Текст книги "Пришелец"
Автор книги: Александр Волков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)
Эрних нащупал твердый шарик пули у самого позвоночника, двумя пальцами, словно птичьим клювом, захватил его и вытащил на свет из темного, наполненного кровью отверстия раны. Но сама рана так и оставалась открытой, несмотря на то, что Эрних проводил над ней расправленной ладонью и слегка прикасался к ее краям кончиками пальцев. Он все ждал, когда над темной пульсирующей ямкой забегают прозрачные голубоватые огоньки, когда подушечки пальцев начнут покалывать тонкие невидимые иголочки, но вместо этого со страхом и жалостью видел, как сереет и холодеет, несмотря на знойную духоту, кожа умирающего. Сквозь частую крупную решетку ребер он видел, как бессильно сжимается пустеющее сердце, как опадают стенки ведущих к нему трубок, лишенные крови, свободно и беспорядочно разливающейся в запутанном пространстве между внутренностями.
– Господи, помоги мне спасти этого несчастного! – вдруг зашептал он словами падре. – Ибо ничем другим не смогу я искупить свою вину в этом невольном убийстве!
Но сердце дрогнуло в последний раз, по телу Гусы короткими волнами пробежали редкие судороги, и в остекленевших навсегда глазах застыло двойное отражение креста, образованного верхушкой мачты и короткой верхней реей с зарифленным парусом. По приказу Нормана матросы убрали все прямые паруса, корабль накренился и теперь шел под углом к волне, бившей в высоко задранный борт и захлестывавшей овальные отверстия уключин, из которых во все стороны торчали брошенные каторжниками весла. Сами каторжники, поднявшись на палубу, сперва беспорядочно расползлись по ней в поисках редкой спасительной тени, но матросы, убрав паруса и спустившись вниз, где уговорами, а где и пинками заставили еще не привыкших к свободе людей перебраться к высоко задранному наветренному борту, дабы слабым весом изможденных человеческих тел противостоять ровному напору неутомимой стихии.
Гуса был мертв. Эрних выпрямился, с трудом удерживаясь на дрожащей скрипящей палубе. Сафи лежала у его ног, уткнувшись лицом в грудь покойника, и вздрагивала от беззвучных рыданий. Норман передал штурвал рябому широколицему матросу с кольцом в ухе, перебежал на нос корабля, выпрямился во весь рост в своей тонкой белой рубашке, трепещущей на стремительном ветру, и резкими короткими взмахами рук стал подавать команды. В свисте ветра уже стал явно различаться грохот близкого прибоя. Матросы, гардары, каторжники – все навалились спинами на задранный борт и сквозь грубую паутину снастей устремили взгляды на рваную и ослепительную пенную полосу, клокотавшую меж крупных белых клыков, наподобие бороды морского бога, угодившей в акулью пасть. Дальше, за этой бешеной полосой, простиралась чистая изумрудная лагуна, подернутая мелкой, едва различимой рябью, и Норман, глядя вперед и порой взмахивая просторными кружевными рукавами, вел корабль к узкому стремительному протоку в эту благословенную заводь. Матросы, совершенно забыв о голоде, жажде, усталости, как завороженные следили за сверкающими на его пальцах перстнями; порой двое-трое из них срывались с места, стремительно взлетали по снастям и, переменив положение парусов, тут же соскальзывали вниз и припадали спинами к борту. Падре рухнул на колени у подножия прикрепленного к мачте креста и, широко раскинув по сторонам полы выцветшей лиловой сутаны, громко и яростно выкрикивал слова молитвы, осеняя себя широкими размашистыми крестами. Рев прибоя со страшным шумом вливался в уши Эрниха, корабль кренился, дрожал и трещал по швам, но какая-то неведомая сила удерживала его от падения в оскаленную белозубую пасть гигантской каменной акулы. Эрних видел, как Норман укрощает и направляет эту слепую силу, то вскидывая, то бросая вниз обрамленные кружевами и унизанные перстнями кисти. Ярость стихий, казалось, не пугала, а наполняла и заряжала ответным бешенством его гибкое тело, исполнявшее некий магический танец перед большой резной статуей женщины, раскинувшей над темными валами и провалами серебристо-серые крылья.
Но вот Норман резко выпрямился, оглянулся, тряхнув огненными кольцами кудрей, вскинул вверх обе руки и зашелся беззвучным, потонувшим в реве прибоя хохотом. Матросы, словно стая белок, бегущих от низового болотного огня, сорвались с места и стали карабкаться по снастям, раскачиваясь в шквальных порывах ветра.
– Глотка! Глотка! – вопил Норман, указывая перстнем с крупной жемчужиной вперед, в узкий стремительный пролив между двумя черными каменными идолами, отвесно торчащими из воды и обратившими к бездонному небу блестящие влажные глазницы, залитые светом Синга. Широкие, выставленные вперед ладони идолов были наполнены какой-то белой массой, напоминавшей россыпи пустых раковин на берегу ручья.
Норман бросил вниз белые крылья кружевных рукавов, матросы на реях дружно охнули, согласным движением распустив узлы, и тяжелые полотнища прямых парусов начали одевать мачты, забирая ветер в свои обширные полости. Рулевой стал быстро перебирать рукоятки штурвала, корабль развернуло и стремительно понесло в узкий проход между черными носатыми идолами. Норман вскочил на спину деревянной женщины, встал, упершись ногами в раскинутые крылья, поднял над головой изящную бледную ладонь и стал указывать путь, чуть поводя в воздухе крупными сверкающими камнями перстней.
Каменные стражи приближались, белые пирамиды в их широких, сведенных вместе ладонях распадались на отдельные песчинки, эти песчинки увеличивались до размеров небольших выщербленных жемчужин, и вдруг все увидели, что идолы держат перед собой груды человеческих черепов. Грубо вырубленные каменные лбы, толстые гребни бровей, широкие плоские ямы глазниц, скошенные торцы скул, щеки, крылья ноздрей – все было покрыто бурыми шершавыми натеками засохшей крови. Некоторые черепа еще сохраняли клочья волос, обрывки кожи, но их глаза были уже выклеваны птицами, неподвижно сидевшими на толстых окончаниях чуть согнутых каменных пальцев идолов. Но все это промелькнуло по обоим бортам в один миг; широкая струя прилива устремилась меж двух клокочущих пенных столбов, увлекая корабль, и без того гонимый напористым ветром, в обширную спокойную лагуну, окруженную густыми зелеными зарослями.
Ветер внезапно стих, как будто заслоненный мерцающими всполохами прибоя. Паруса обвисли, на реях широкими пожухлыми листьями. Норман повернул голову; его черные глаза горели мрачным торжеством, не замутненным никакими страхами и сомнениями. Все оцепенело молчали, и даже матросы зависли на реях, неподвижно чернея на фоне обвисших парусов. Первым нарушил тишину падре.
– Норман, – негромко воскликнул он, поднимаясь с колен, – это не Сатуальпа!
– Вы правы, святой отец, – небрежно отозвался тот, устроившись между крыльями деревянной женщины и набивая трубку, – мы сбились с курса!
Норман усмехнулся, раскурил трубку и выгнал из ноздрей две густые струи желтого дыма.
– Ты лжешь! – затрепетал падре. – Ты лучший кормчий из всех, кого я когда-либо встречал! Легенды о твоих отчаянных плаваниях давно странствуют по всем кабакам побережья, и толпы твоих жалких подражателей без следа пропадают в неведомых широтах, соблазнившись мифическими сокровищами, указанными на засаленных тряпичных картах, купленных за сумасшедшие деньги в лавках припортовых старьевщиков.
– Неужели, падре, вдобавок ко всем моим грехам, вы взвалите на меня вину за гибель всех безумцев, которые, наслушавшись глупых сказок, копаются в сундуках старьевщиков, а потом прокладывают курс по чернильным или кровяным разводам на носовых платках?
– Но на некоторых из этих платков находили твои метки!
– Да что вы говорите! – удивился Норман. – Впрочем, если пьешь в кабаках со всякой прибившейся на дармовщинку сволочью, то порой наутро недосчитываешься в карманах не только платков, но и кое-чего посущественнее!
– О! – воскликнул падре. – Рассказывай басни кому-нибудь другому! Этим невинным детям природы или еще каким-нибудь наивным простакам, никогда не видевшим, как ты режешь глотки и вспарываешь животы болванам, едва осмелившимся прикоснуться к кожаному мешочку на твоем поясе!
– О Боже! – всплеснул руками Норман. – Выходит, я не вправе защитить от грязных алчных рук свои жалкие гроши, врученные мне Божественным промыслом!
– И свой промысел ты еще называешь Божественным!? – крикнул падре, потрясая над головой сжатыми кулаками.
Норман ответил не сразу. Он вынул трубку изо рта, неспешными движениями выколотил на серое крыло тусклый зернистый пепел, сдул его и, проследив глазами полет рассеянного черного облачка, устремил взгляд на нефритовую поверхность воды за бортом корабля. Над палубой повисла тишина, окаймленная приглушенным рокотом прибоя и волнами пробегавшим шумом листвы по берегам лагуны.
– Падре! – громко и взволнованно прошептал Норман, не отрывая глаз от воды. – Взгляните за борт!
Падре, путаясь ногами в складках сутаны, сделал несколько шагов, перегнулся через борт, сверкнув на солнце гладко выбритым кружком на темени, и посмотрел вниз. Несколько мгновений его фигура оставалась неподвижной, затем он медленно выпрямился и повернул ко всем бледное, искаженное судорогой лицо.
– Что это? – прошептал он трясущимися губами. – Преисподняя? Страшный Суд?
– Платки, святой отец, – презрительно процедил Норман, – всего лишь жалкие тряпки, кое-как перепачканные печной сажей и кровью!
– Так, выходит, ты все знал заранее? – с ужасом воскликнул падре.
– Скорее догадывался, – сказал Норман, вновь устремляя взор в зеленоватую глубь лагуны, – но, можете мне поверить, те, кто, расстелив на ладони грязный платок с моим фальшивым гербом и размытыми очертаниями Архипелага, достигли этого райского уголка, были вполне достойны своей участи!
– Кто ты, чтобы решать, кто и какой участи достоин?
– Я? – Норман вновь поднял голову. – Человек, разве что чуть более удачливый, нежели прочие… Пока.
И Норман простер ладонь над водной гладью, как бы призывая всех взглянуть через борт и увидеть в глубине то, что так напугало падре.
Матросы и гардары, отупевшие от голода, жажды, жары и томительного многодневного плавания, опасливо перегнулись через борт и застыли, завороженные открывшимся зрелищем. Следом за ними потянулись те, кто не понял ни слова из разговора Нормана и падре, и так же замерли, не в силах издать ни единого звука.
Эрних подошел последним, оставив Сафи, склонившуюся над телом Гусы. Он слегка потеснил плечом припавшего к борту Бэрга, посмотрел вниз и сквозь прозрачную голубоватую толщу воды отчетливо различил на дне длинный корабельный остов, слегка завалившийся набок и пестревший рваными темными пробоинами. Чуть подальше выступала из мглы глыба еще одного корабля, оплетенного водорослями и грубой паутиной снастей, свисающих с накренившихся мачт. А по всему дну, насколько хватало глаз, были беспорядочно разбросаны затонувшие обломки досок, торчали из песка якоря; ребра шпангоутов, обглоданные прилипшими полипами, держали в своих объятиях реи, обернутые истлевшими парусами. И там, в дебрях этого корабельного кладбища, глаза Эрниха различили множество человеческих костей вперемешку с золотыми пластинками, кольцами, причудливыми фигурками зверей, отчетливо выступавшими на фоне темно-зеленых пятен придонного лишайника. Но больше всего Эрниха удивило и напугало то, что у человеческих скелетов не было черепов и лишь кое-где белые клетки ребер венчали золотые маски с темными дырочками для глаз.
– Золото! Золото! – исступленно выкрикнул кто-то.
Следом за воплем раздался громкий всплеск, и один из гардаров устремился ко дну, разгребая ладонями прозрачную толщу воды и плавно шевеля лохмотьями одежды. Но не успел он преодолеть и половины пути, как из-за корабельного остова появилась акула. Она описала в воде широкий круг, отбрасывая на золотые пластинки длинную перебегающую тень, перевернулась на спину, и в тот миг, когда пловец коснулся ладонью торчащего из песка шпангоута, широко распахнула пасть и вцепилась ему в бок. Вода окрасилась кровью, и в ее мутном клубящемся облаке мгновенно исчезли и хищник, и его жертва. Тут же из-под корабельного дна мелькнула тень второй акулы, затем третьей, и вскоре целая стая гибких темных тел заметалась в кровавом облаке, колотя по воде своими мощными хвостами. Когда муть рассеялась, человека уже не было, и только акулы все еще продолжали кружиться в плавном танце, толкая широкими плоскими носами остатки окровавленного тряпья.
Кто-то вскрикнул. Кто-то глухо, сдержанно выругался. Падре забормотал заупокойную молитву, перебирая пальцами деревянные четки, почти затерявшиеся на груди среди складок одежды.
– Ну что вы уставились? – послышался зычный, насмешливый голос Нормана. – Чем вы отличаетесь от этих гнусных кровожадных тварей? Еще день-два, и вы бы стали бросать жребий: кто сам вскроет себе вены и даст вам присосаться к его костлявым запястьям! Вы правы, падре: человек слаб! А ваш Бог… Где он, ваш Бог? Быть может, с ними?
Норман размашистым жестом указал на покатые спины двух идолов при входе в лагуну. Они были изрублены широкими ровными ступенями, поднимавшимися от самой воды до плоских площадок, венчавших головы каменных богов. И там, на этих площадках и ступенях, наподобие стаи птиц на голых скалах, неподвижно застыли человеческие фигурки. Их головы были украшены яркими, торчащими в разные стороны перьями, голые и красные, как обожженная глина, тела пестрели крупными разноцветными узорами, а руки сжимали высокие копья с густой волосяной опушкой в основаниях длинных извилистых наконечников.
– Земля Пакиах! – раздался чей-то истошный вопль. – На весла! на весла! Если мы хотим унести отсюда ноги!..
Но никто не двинулся с места. Все как зачарованные смотрели на идолов; в тишине вяло полоскались над головами обвисшие паруса, а над каменными площадками, как две колонны, возносились к небу бурые дымные столбы, не колеблемые порывами ветра. Затем из недр истуканов донесся гулкий грохот, лязг, вода в проливе зарябила, вспенилась, и из пены, переливаясь искорками солнечной влаги, поднялась и протянулась над поверхностью толстая золотая цепь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Земля Пакиах
Глава первая
ПРЕДСКАЗАНИЕ
Огненный шар солнца, перевалив через вершину крайней пирамиды, медленно погружался в лиловое предзакатное марево. Божественное светило проходило через знак Черепахи, и это был самый жаркий месяц года Тха – небесного посланца, совершившего грех перед богами и наказанного за это вечной неутолимой жаждой. Тха являлся в землю Пакиах один раз в двенадцать лет, и жрецы, тщательно следившие за небесным круговоротом и полированными камнями выкладывавшие на поле перед тремя пирамидами звездные знаки, всегда точно предсказывали, сколько маиса соберут в этот год люди Иц-Дзамна.
Храм Иц-Дзамна, поблескивавший густой порослью граненых белых колонн, возвышался над Городом, поставленный на плоской вершине ступенчатой пирамиды. Одной стороной пирамида как бы срасталась с подножием гигантской горы, чья вершина вечно курилась прозрачным синеватым дымком. Три другие стороны широкими плоскими уступами спускались в долину, где в окружении бурых выжженных полей раскинулся сам Город. Обычно в предзакатные часы он бывал многолюден: жены в сопровождении рослых рабов торопились на рынок, номы воинов, ритмично потряхивая пышными султанами из перьев и конских хвостов на сверкающих шлемах, маршировали по трем главным улицам, чтобы сменить дневную стражу у подножия пирамид. Навстречу им с огромными плетеными корзинами на головах спешили торговцы рыбой, рубщики тростника вели в поводу навьюченных длинными связками зеленых стеблей гуанако, и животные, поворачивая на длинных шеях свои изящные головы, губами обрывали острые копьевидные листья. Вяло переставляя измученные долгим переходом ноги, плелись цепочки пленников, предназначенных в жертву Иц-Дзамна. Фрески и надписи на стенах подземного храма, чьи переходы, залы и галереи запутанным лабиринтом пронизывали скалу в основании пирамиды, говорили, что когда-то соседние племена пошли войной на людей Иц-Дзамна, но бог защитил свой народ, и с тех пор в благодарность ему ежедневно приносились живые человеческие сердца. Это происходило на жертвенном камне у подножия каменной плиты, на которой искусные камнерезчики изобразили все, что было так дорого людям племени. Здесь были початки маиса, переплетенные стеблями сладкого тростника, морды и лапы лесных и болотных зверей, питающих людей своей священной плотью и дающих им свои шкуры, защищающие от ночного холода и от стрел и копий врага. А над вершиной плиты, нависая крутым лбом, широкими скулами и тяжелой выступающей челюстью, смотрел на Город и на далекие, обступившие его пирамиды, сам Иц-Дзамна.
Доставленных в Город пленников всю ночь парили во влажных удушливых банях, затем обтирали благовониями, облачали в широкие, сотканные из тончайшего хлопка одежды, а утром подводили к нижней ступени отвесной каменной лестницы. Ступени были выстланы циновками, сплетенными ночью из свежего тростника, так что босые ступни обреченных могли в последний раз насладиться прикосновением к прохладным увядающим листьям. Подъем был крут, пленникам приходилось так высоко поднимать ноги, что их колени почти касались подбородка. Казалось, что лестнице не будет конца, ибо если кому-то из обреченных хватало сил поднять голову, он видел лишь ровные каменные грани и небо, до белизны выжженное безжалостным солнцем. И вот когда пленник, пройдя сквозь двойной строй жрецов, разрисованных жирными полосами желтой, красной и черной глины, поднимал голову над последней ступенью, его встречал леденящий душу взгляд каменных глаз Иц-Дзамна и его гулкий раскатистый хохот. У обреченного подгибались ноги, но стоявшие на краю площадки жрецы тут же захлестывали его запястья ременными петлями, втаскивали наверх и распластывали на жертвенном камне у подножия божества. Несчастному давали в последний раз взглянуть на солнце, потом Верховный Жрец двумя руками разрывал на нем одеяние, точным и мгновенным движением вгонял под нижнее ребро широкое лезвие жертвенного ножа, запускал в рану руку, нашаривал в лохмотьях легких горячее бьющееся сердце и, вырвав его из груди, бросал к подножию Иц-Дзамна, окропив кровью каменные кружева на его плите. В те времена, когда пленников было много, жертвоприношение порой затягивалось до вечера, пока сами жрецы не дурели от запаха крови, а перед плитой не вырастал пологий кровавый холм.
Когда смеркалось и в руках каменных статуй, окружавших центральную площадь Города, вспыхивали факелы, из-под сводов храмов, посвященных младшим богам, выползала на улицы городская чернь: увечные воины, продажные женщины, спившиеся ремесленники, торговцы, разоренные непомерными ставками ростовщиков, мелкие воры, весталки, утратившие девственность и при пляшущем свете факелов раскидывавшие магические таблички перед тусклыми взорами впавших в отчаяние людей.
В такие вечера Катун-Ду любил подниматься по вырубленной в скале галерее на верхнюю площадку своей пирамиды. Здесь он отсылал прочь надоевших ему за день телохранителей и, устроившись со скрещенными ногами у подножия жертвенного камня, принимался за наблюдения. Он наслаждался зрелищем плавного кружения ночных небесных светил, составлявших правильные мерцающие фигуры Кондора, Ягуара, Пернатого Змея, Черепахи, Крокодила и Пираньи – небольшой, всего с наконечник копья, рыбки, населявшей узенькие болотные протоки. Насмотревшись на звезды, Катун-Ду вставал и, убедившись в том, что за ним никто не следит, подходил к каменной плите Иц-Дзамна. Здесь всегда стоял едкий удушливый чад перегоревшей крови, питавшей ненасытный и неукротимый дух Высочайшего Покровителя. Катун-Ду ненавидел этот запах; он боялся страшного каменного лика, соединившего в себе множество различных черт: над крючковатым клювом Кондора нависал лоб Ягуара, верхнюю губу широкой и плоской змеиной пасти украшали крупные вывернутые ноздри Крокодила, покрытые каменными перьями и чешуями щеки плавно переходили в массивные бычьи скулы. Но не столько самого изваяния боялся Катун-Ду – за многие годы он привык к его отвратительному облику, к его взгляду, мгновенно вгонявшему в столбняк брошенных на жертвенный камень пленников, – Катун-Ду знал, что, если поток пленников иссякнет до последнего человека, жрецы истопят баню для него самого. Иногда ему даже снились свежие тростниковые циновки, устилавшие ступени, снился пот, заливающий глаза, жрецы с ременными петлями в руках, дикий торжествующий хохот истукана, производимый бычьими пузырями в недрах скалы. Потом его бросали на жертвенный камень, он чувствовал пылающее прикосновение жертвенного ножа и просыпался от собственного крика. Об этих криках аккуратно доносили Толкователю Снов, и когда Катун-Ду в последний день месяца призывал его к себе для Очистительной Беседы, тот так замысловато составлял, казалось бы, самые невинные вопросы, что Катун-Ду однажды чуть не признался в кошмарном видении, выболтав в беспорядочном словесном потоке воспоминание о прикосновении босой ступни к шелестящей тростниковой циновке. И хотя сам Катун-Ду сидел на высоком троне, украшенном литыми золотыми пластинками и крупными, искусно ограненными камнями, а Толкователь стоял на коленях и смотрел на него из-под безбрового морщинистого лба, оба понимали, что это всего лишь пустая уступка условностям древнего ритуала. Ибо стоило Катун-Ду хоть намеком признаться в том, отчего он порой кричит в своих снах, как жрецы тут же объявили бы его Небесным Посланцем. А путь на небеса проходил через недра бездонного Колодца, черная зеркальная поверхность которого даже в самый безоблачный ослепительный полдень отражала бледные мерцающие звездочки.
Впрочем, Катун-Ду и сам знал, что рано или поздно жрецы обуют его в кожаные сандалии на толстой золотой подошве и подведут к самому краю круглой каменной дыры. И тогда ему останется только сделать последний шаг. Но до этого шага Катун-Ду было еще далеко: он еще мог без одышки и вязкой тяжести в ногах подняться по крутым ступеням на верхнюю площадку пирамиды, он еще душил руками священного ягуара и одним ударом меча отрубал голову буйвола во время ежегодных игр в честь Иц-Дзамна – так что пока выдать его жрецам могли только сны.
Катун-Ду наклонился к самому основанию плиты и, все еще морщась от едкого запаха перегоревшей на солнце крови, нашарил рукой плоский продолговатый камень, прикрывавший отверстие небольшого тайника. Он своими руками вырубил это углубление месяц назад, вспомнив все ухватки и приемы простого каменотеса, каким он и был до того момента, когда жрецы, отправив к небесам предыдущего Верховного Правителя, объявили Великие Игры. Все работы прекратились, и даже у подножия Иц-Дзамна перестала литься кровь пленников. Теперь она проливалась на круглой каменной арене в южной оконечности Города, где избранные по жребию мужчины дрались между собой за право подняться на вершину пирамиды и бросить к подножию страшного идола теплое сердце поверженного противника. Так что выбор был, в сущности, невелик: либо погибнуть в схватке, либо подняться на вершину человеческой пирамиды и возвышаться над миром до того мига, когда жрецы преподнесут ему сверток из шкуры ягуара, где он найдет сандалии с тяжелыми золотыми подошвами. Но до этого мига еще можно было жить и жить, и потому погибнуть в схватке, не успев сполна вкусить лучших плодов от древа жизни, было бы глупо.
Рука Катун-Ду нашарила на дне тайника длинную трубку, составленную из двух ровных колен крепкого толстого тростника. Трубка была устроена так, что одно колено плотно входило в круглую полость другого и при этом могло достаточно свободно двигаться в ней. Но удивительнее всего в этой трубке были четыре круглых отполированных стекла, два из которых помещались на свободных торцах тростниковых колен, а два – невидимые – в середине.
Катун-Ду задвинул камнем отверстие тайника, вновь вернулся на свое прежнее место перед жертвенным камнем, снова сел, скрестив ноги, и направил трубку на озаренную факелами городскую площадь. Там безлико шевелилась мелкая и вороватая ночная жизнь: гибкий женский силуэт напористо льнул к тусклым кожаным накладкам караульного солдата, а за его спиной двое бродяг грабили подвыпившего торговца, щекоча ему глотку блестящим лезвием ножа. Мелькнул и пропал красный всплеск факела между колоннами храма Пернатого Змея: это жрецы спешили на свои тайные ночные сборища, которые, впрочем, давно уже перестали быть тайной. Из низкой широкой двери кабака выбросили пьяницу, и он упал на каменную плиту у подножия рогатого и козлоногого человеческого изваяния, захваченного в войне с приморским племенем черро. Пленные черро говорили, что сами захватили эту статую в войне с белыми бородачами, приплывшими на большом парусном корабле. Впрочем, настоящей большой войны не было: обезумевшим от жажды морякам просто послали в дар большие тыквенные кувшины с прохладным настоем сонной травы дзикку. Когда бородачи уснули, черро подплыли к судну на своих плоских бесшумных лодках, связанных из толстого тростника и обтянутых оленьими шкурами, вскарабкались на борт и повязали всю команду. Бородачей принесли в жертву Богам Света и Тьмы, отрубив им головы на макушках каменных истуканов при входе в лагуну, а в днище корабля топорами прорубили дыры и затопили, боясь, как бы духи убитых не уплыли на нем и не привели к берегам черро своих соплеменников.
Но один бородач, как видно, чудом уцелел среди всеобщего побоища. Утренняя стража захватила его на темной улочке, над которой ровными уступами возвышались поставленные друг на друга пакито – жилища бедняков, сложенные из ноздреватых плит ракушечника и покрытые несколькими слоями тростниковых циновок. Впрочем, захватывать бродягу было бы даже странно: тощий и жилистый старик и не думал удирать или сопротивляться. Стражники говорили, что он словно сгустился перед ними из пыльного столба, неярко сияя длинными вьющимися кудрями и редкой серебристой бородой. Да и попробовал бы он куда-нибудь удрать от этих бегунов на своей одной ноге и двух кривых сучковатых подпорках!
Стражники доставили старика в храм Пернатого Змея, куда всегда помещали всяких случайных бродяг, прежде чем жрецы решали их участь. Впрочем, в этом вопросе мудрые толкователи божественных посланий – орлиных полетов, небесных всполохов, расположения человеческих внутренностей, дымящихся перед жертвенным камнем, – не отличались особой изобретательностью. Бродягу ждала жаркая благовонная баня, вырубленная в склоне дымящейся горы, покрывало из тончайшего хлопка, увядающие тростниковые циновки на крутых ступенях пирамиды и короткий точный удар широкого клинка под нижнее ребро.
Но при виде одноногого жрецы пришли в замешательство; по обычаю приносимый в жертву должен был сам совершить восхождение на пирамиду, чтобы Иц-Дзамна не разгневался на то, что ему в жертву приносят тех, кто уже ни на что не годен. Один Толкователь Снов осторожно высказался в том смысле, что странное появление в Городе одноногого бородатого бродяги может представлять некое знамение, а потому старика следует оставить в покое и подождать, пока загадка разрешится сама собой. С ним согласились, и бродяга, каким-то образом понявший, на чем сошлись жрецы, почтительно склонил перед ними пепельную голову, приложил к загорелой до черноты груди длиннопалую жилистую ладонь, повернулся и, опираясь на свои подпорки, заковылял к просветам между колоннами. А ближе к ночи Толкователь Снов призвал к себе одну из бывших весталок, после утраты девственности обратившуюся в жрицу любви при храме Ягуара. Та явилась в назначенное время, и Толкователь до восхода луны прохаживался с ней под плоскими перекрытиями храма, словно поддразнивая своей нарочито невнятной речью укрывавшихся среди колонн осведомителей. А так как до слуха каждого осведомителя все-таки доносились обрывки разговора, то под утро они собрались все вместе для составления полного сообщения владыке Катун-Ду. Вот и сейчас, переводя трубку с городской площади на широкие уступы склона, загроможденные извилистыми рядами бедняцких построек, владыка то тут, то там замечал темные неподвижные силуэты тех, кого почтительно называли «государственными ушами».
В последнее время они все больше утомляли и раздражали Катун-Ду своими бестолковыми доносами. Всюду раздавались тоскливые однообразные жалобы на засуху, голод, на то, что богам покоренных еще их далекими предками племен по обычаю все еще приходится приносить в жертву домашнюю птицу, от которой принесшему достаются только желтые чешуйчатые лапы, а все остальное отходит жрецам. Смутно доносили о том, что Толкователь Снов со всех сторон опутал одноногого бродягу своей паутиной, сотканной из потухших взглядов бывших весталок, ставших жрицами любви. Эти несчастные, доведенные почти до бесчувствия грубыми случайными ласками ночных бродяг и воинов, возвращающихся из дальних походов, доносили Толкователю о каждом шаге старика. Жрицы любви жили в щелястых камышовых шалашиках, расставленных по всему Городу, и как бы передавали бродягу по цепочке, следя за ним сквозь просветы между тростинками. Доносили и то, что вечерами старик вдруг неожиданно пропадал из виду, словно проваливаясь в мутное беловатое, невесть откуда налетевшее облачко. Муть рассеивалась, а к утру вновь сгущалась перед каким-нибудь из камышовых жилищ, и старик, возникший из облачка, выбрасывал на камни мостовой свои подпорки, пугая размякшего от ночных ласк солдата.
Когда Толкователю Снов доносили об этих странных исчезновениях и появлениях бородатого бродяги, он только насмешливо щурился, приспуская тонкие угловатые шторки век, а потом принимался весьма серьезно и внимательно расспрашивать доносителя о его здоровье и о болезнях его предков и родственников. При этом Толкователь напускал на свое обычно непроницаемое лицо выражение такого искреннего сострадания, что доноситель совершенно забывал о сути и смысле первоначального разговора. Старые солдаты начинали жаловаться на свои раны, на мизерные выходные пособия, на жадных шлюх и бесстыжих кабатчиков, вытряхивающих из них и эти скудные гроши.
– А что еще остается в жизни старому воину, кроме дряхлой морщинистой шлюхи и кувшина прохладной чичи! – сокрушался изрубленный шрамами и исколотый татуировками ветеран, перебирая на груди ожерелья из высушенных человеческих пальцев.
– Ты прав в своем гневе, почтеннейший, – кивал головой Толкователь, – мои уста перенесут твои слова в уши Владыки!
Ветеран со скрипом сгибал опухшие натруженные колени и припадал к стопам Толкователя, подставляя ему пыльные растрепанные перья старого шлема. Толкователь раздвигал перья, благословлял старого воина плевком в темя, и тот, почтительно пятясь, доходил до каменной лестницы, ведущей к широкому круглому отверстию в потолке исповедальни. Когда он поднимался по ступеням и исчезал в светлом проеме, Толкователь значком отмечал на глиняной карте Города место появления или исчезновения старика, а затем, прикрыв крошечные храмики и пирамиды покрывалом из шкур ягуара, призывал к себе следующего доносителя.