся его к горящей свече, стал внимательно вглядываться в полустертую и местами сбитую молотком надпись, состоявшую из нескольких мелких неровных строчек, протянувшихся от жала до пяточки косы. Вначале мне удалось разобрать лишь отдельные, лучше других сохранившиеся слова, общий смысл которых был смутен, но тревожен: «…если ты… священные блудницы… невинных младенцев… роковое стечение…» – и так далее. От большинства слов сохранились только отдельные слоги, вспарывавшие гладь полированного металла наподобие рыбьих спин и вновь исчезавшие в непроницаемой зеркальной глубине. Но, доставляя, домысливая недостающее, гвоздем выцарапывая на деревянной столешнице бесчисленные варианты, я к утру все-таки докопался до настоящего содержания этого отчаянного предсмертного послания. Кому? Автор строк, по-видимому, думал об этом столь же неопределенно и возвышенно, сколь и последний, оставшийся в живых моряк, закупоривающий бутылку с прощальной запиской и бросающий ее за борт корабля, вся команда которого вымерла от чумы или какой-нибудь другой заразы, занесенной на борт портовыми крысами, сноровисто взбегающими по швартовым канатам и сующими в клюзы свои наглые усатые морды. Сейчас я уже не помню этого послания дословно, помню лишь, что оно было написано сильной и мужественной рукой человека, не раз видевшего бледный лик смерти и потому принимавшего ее и как неизбежность, и как избавление, срок коего не в силах ни приблизить, ни отдалить ничтожные людские старания. Неизвестный рыцарь – возможно, он и был тем безногим кузнецом, о котором говорила Хельда, – писал, что сейчас, когда вот-вот, со дня на день, должно исполниться высказанное о нем пророчество, он оставляет все земные заботы и передает свою судьбу в руки Всевышнего.
«Рука Его не причинит мне боли, а то насилие, которое должно свершиться надо мной, да будет прощено тем, кого называют „орудием дьявола“! Но неужто и я уподоблюсь тому горчишному зерну, из коего вознеслось пышное широкошумящее древо? Неужто из этого вертепа, имеющего лживое обличье женской обители, приюта девственных и раскаивающихся душ, произойдет потомство, обилие и сила коего уже предопределена буйными безудержными излияниями мужского семени, пронесенного в темных ущельях плоти сквозь сарацинский ад? Неужто не нашел Ты для посева более подходящей почвы, нежели жадные, ненасытные чресла священных блудниц, собранных в этих глухих стенах со всех языческих храмов подлунного мира? Нет-нет, судить не смею! – покаянно восклицал автор, – их чрево плодоносно, ибо не от плоти, а от духа всякая плоть зачинается, а дух дышит где хочет! Да и кто я есть, чтобы бросать в них камень?.. Иной камень ждет меня, и да коснется его нежная стопа невинного младенца, не ведающего, кто погребен под ступенью!..» На этой высокой ноте железное послание обрывалось, оставляя кисти воображения весьма широкую и пеструю палитру догадок и домыслов. Впрочем, общий эскиз, или, если хотите, угольный набросок, просматривался на бледном загрунтованном холсте настолько отчетливо, что мне оставалось лишь подобрать колорит по собственному вкусу и начать наносить мазки, сила и яркость которых диктовались самим характером сюжета. Пурпур, сепия, кобальт, охра – все пятна основных и дополнительных цветов вдруг замелькали перед моим взором наподобие осколков разбитого стекольчатого витража, помещенных в объектив вращающейся зрительной трубки. Но когда по истечении ночи в моем воображении сложилась полная и законченная картина, я поразился извращенному величию замысла ее автора. Мне и раньше приходила в голову мысль, что в крестовых походах по большей части выживали самые сильные, храбрые, в общем, лучшие представители человеческого рода, чье потомство должно было унаследовать эти незаурядные черты, главная из которых заключалась, наверное, в неукротимом стремлении все глубже и настойчивей проникать в общий замысел Божьего творения, именуемого нашей грешной Землей и окружающей ее Вселенной. Внешне это стремление могло проявляться как угодно. Я наблюдал его на лицах моих далеких, канувших в бездну времен соплеменников, пивших грибной отвар перед схваткой, а затем с пеной на губах в одиночку кидавшихся на ощетинившийся копьями крепостной вал. Я видел, как оно мелькало и как бы на миг высвечивало изнутри хищные крючконосые физиономии караванных купцов; как ровно и неукротимо горело в глазах смуглых седобородых старцев, по своей воле бросавшихся на лобастый булыжник площадей с маковок изразцовых минаретов, не дожидаясь, пока по их витым лестницам взберутся облаченные в латы воины с крестами на груди. То были битвы чистых воль, облаченных в различные плотские оболочки, многие из которых легли затем в основание каменистых могильных холмов по обе стороны Великого Пути, призванного соединить солнечную и лунную половины человечества. Но как низко порой падали те, кто оставлял за спиной этот обращенный в Вечность караван одногорбых каменных верблюдов! Как бездумно и расточительно тратили они жидкую амбру своей плоти в придорожных канавах и кабаках, на гнилых тюфяках постоялых дворов, гнездящихся вдоль всего Великого Пути наподобие кустов омелы и высасывавших лучшие соки из непрерывного человеческого потока! А дети, младенцы, развившиеся из этой случайной похотливой завязи и впервые узревшие свет в темных соломенных углах скотных дворов и зачастую брошенные тут же на милость провидения, посылавшего им либо недавно ощенившуюся суку с набухшими сосцами, либо свору кобелей, озверевших от голода и блох. Но здесь, в обители, все было не так! Здесь плод бережно вынашивался в чреве священной блудницы, а после рождения передавался в сноровистые руки тех, кто уже утратил способность к зачатию, но сохранил в себе неистребимое чувство материнства. Но почему после зачатия отцы находили свое последнее пристанище под ступенями галереи, педантично обращаемыми в могильные плиты, украшенные родовыми, возможно, не всегда фальшивыми, гербами, пышными разветвленными эпитафиями и точными датами смерти, указывавшими не только год, но и день, когда почивший испустил дух? За несколько восхождений я успел разглядеть ряд последовательных дат, промежутки между которыми поразили меня своей математической правильностью, наводившей на мысль о том, что в этих случаях неисповедимую волю провидения направляла чья-то беспрекословная рука. Но зачем? Какой смысл заключался в этих умерщвлениях? Кто и каким образом осуществлял их? Впрочем, возможный ответ на последний вопрос я отыскал у самой пяточки косы: «…о, как медле…» – без особого труда развернулись в «О, как медленно действует яд!..» Моих предшественников, по-видимому, убивали медленно действующими ядами, в приготовлении коих многие священные блудницы были весьма искусны. С этими беспокойными мыслями я заснул, а пробудившись несколько позже обычного, первым делом пересчитал оставшиеся клинки и ржавые полотна кос и серпов. Работы оставалось месяца на полтора, но при стремлении к максимальному совершенству, ее можно было бы растянуть чуть ли не втрое. К тому же не далее как три дня назад мне принесли два серпа из первой партии, чьи лезвия были изрядно зазубрены при небрежной жатве на каменистом поле. Итак, полгода… Но мне случалось освобождать вполне здоровых на вид пленников, отказывавшихся от возвращения на родину с купеческими судами или караванами и объяснявших свой отказ бессмысленностью подобного шага и страхом умереть в пути от прогрессирующего разжижения крови, вызванного флюидами металла, похожего на холодное жидкое олово. А что если гобеленовые нити, прежде чем сплестись в выразительные картины, выдерживались в этих ядовитых испарениях? Но в таком случае я уже мог считать себя либо весьма перспективным, либо почти состоявшимся покойником – я прожил в отравленной парами келье достаточно долго, чтобы не питать никаких иллюзий на этот счет. Для того чтобы удостовериться в своих подозрениях, я попробовал покачать пальцами верхние зубы, а затем отделил прядь волос и слегка подергал ее. Зубы как будто слегка пошатывались, на пальце тоже остался жидкий пучок волос, но в целом результаты этого опыта показались мне сомнительными, так как я ни с чем не мог их сравнить. К тому же медленные яды действуют на организм подобно времени: человек стареет, дряхлеет, но сам не замечает этого, ибо его чувства меняются вместе с ним. Мы не замечаем, как стареют наши сверстники, родители, жены, друзья. И лишь вельможи, из года в год заказывающие свои изображения лучшим живописцам, могут воспользоваться сомнительным преимуществом состоятельного человека и, проходя из конца в конец собственной портретной галереи, каждый раз неизменно убеждаться в том, что даже лесть самой искусной и щедро оплаченной кисти бессильна против всепобеждающего времени. Мои размышления были прерваны тихим маслянистым шелестом дверных петель. Я быстро сунул косу под тюфяк, оглянулся и увидел в темном дверном проеме Хельду в широкой, расшитой жемчугом мантии мышиного цвета. Ее лицо было наполовину закрыто коробчатыми складками капюшона, так что над воротом выступал только мягко очерченный подбородок и насмешливо изогнутые губы, закусившие прядь каштановых волос, изрядно перебитых крупной солью седины.
– Все думаешь? – усмехнулась она, переступая порог и бесшумно затворяя за собой дверь кельи.
– Иногда случается, госпожа игуменья, – забормотал я, привычно опускаясь на колени, – все работаешь, работаешь, и вдруг, знаете, как будто затмение найдет…
– Затмение, говоришь? – переспросила она, задувая свечу и погружая ее в широкие складки мантии. – Это плохо, если затмение, совсем плохо…
– Я тоже, знаете, опасаюсь… Опять же лунатизм – как бы чего не вышло…
– Не бойся, у меня не выйдет, – проговорила Хельда, медленно проходя вдоль гобеленов и пристально вглядываясь в изображения из-под приподнятого капюшона.
– Да я не про вас, – придурковато залепетал я, – про себя!..
– Про себя… О себе… Все только о себе да о себе… – задумчиво повторила Хельда, не отрывая глаз от рыцаря на вздыбленном, пронзенном сарацинским копьем коне. – Нет бы о нас подумать, обо мне…
– Да я… Ты!.. Ты!.. – невольно вырвалось у меня. – Неужели ты хоть на миг…
– Молчи! – мягко перебила меня Хельда. – Я все знаю и ни в чем не упрекаю тебя… А все, что ты прочел на этой ржавой железке, – вранье… Так, записки сумасшедшего…
– Неужто все?
– Ну, половина…
– Так-таки половина?..
– Ну даже если треть или четверть – кто считает?
– Тюремные врачи свидетельствуют, что порой у приговоренных к смерти в ночь перед казнью открываются необычайные математические способности.
– Поздновато…
– Был даже случай, – сказал я, – когда один помилованный на эшафоте сделался впоследстии знаменитым астрономом.
– Повезло бедняге…
– И не только ему, – сказал я, – все человечество…
– Довольно про человечество! – опять перебила Хельда. – Тебе много осталось?
– Все зависит от тщательности обработки, – сказал я.
– А точнее?
– Максимум полгода, – ответил я.
– Уложись в три месяца, и можешь идти, – вдруг сказала она, резко обернувшись ко мне и откинув на спину капюшон, – я тебя отпускаю!..
– Куда? – спросил я, не поднимаясь с колен и спокойно выдерживая ее взгляд.
– Куда хочешь!.. – усмехнулась она. – Свобода! Полная свобода!..
– Неужто?.. А впрочем, конечно, – чего возиться: плита, герб, эпитафия – много чести!..
– По барину и говядина…
Меня несколько покоробило от этой нарочитой, подчеркнутой грубости выражения. Хельда как будто провоцировала меня на ответную резкость, но я не принял вызова и продолжал вести беседу на простой человеческой ноте, вполне понятной в устах того, кто не только смирился с участью смертника, но и принял ее без малейшего душевного смятения.
– За что ты меня так ненавидишь? – спросил я.
– Ненависть… Любовь… Это все слова, слова… – задумчиво повторила Хельда, проходя вдоль гобеленов и легкими дуновениями гася свечи, укрепленные в блестящих чашечках высоких тонких канделябров.
– Ненавижу? – вновь повторила она, оборачиваясь ко мне. – Нет-нет, ты ошибаешься – это было бы слишком просто!
– Так вот почему ты устроила этот спектакль! – воскликнул я. – Боишься простоты?
– Простота – это смерть.
– Да что ты говоришь! – Я всплеснул руками и уселся на полу, скрестив ноги и со всех сторон подоткнув под себя обтрепанные полы своей хламиды. – Надо, значит, несколько усложнить – да?.. Пробуждения среди замшелых камней, блудницы, яд?..
– Какой… яд?
– А ты не знаешь! – расхохотался я. – Летучие пары, медленно разжижающие кровь и за пару месяцев обращающие цветущего юношу в дряхлого старика! Одного не могу понять: как твои затворницы подбирают дозу для каждого приговоренного, что они умирают в точно рассчитанные сроки? Или на последних стадиях используются какие-то более грубые методы?..
– О чем ты?.. Какие методы?..
– Кинжал… Петля… В конце концов, простой удар шестопером по темени: много ли нужно тому, у кого едва хватает сил доползти до отхожего места!..
– Что ты несешь?!. – воскликнула Хельда. – Какой кинжал?.. какой шестопер?..
– Обыкновенный!.. Со звездочкой! – насмешливо бросил я. – Думаешь, я читать не умею?.. Или недостаточно хорошо вижу, чтобы читать эпитафии при свечах?..
– Ах вот оно что! – вскрикнула Хельда. – Что ж, идем!..
Она быстро подбежала ко мне, схватила за руку, оторвала от пола, с неожиданной силой легко поставила меня на ноги и почти потащила за собой к выходу из кельи. Вскоре мы очутились на каменной площадке, откуда спускалась та самая пологая ступенчатая галерея, по которой «братья» провожали меня в гобеленовую келью. Хельда стала спускаться первой и, дойдя до первой, иссеченной генеалогическими знаками и надписями ступени, установила над ней свечу и с силой нажала пальцами на одну из плоских каменных плиток в стене. Дальний край ступени стал медленно подниматься и остановился лишь тогда, когда вся плита провернулась вокруг невидимой оси на четверть оборота и встала на ребро, открыв прямоугольную яму, по форме и размерам вполне отвечающую моим представлениям о рыцарской могиле. Хельда нетерпеливым жестом приказала мне спуститься поближе и, когда я исполнил это, взяла свечу и осветила внутренность ямы слабым колеблющимся пламенем. То, что я увидел вначале, вполне подтвердило мои весьма небезосновательные догадки: небольшое продолговатое возвышение на дне ямы было прикрыто ветхим истлевшим покровом, складки, провалы и возвышения которого образовывали явственный контур человеческого тела. Пока я молча разглядывал крест грубо вышитый на поверхности покрова, Хельда соскользнула в яму и резким движением откинула ткань с головы покойника. Я увидел гребенчатый шлем, забранный частой решеткой, наглухо затянутой махровой коростой ржавчины, но едва перед моим внутренним взором мелькнуло все то, что должно было скрываться под всей этой изъеденной оболочкой, как Хельда с рыхлым хрустом задвинула забрало под пластинчатый налобник и все мои представления растаяли как дым: шлем был пуст!